СЛОВАРЬ НИГИЛИСТА

1. ПРИЯТНИЗМ

При-ят-низм, м. Стремление, более или менее вну­шенное обществом, в первую очередь обращать вни­мание на то, дружелюбно ли настроены другие люди по отношению к нам; тирания внешнего приличия, которая не позволяет человеку думать и действовать независимо; способ общения, основанный на выше­указанном отсутствии критической оценки и самосто­ятельности.

Все мы предпочитаем общаться с людьми друже­любными, искренними, милыми — приятными. Но в изнищавшем мире, охваченном реальным, всепрони­кающим кризисом, который заставляет нас подвер­гать радикальной переоценке все существующие явле­ния, приятное может оказаться притворным.

Лицо принуждения часто бывает улыбчивым, куль­турным. На ум приходит Освенцим, управляемый лю­бителями Гете и Моцарта. Точно так же люди, сделав­шие ядерную бомбу, совсем не были похожи на монстров — это были приятные либеральные интел­лектуалы. То же самое и в отношении тех, кто компь­ютеризирует жизнь, и тех, кто каким-либо другим спо­собом поддерживает этот гнилостный режим. А его главная опора — именно любезный деловой человек (неважно — владелец бизнеса или наемный клерк), скрывающий за своей улыбкой истинный кошмар же­стокого существования от-работы-до-магазина.

Случаи приятнизма можно встретить среди паци­фистов, которые, благодаря своей этике любезности, оказываются — раз за разом, снова и снова — в дурац­ком, ритуально-безвыигрышном положении; также среди активистов движения «Земля прежде всего!», которые не осмели­ваются бросить вызов совершенно позорной идеологии, лежащей в ос­нове «их» организации; и в «Пятом Сословии», чья в высшей степени позитивная работа сейчас оказалась под угрозой срыва из-за либеральных настроений.

Все движения «с одной идеей», от экологизма до фе­минизма, и вся их воинственность — это всего лишь способ избежать необходимости качественного раз­рыва с чем-то более глобальным, чем просто эксцессы системы.

Приятное выступает в качестве идеального врага тактического и аналитического мышления: будь покла­дистым, не допускай, чтобы твои радикальные идеи откладывали отпечаток на поведении. Смирись с пред­писанными методами и теми рамками, в которых дер­жит нас ежедневный гнет. Укоренившееся чувство почтения, натренированная восприимчивость к при­зыву «играть по правилам» — по правилам властей — вот настоящая «пятая колонна», та, что внутри.

В контексте искалеченной социальной жизни, тре­бующей как минимум коренного преобразования для восстановления здоровья, приятнизм становится все более и более инфантильным, конформистским и опасным. Он не дарит нам радость, но затягивает в еще большую рутину и изоляцию. Счастье аутентич­ности может существовать только вопреки обществу. Приятнизм держит всех нас на своих местах, беспоря­дочно воспроизводя все то, к чему мы предположи­тельно питаем отвращение. Давайте перестанем быть приятными по отношению ко всему этому кошмару и всем тем, кто держит нас в нем.

2. ТЕХНОЛОГИЯ

Тех-но-ло-ги-я, ж. Согласно словарю Уэбстера: про­мышленная или прикладная наука. В действительно­сти: сочетание разделения труда, производства, инду­стриализма и его влияния на нас и природу. Технология — это совокупность посредников между нами и естественной средой, а также совокупность тех разделителей, которые изолируют нас друг от дру­га. Монотонная работа и яд, необходимый для произ­водства и воспроизводства фазы гиперотчуждения, в которой мы влачим свое жалкое существование. Это форма и плоть принуждения на любой данной ступе­ни иерархии и стадии коммодификации.

Те, кто продолжают утверждать, что технология «нейтральна», что она является «всего лишь оруди­ем», еще не поняли, что, собственно, происходит. За последние десятилетия Юнгер, Адорно, Хоркхаймер, Эллул и некоторые другие — не говоря уже об ужасаю­щих, очевидных свидетельствах со стороны самой технологии, собирающей свою жатву и в глобальном, и в частном масштабе — привели нас к более глубоко­му пониманию данного вопроса. 35 лет назад уважае­мый философ Ясперс писал: «Технология — это толь­ко лишь средство, которое по сути своей не является ни хорошим, ни плохим. Все зависит от того, для че­го человек ее использует, для достижения каких целей она ему необходима, в какие условия он ее по­мещает». Подобная поверхностная вера в специализа­цию и технический прогресс выглядит чем дальше, тем все более нелепо.

Бесконечно ближе к истине оказался Маркузе, предположивший в 1964 году, что «сама концепция технического разума является, скорей всего, идеоло­гической. Не только применение технологии, но и са­ма технология представляет собой принуждение... ме­тодичный, научный, преднамеренный и расчетливый контроль». Сегодня мы ощущаем этот контроль как неуклонное ослабление наших связей с живой средой, а также как опустошенность информационной эпохи, истощенной компьютеризацией п.отравленной мерт­вым, одомашнивающим империализмом «хай-тековского» подхода. Никогда раньше люди не были настолько инфантильны, настолько зависимы от ма­шин практически во всем. Под влиянием технологии Земля с огромной скоростью приближается к своей гибели, а наши души тем временем сжимаются и сда­вливаются под ее всепроникающим гнетом. Только уничтожив огромное разделение труда, лежащее в ос­нове технологического прогресса, мы сможем вер­нуть чувство целостности и свободы. Это и есть про­ект освобождения, во всей его полноте.

Естественно, в популярной литературе критиче­ское понимание того, чем на самом деле является тех­нология, пока что никак не отражено. Некоторые работы полностью одобряют направление, в котором мы движемся, например, «Машины, которые мыслят» Маккордака, «Живые компьютеры?» Саймонсов — вот лишь две книги из числа наиболее ужасающих. В дру­гих книгах, даже самых недавних, мы встречаем суж­дения, которые, по всей видимости, бросают вызов технологической пропаганде, но терпят сокрушитель­ное поражение, когда дело доходит до выводов. Под редакцией Мерфи, Микунаса и Пилотта вышла книга «Оборотная сторона Хай-Тека: технология и деформа­ция человеческой эмоциональности», беспощадность названия которой полностью стерта концовкой — где сказано, что технология станет человечной, как толь­ко мы поменяем свое отношение к ней. Такая же ситу­ация с «Высокой ценой Хай-Тека» Сигеля и Маркоффа — после нескольких глав, детально описывающих различные уровни технологического истощения, мы снова узнаем, что это всего лишь вопрос отношения: «Наше общество должно осознать всю мощь высоких технологий, и тем самым позволить превратить их в средство для повышения уровня комфорта человека, его свободы и покоя». Подобную трусость и/или не­искренность только отчасти можно объяснить тем, что крупные издательские корпорации не желают пропагандировать фундаментально радикальные идеи.

Вышеописанная тактика побега в идеализм не но­ва. Мартин Хайдеггер, которого некоторые считают наиболее оригинальным и глубоким мыслителем XX столетия, видел, как индивид превращается в не бо­лее чем сырье для безграничной экспансии промыш­ленной технологии. Трудно поверить, но как решение проблемы Хайдеггер предложил увидеть главную «точку соприкосновения глобальной технологии и со­временного человечества» в нацистском движении. К сожалению, за риторикой национал-социализма скрывалось лишь усовершенствование технических приемов, вплоть до геноцида как способа промыш­ленного производства. Для нацистов, а также для по­веривших им вопрос был — снова — в том, как воспри­нимать технологию «в идеале», не такой, какая она есть на самом деле. В 1940 году главный инспектор до­рожных сетей Германии сказал: «Цемент и камень — вещи материальные. Человек одухотворяет их и при­дает им форму. Национал-социалистические техноло­гии вкладывают идеальное содержание во все дости­жения материального мира».

Эксцентричный пример Хайдеггера должен напом­нить, что все благие намерения могут привести сов­сем не туда — если не решиться рассмотреть техноло­гию и ее системную сущность как часть практической социальной действительности. Хайдеггер испугался политических последствий критического взгляда на технологию; в результате его аполитические теории, хотел он того или нет, стали частью самого чудовищ­ного порождения современности.

Активисты движения «Земля прежде всего!» вы­двигают природу на первое место, ставят ее превыше всякой мелкой «политики». Но вполне может быть, что за самодовольной маскулинностью Дейва Формена (и теоретиками «глубинной экологии», предостере­гающими от радикализма) стоит та же самая хайдеггеровская нерешительность — и последствия вполне могут оказаться весьма схожими.

3. КУЛЬТУРА

Кулъ-ту-ра, ж. Обычно истолковывается как сово­купность обычаев, идей, искусств, моделей поведения и т.д. определенного общества. Часто как синоним употребляют слово «цивилизация», напоминая о том, что культивация — то есть одомашнивание — также входит в объем смыслового значения слова. Ситуационисты в 1960 году говорили: «Культуру можно опре­делить как сочетание способов, посредством которых общество думает о себе и являет себе самое себя». Барт подошел еще ближе к истине, отметив, что куль­тура — это «механизм демонстрации желания. Жела­ние, всегда желание, но никогда — понимание».

Кажется, когда-то культура пользовалась большим уважением; это было что-то, чему надо соответство­вать. Но сейчас заботит не то, почему мы оказались недостойны культуры — важно, почему это она нас подвела. Совершенно определенно что-то мешает нам, не отвечает нашим желаниям; и это все очевид­нее по мере того, как умирает природа — и вокруг, и внутри нас. Культура, противоположность природе, становится противоречивой, угрюмой, выцветшей; мы задыхаемся в сужающемся воздушном пространст­ве символической деятельности. Высокая культура или же низкая, дворец или же амбар — все это одна и та же тюрьма сознания; символическое есть репрес­сивное.

Культура неотделима от возникновения и развития отчуждения, она всегда существует только как компен­сация, подмена настоящего его видимым воплощени­ем. Культура воплощает в себе разрыв между целост­ностью и частями целого, превращающимися в принуждение. Время, язык, число, искусство — все это навязано культурой и давит нас, получив собствен­ную, независимую от нас жизнь.

Газеты и журналы переполнены стенаниями по по­воду масштабов культурной неграмотности и истори­ческой амнезии — два состояния, которые подчерки­вают общее нездоровье общества. В современную эпоху постмодерна настроения моды колеблются в диапазоне от пустого до зловещего, а в это же время уровень самоубийств, употребления тяжелых нарко­тиков и эмоциональных расстройств продолжает рас­ти. Около года назад я ехал из Беркли в Орегон вме­сте со студенткой последнего курса университета и по пути, после того, как мы поговорили, в частности о 60-х годах, я попросил ее описать собственное поко­ление. Типичными элементами описания оказались секс без любви, растущее употребление героина и «чувство безысходности, скрытое под маской потре­бительства».

А тем временем продолжается массированное от­рицание. В недавнем сборнике эссе о культуре Д.Д. Энрайт глубокомысленно учит, что «чем чаще личное бедствие и недовольство предаются огласке, тем силь­нее все эти проблемы сжимают петлю вокруг нас». С тех пор, как для того, чтобы спастись от тоски, впервые начали применять формы и выразительные средства культуры в рамках символического подхода к аутентичности, ситуация никогда еще не было столь очевидно безвыходной. Еще одна работа, в которой очевидно полное непонимание фундаментальной пус­тоты культуры — это книга Роберта Харбисона «Наме­ренная регрессия»: «Невероятно странно, каким имен­но образом практически во всех сферах мысли возникло такое воодушевление в отношении примити­визма, а также вера в то, что спасения можно достиг­нуть, забыв выученное».

Естественно, опустошение очевидно всем. Везде, от постмодернистской мешанины выдохшегося искус­ства до постструктуралистских технократов вроде Ли-отара, который в базах данных находит «Энциклопе­дию завтрашнего дня..., "природную среду" человека постмодерна» — включая такие абсолютно беспомощ­ные формы «оппозиции», как «микрополитика» и «шизополитика», — мы не видим почти ничего, кроме очевидных симптомов общего распада и безысходно­сти. Петер Слотердейк («Критика циничного разу­ма») указывает на то, что цинизм является кардиналь­ным, всепроникающим мировоззрением, и это самое лучшее, что стратегия отрицания может нам предло­жить на данный момент.

Однако миф о культуре будет жить до тех пор, по­ка наше обнищание не вынудит нас увидеть и оспо­рить его, а цинизм будет оставаться среди нас, пока мы позволяем культуре занимать место неопосредо­ванного существования.

4. ДИКИЙ

Ди-кий, о-ди-чав-ший, прил. Неприрученный или на­ходящийся в природном состоянии как, например, животные или же растения, находящиеся в свобод­ном состоянии; возвратившийся из одомашненного состояния в дикое.

Мы живем в мире отсутствия, в котором подлин­ная жизнь методично выхолащивается унизительной работой, бессмысленным циклическим потреблением и опосредованным вакуумом зависимости от высоких технологий. Сегодня уже не только стереотипный трудоголик-яппи пытается обмануть отчаянье, уйдя в работу, и предпочитает не задумываться о своей судь­бе — не менее бесплодной, чем судьба планеты и (одо­машненной) личности в целом. И все равно, прямо перед глазами — разорение природы и разорение на­шей собственной сущности, невероятная, чудовищная бессмысленность и фальшь, горы лжи. Подавляющее большинство людей в любом случае обречено на отра­вляющую рутину, и нищета — в смысле скорее абсо­лютном, чем сугубо финансовый — делает всемирную Мертвую Зону все более безжизненной. Компьютери­зация делает человека «сильнее»? Да нет, инфантиль­нее. Информационная эпоха характеризуется боль­шими возможностями для общения? Нет; ведь чтобы общаться, нужно иметь что сообщить. Мы живем во времена беспрецедентного уважения к личности? Пе­ревод: системе рабства-по-найму, для того, чтобы вре­менно побороть продолжающееся критическое паде­ние производительности труда, понадобилось научить работающих самоуправлению на рабочем ме­сте, а маркетинговые исследования, чтобы максими­зировать потребление, должны всегда быть нацелены на все «стили жизни».

В обществе, поставленном с ног на голову, реше­ние проблемы массового, порожденного отчуждени­ем употребления наркотиков — масс-медийная бом­бардировка (с такими же жалкими результатами, как сотни миллионов долларов, без толку потраченные на борьбу с неявкой на выборы). В это время телевиде­ние — голос и душа современного мира — занято бес­плодными мечтаниями о том, чтобы остановить рост безграмотности и сохранить то, что осталось от эмо­ционального здоровья при помощи пропагандистских роликов, длящихся тридцать и менее секунд. В усло­виях индустриализированной культуры, подвержен­ной необратимой депрессии, изоляции и цинизму, первой умрет душа, затем последует смерть планеты. Если только мы не уничтожим этот гнилостный ре­жим, все его категории и движущие силы.

Между тем колонна частных (а, следовательно, ложных) оппозиционных идей марширует в привыч­ном ритме. «Зеленые» и им подобные пытаются про­длить жизнь мошенничеству, известному как «электорализм» — вранью о том, что один человек может быть представителем другого. Вместо того, чтобы за­ниматься реальными вещами, эти люди просто хотят создать еще одну уютную протестную нишу. «Движе­ние» в защиту мира каждым своим (неизменно жал­ким) действием показывает, что оно лучший друг вла­стей, собственности и пассивности. Вот только один пример: в мае 1989 года по случаю двадцатой годов­щины боев в Народном парке Беркли тысяча человек подняла замечательный мятеж, в результате которого было ограблено 28 бизнесменов и побито 15 копов, а Джулия Телли, спикер нытиков за мир, заявила: «Подобным бунтам не место в движении сторонников мира». Это напоминает фатально заблуждавшихся сту­дентов на площади Тяньанмынь, которые, когда уже началась резня 3 июня, убеждали рабочих не воевать с правительственными войсками. На самом деле, это общий факт: университеты — первейший источник того медленного удушения, которое зовут реформа­ми, отказа от качественного разрыва с деградацией. Движение «Земля прежде всего!» признает, что одо­машнивание является фундаментальной проблемой (например, что агрикультура вредна по своей приро­де), но многие их приверженцы не могут осознать то, что и наш вид тоже мог бы стать диким. Радикальные экологи понимают, что превращение национальных парков в лесофермы — это всего лишь часть глобаль­ного проекта, который нацелен и на них самих. Одна­ко им следовало бы искать дикость повсюду, не толь­ко в обособленных заповедниках.

Фрейд понимал, что цивилизация не может суще­ствовать без насильственного отречения от инстинк­тов, без фундаментального принуждения. Но посколь­ку массы в большинстве своем «ленивы и неумны», то, считал он, цивилизация оправдана. Такого рода рецепты основываются на идее о том, что до-цивили­зованная жизнь была полна жестокости и лишений.

Однако, чудесным образом, за последние двадцать лет это мнение изменилось на прямо противоположное. Другими словами, до возникновения агрикультуры че­ловек жил в состоянии благодати, покоя и общности с природой, о которых сегодня мы можем только до­гадываться.

Всплывающая перед глазами перспектива аутен­тичности — это ни что иное, как полный распад цивилизационного здания репрессии, которую Фрейд, кстати, описывал как «нечто навязанное большинству меньшинством, которое понимало, каким образом до­стичь рычагов власти и принуждения». Мы можем или дальше пассивно идти по пути абсолютного одо­машнивания и разрушения или же повернуть к радо­стным потрясениям, страстному и дикому принятию необузданности и жизни, танцам на обломках часов, компьютеров и того, что называется работой, а на са­мом деле представляет собой коллапс воображения и воли. Можем ли мы оправдать собственную жизнь чем-либо меньшим, чем подобная политика ярости и мечты?

5. РАЗДЕЛЕНИЕ ТРУДА

Раз-де-ле-ни-е тру-да. 1. Распределение на отдельные, обособленные задания с целью достижения макси­мальной эффективности, приводящее к механиче­ской работе; базовая составная часть производства. 2. Сокращение или расщепление человеческой дея­тельности на отдельные фрагменты тяжелого труда, что на практике создает отчуждение; первичная спе­циализация, которая создает предпосылки к возник­новению и развитию цивилизации.

Относительная целостность до-цивилизованного существования — это прежде всего отсутствие сужа­ющего, ограничивающего разделения человеческой деятельности на дифференцированные функции и обязанности. Основа сокращения нашего непосред­ственного опыта и беспомощности перед лицом за­силья экспертов, которое сегодня так остро ощути­мо, — разделение труда. Вряд ли случайно, что ключевые идеологи цивилизации так яростно его восхваляли. Например, в «Республике» Платона нас учат, что источник государства — «естественное» че­ловеческое неравенство, воплощаемое в разделении труда. Дюркгейм приветствовал фракционирован­ный, неравноправный мир, поскольку различил, что краеугольный камень «общественной солидарно­сти», ее главная моральная ценность это — ну, вы по­няли что. Еще до него, согласно Францу Боркенау, именно заметно возросшее в районе 1600 года раз­деление труда привело к появлению такой абстракт­ной категории, как работа — которая, в свою очередь, лежит в основе всего современного карте­зианского представления о том, что наше телесное существование это всего лишь объект для нашего (абстрактного) сознания.

В первом предложении «Богатства наций» (1776) Адам Смит предвосхитил самую суть индустриализма, определив, что разделение труда влечет качественное увеличение производительности. Двадцать лет спустя Шиллер осознал, что разделение труда порождает об­щество, члены которого не способны развивать соб­ственные человеческие качества. Маркс видел обе стороны медали: «в результате разделения труда» рабочий «нивелируется до статуса механизма». Но ре­шающим для Маркса было его благоговение перед це­лостностью производства, которую он считал необхо­димой для освобождения человека, а обнищание человечества, происходящее параллельно с процес­сом развития капитала, он считал необходимым злом.

Марксизм не может избавиться от определяющего влияния этого выбора в пользу разделения труда. Ос­новные его представители, без сомнения, разделяют его, что отражается в их трудах. Например, Лукач предпочитает разделение труда не замечать, и в сво­ем анализе проблемы пролетарского сознания рассма­тривает исключительно «овеществляющее воздейст­вие доминирующей формы товара». Е.П. Томпсон понимал, что с возникновением фабричной системы «структура личности мятежного доиндустриального труженика или ремесленника была насильственным образом преобразована, и появился покорный рабо­тающий индивид». Однако и Томпсон уделил пора­зительно мало внимания разделению труда — тому главному механизму, с помощью которого было осу­ществлено данное преобразование. Маркузе попытал­ся представить себе «цивилизацию без подавления», по ходу дела обильно продемонстрировав несовмес­тимость двух частей формулы. Склонившись перед «естественностью», присущей разделению труда, он пришел к выводу, что от него зависит «разумное при­менение власти» и «достижение целостности», хотя буквально через несколько страниц (в «Эросе и циви­лизации») он допускает, что человеческий «труд ста­новится тем более отчужденным, чем более специали­зированным становится разделение труда».

Эллул понимал, что «острый нож специализации подобно бритве врезается в живую плоть», что разде­ление труда заставляет не замечать «ограниченное пространство», отрезающее человека от других лю­дей, а также и от природы. Хоркхаймер похожим об­разом подвел итог размышлений о проблеме истоще­ния: «Таким образом, несмотря на всю свою активность, люди становятся более пассивными; не­смотря на всю свою власть над природой, они стано­вятся более беспомощными по отношению к общест­ву и самим себе». Фуко, в том же ключе, подчеркивал, что производительность — основополагающее наси­лие современности.

Однако сегодняшняя марксистская доктрина все еще остается в ловушке необходимости, в конечном итоге, принять разделение труда, поскольку оно необ­ходимо для технологического прогресса. Брейвермен в своей во многих отношениях превосходной книге «Труд и монопольный капитал» исследует вопрос де­градации работы, но рассматривает его в основном как проблему утери «воли и желания вырвать конт­роль над производством из рук капиталистов». А ра­бота «Психологические последствия естественного и отчужденного труда» Швабба посвящена прекраще­нию какого-либо принуждения в производстве, и в ней разрабатывается стратегия самоуправления производством. Причина, по которой Швабб игнорирует разделение труда, очевидна: оно внутренне присуще производству, а он не понимает, что говорить об осво­бождении и производстве одновременно — это аб­сурд.

Конечной целью разделения труда всегда была принудительная работа сменной шестеренки в выс­шей степени автономном, невосприимчивом к жела­ниям устройстве. Варварство современности — это по-прежнему рабская зависимость от технологии, то есть от разделения труда. «Процесс специализации, — писал Гидеон, — идет без передышки», и сегодня, как никогда, мы видим и чувствуем тот бесплодный, десексуализированный мир, в который он нас завел. Ро­бинсон Джефферс пришел к следующему заключе­нию: «Не думаю, что индустриальная цивилизация стоит извращения человеческой природы, а также то­го убожества и потери контакта с Землей, которые она влечет за собой».

Между тем, чтобы удерживать нас под ярмом раз­деления труда, необходимо поддерживать миф о «ней­тральности» и «неизбежности» технологического раз­вития. Те, кто критикует принуждение, но при этом защищают его главный принцип, делают наш плен вечным. Взять, к примеру, Гваттари, этого радикаль­ного постструктуралиста, который считал, что меч­тать и желать можно «даже в обществе с высокоразви­той промышленностью, высокоразвитой средствами массовой информации и т.д.». Наш прогрессивный французский противник отчуждения насмехается над наивными людьми, которые осознают «сущностную мерзость индустриальных обществ», хотя и предлага­ет «тщательно проанализировать позицию специали­стов». Не само существование специалистов, конечно же, а только их «позицию».

На вопрос «Которую часть разделения труда нам следует отбросить?», я думаю, ответ такой: «А кото­рую часть целостности нас самих и нашей планеты мы хотим?»

6. ПРОГРЕСС

Прог-ресс, м. 1. [устар.] Официальная поездка, на­пример, правителя по стране. 2. Историческое разви­тие в значении совершенствования или улучшения. 3. Ход истории и цивилизации, наподобие фильма ужасов или погони за смертью.

Возможно, ни одна из идей западной цивилизации не была так важна, как идея прогресса. Но так же вер­но, что, как сказал Роберт Нисбет, «сейчас, в конце XX века, все указывает на то, что вера западного че­ловека в прогресс быстро приходит в упадок на всех уровнях и во всех областях».

В антиавторитарной среде идея прогресса также переживает не лучшие времена. Когда-то идиоты-син­дикалисты, так же как и их ближайшие родственники-марксисты, могли более или менее успешно разгла­гольствовать о том, как маргинальны и ничтожны те, кто не интересуется упорядочиванием собственного отчуждения путем создания союзов, советов и т.п. Вместо прежнего уважения к производительности и производству (столпы прогресса), сейчас к фабрикам все чаще примеряют методики, предложенные лудди­тами, а понятие антиработы стало кардинальным от­правным пунктом радикального диалога. Мы даже ви­дим, как стареющие львы пытаются изменить свою точку зрения: «Индустриальные рабочие мира», сму­щенные первым словом в собственном названии, воз­можно, дойдут и до отрицания второго слова (но, ко­нечно же, уже не как организация).

Очевидно, что экологический кризис является первейшим фактором дискредитации прогресса, но то, каким образом прогресс так долго для столь мно­гих оставался объектом веры, по-прежнему удивляет. Ведь что означает прогресс, в конце концов?

Обещанное прогрессом начало воплощаться — по многим направлениям — с самого начала истории. С появлением агрикультуры и цивилизации началось, к примеру, последовательное уничтожение природы. Обширные районы на Ближнем Востоке, в Африке и Греции весьма скоро превратились в необитаемые пу­стоши.

Что касается насилия, то превращение преимуще­ственно мирных и равноправных собирателей-охот­ников в жестоких цивилизованных земледельцев про­изошло чрезвычайно быстро. «Складывается такое впечатление, что месть, междоусобицы, мятежи, вой­ны и сражения возникли в среде одомашненных наро­дов и являлись типичными для них», — писал Питер Уилсон. И насилие, естественно, тоже прогрессирова­ло — мы имеем теперь все: от государственного ору­жия массового уничтожения до распространившихся в последнее время немотивированных убийств и се­рийных маньяков.

Болезнь сама по себе — почти целиком следствие цивилизованной жизни; все известные болезни, свя­занные с вырождением — это часть платы за историче­ское развитие. Движение от полноты и чувственности доисторической жизни к современному состоянию эн­демического нездоровья и массового психического страдания — это и есть прогресс.

Апофеоз прогресса — сегодняшняя Информацион­ная Эпоха, воплощение прогрессирующего разделе­ния труда, от прежних времен, с большими возможно­стями для неопосредованного понимания, через следующую ступень, где знание — всего лишь инстру­мент репрессивной тотальности, и до нынешней ки­бернетической эры, где все, что осталось, это поток информации. Смысл изгнан прогрессом.

Наука, модель прогресса, заключила природу в тюрьму и подвергла ее допросу, а технология приго­ворила ее (и человечество) к принудительному труду. От первоначального разделения собственного «я», присущего цивилизации, до декартовского отделения сознания от всех других объектов (включая тело), и до современной бесплодной, высокотехнологиче­ской действительности — подобное развитие и в са­мом деле впечатляет. Двести лет назад английские текстильщики, столкнувшиеся с индустриальными машинами, плевали в лицо тем, кто их изобрел, и все считали их злодеями — все, кроме оплативших изо­бретения капиталистов. Конструкторов современно­го компьютеризированного рабства превозносят как героев культуры — хотя оппозиция также начинает проявлять себя.

Если сопротивление не станет серьезнее, внутрен­няя логика развития классового общества доведет его до последней и высшей стадии — мира, где жизнь технологизирована тотально. То, что общественный про­гресс тождественно совпадает с прогрессом техниче­ским, стало совсем очевидным теперь, когда они вот-вот сольются воедино. Вальтер Беньямин выразил это в лирической форме в своей последней и самой лучшей книге под названием «Тезисы философии ис­тории»:

«На картине Клее "Ангелус Новус" изображен ан­гел, который выглядит так, словно собирается уда­литься от того, на что он сосредоточенно смотрит. Пристальный взгляд, открытый рот, расправленные крылья. Именно так видится ангел истории. Его лицо обращено к прошлому. Там, где мы представляем себе цепь событий, он видит одну-единственную катастро­фу, которая продолжает громоздить руины на руины, свирепствуя подле его ног. Ангел хочет остаться, вос­кресить мертвых и восстановить то, что было разру­шено. Но шторм движется со стороны Рая; он так сильно треплет его крылья, что ангел не может сло­жить их. Шторм непреодолимо толкает его в будущее, к которому он повернут спиной, а гора обломков воз­ле него растет к небу. Этот шторм мы называем про­грессом».

7. ИСКУССТВЕННЫЙ ИНТЕЛЛЕКТ. ИСКУССТВЕННАЯ ЖИЗНЬ

Ищущие искусственный интеллект, хотя и сбавили темп за последние десять лет, по-прежнему стремятся к этому пока что высшему достижению технологии и науки. Создание искусственного интеллекта обозна­чило бы качественное изменение деятельности чело­века, его культуры и самосознания. И что здесь наибо­лее важно — это насколько это уже произошло.

Десять лет назад Марвин Мински назвал мозг трех­фунтовым компьютером, сделанным из мяса, и с того времени подобную точку зрения разделяли многие теоретики искусственного интеллекта, например, Черчил­ли. Компьютер настолько часто используется в качест­ве метафоры при описании человеческого разума или мозга, что мы понемногу начинаем воспринимать са­мих себя как думающие машины. Заметьте, как много технических терминов вошло в обычный лексикон, ис­пользуемый при обсуждении человеческой психики.

Локомотив массового производства, со всей его ли­нейностью и гомогенизацией, тащит нас вперед в мир машинных моделей, в мир бесчувственного и безлико­го, оставляя ощущение естественности и целостности позади. По мере продвижения искусственного интелле­кта (и робототехники) человек становится несущест­венным. Бытие человека становится несущественным.

Вычислительная метафора, согласно которой ра­зум является средством обработки информации или манипуляции символами, породила психологию, цент­ральные концепции которой пришли из мира машин. Когнитивная психология, так же как информатика и теория информации, ориентирована на математиче­ские методы. На самом деле, теория искусственного интеллекта сейчас слилась с когнитивной психологи­ей и философией мышления. Компьютерное модели­рование превалирует не только в академических дис­циплинах, но и в общественном словоупотреблении.

В 1981 году Аарон Сломан и Моника Кроучер напи­сали книгу «Почему у роботов будут эмоции», которая вызывает в памяти номер «Психологии сегодня» за де­кабрь 1983 года, посвященный «Нежной машине» — бе­зоговорочное признание всех обещаний творцов ис­кусственного интеллекта. Возвращаясь к настоящему — в январе 1990 года на страницах журнала «Сайнтифик Америкен» Джон Сирл задается вопросом: «Не являет­ся ли разум компьютерной программой?», а Патрисия Смит Черчилль и Пол Черчилль предлагают стандарт­ную формулировку: «Могут ли машины думать?». Мне кажется, что предполагаемые ответы даже менее важ­ны, чем сама возможность поставить такие вопросы.

Тридцать лет назад Адорно уже осознавал умаление и деформацию индивидуального под властью высоких технологий и то, как это влияет на критическую мысль. «Компьютер — который интеллект пытается сделать равным себе, и ради чьей вящей славы с огром­ным удовольствием желал бы самоустраниться — это подписанное заявление сознания о собственном бан­кротстве». Еще раньше (1950) Алан Тьюринг предска­зывал, что к 2000 году «словоупотребление и мнения образованной части общества изменятся настолько сильно, что можно будет говорить о машинном мышле­нии» без риска противоречия. Совершенно очевидно, что прогноз Тьюринга касался не возможностей ма­шин, но господствующих черт характера человека буду­щего. Растущее отчуждение влечет за собой полную трансформацию всей анализируемой темы, включая в конечном счете переопределение того, что значит быть человеком. Вполне возможно, что в конце концов компьютерные «эмоции» будут официально признаны и их можно будет спутать с тем, что останется от эмо­циональных способностей человека.

Тем временем компьютерные симуляции, сделан­ные физиком Стивеном Уолфремом, предположи­тельно воспроизводят свободно происходящие физи­ческие процессы, из чего выводят сомнительное заключение о том, что сама природа — один большой компьютер. Конкретнее — и страшнее — попытки соз­дать синтетическую жизнь посредством компьютер­ной имитации, чьи успехи стали главной новостью с второй конференции по вопросам искусственной жизни (Санта-Фе, февраль 1990 года). Понятие о том, что значит быть живым, также подвергается культур­ному переопределению.

Еще один родственный проект — «1еном Челове­ка», который проводится Национальными института­ми здравоохранения; правительство вложило 3 милли­арда долларов в то, чтобы попытаться расшифровать генетическую последовательность из трех миллиардов цифр, отвечающую за развитие человека. Масштаб­ный «Проект Геном» — это еще одно проявление дегуманизирующей парадигмы, окружающей нас со всех сторон: один нобелевский лауреат заявил, что, зная всю последовательность генов, можно будет устано­вить, что такое на самом деле человеческое существо.

К этому кошмарному редукционизму можно еще доба­вить те вероятные перспективы, которые проект от­крывает для генной инженерии.

Сочетание компьютеризированной нейробиологии и искусственного интеллекта нацелено на то, чтобы связать искусственное и человеческое на глу­боком неврологическом уровне. Подобная тенден­ция, если ее не остановить, предлагает ни что иное, как превращение человеческого вида в вид киборгов, включая вероятность перманентных изменений в на­ших генах.

В февральском номере «Форбс» за 1990 год Дэвид Черчбук писал: «Высшая и окончательная компьютерная игра: зачем довольствоваться реальностью, если вы можете жить в мечте, которая безопасней, дешевле и которой легче управлять? В скором будущем компью­теры сделают такой мир возможным». В этом длинном подзаголовке имеется в виду появление «киберпространственных» игр, которые полностью имитируют окружающую среду — гигантский шаг по сравнению с видеоиграми! Показательное свидетельство растущей пассивности и изоляции во все большей степени искус­ственном и пустом мире. Тот, кто по-прежнему считает, что технология «нейтральна», что она всего лишь «ин­струмент», существующий вне господствующей систе­мы ценностей и общественной системы, преступно слеп и не видит, как культура, ориентированная на гон­ку за смертью, стремится к вакууму и пустоте.

8. СООБЩЕСТВО

Со-об-щес-тво, с. 1. Группа людей с одинаковыми ин­тересами. 2. [экол.] Совокупность организмов, имею­щих определенные взаимоотношения. 3. Концепция, призванная указать на солидарность; часто применя­ется, когда основания для общности на самом деле отсутствуют, либо когда фактическое содержание дан­ной общности противоречит заявленным политиче­ским целям солидарности.

Слово «сообщество», под которым, естественно, понимается нечто большее, чем, скажем, группа соседей, представляет собой чрезвычайно сложный для понимания термин, который при этом продолжает оставаться крайне важным для радикалов. К нему об­ращаются люди самого разного толка — от пацифи­стов, разбивающих лагеря возле районов испытания ядерного вооружения, и «левых» с их идеологией «службы людям» и подходом жертвенность-плюс-ма­нипуляция до протофашистских поселенцев-африка­неров. Термин используется в самых различных це­лях; но применять его в контексте борьбы за освобождение — иллюзия чистой воды.

Все ощущают отсутствие сообщества — потому что человеческому братству приходится бороться хоть за какое-то существование с тем, чем в действительно­сти является «сообщество». Нуклеарная семья, рели­гия, национальность, работа, школа, собственность, специализация — кажется, любое сообщество, выжив­шее после введения цивилизации, сводится к какой-то комбинации этих вещей. Тем самым мы имеем дело с иллюзией, и утверждать, что в рамках цивилизации может существовать качественно другой тип сообще­ства, это значит одобрять цивилизацию. Позитивный подход лишь укрепляет ту ложь, что подлинно обще­ственное может сосуществовать с одомашниванием. В этом смысле единственное, что, как сообщество, со­провождает власть, это, в лучшем случае, мещанский, уважающий систему, протест.

Редакция «пятого сословия», например, подрывает свою собственную (частичную) критику цивилизации, защищая сообщество и связь с ним в каждом втором предложении. Иногда кажется, что корни освободи­тельной солидарности лежат в не-цивилизации и ее противостоянии с «сообществом» индустриальной со­временности, куда лучше это показано не в наших ан­тиавторитарных журналах, а в периодически появля­ющихся голливудских фильмах (вроде «Изумрудного леса» или «Танцев с волками»).

Жак Каматт занимался анализом движения капита­ла от стадии формального доминирования до стадии реального доминирования. Но по-видимому, есть вес­кие причины предположить, что поддержка существующего типа сообщества будет и далее угасать и что воз­никнет стремление к истинной солидарности и свобо­де. Как писал Фреди Перлман почти в самом конце сво­ей блистательной книги «Против его-истории, против Левиафана!», «мы знаем, что Левиафан — грандиозный вымысел, единственный в его-истории, который смог охватить весь мир, — начал разлагаться... Для людей сейчас самое время отбросить его здравомыслие, его броню и маски, и лишиться рассудка, так как из стен его прекрасного полиса их уже выгнали».

Отказ от сообщества можно назвать пораженче­ской изоляцией, но он кажется более предпочтитель­ным, более здоровым, чем заявления о нашей предан­ности обыденному существованию, подписавшему самому себе смертный приговор. Состояние усилив­шегося отчуждения — это не доля тех, кто настаивает на примате истинно социального над ложно общест­венным. Оно присутствует в любом случае, благодаря самому содержанию сообщества. Тот, кто находится в оппозиции к разобщенности цивилизованного и ус­миренного существования, может по крайней мере назвать данное состояние «разобщенностью», а не восхвалять его, называя «сообществом».

Защита сообщества — консервативный акт, кото­рый уводит нас от необходимого радикального разры­ва. Зачем защищать то, что держит нас в заложниках?

По правде говоря, никакого сообщества не суще­ствует. И лишь оставив позади все то, что предлага­лось нам под этим термином, мы сможем двигаться дальше, к общности и живым взаимоотношениям, в мире, который не имеет ничего общего с миром ны­нешним. Только «сообщество» отрицания, основан­ное на недвусмысленном презрении к категориям су­ществующего сообщества, законно и соответствует нашим целям.

9. ОБЩЕСТВО

Об-щест-во, с. социум; от socius (лат. товарищ). 1. Об­разованная совокупность взаимосвязанных индивиду­умов и групп. 2. Тотализующее мошенничество, продвигаемое за счет личности, природы и человеческой солидарности.

Сегодняшнее общество во всех странах мира дви­жимо однообразным механическим трудом и потреб­лением. Человечество впрягли в ярмо, и оно, агони­зируя и негодуя, все дальше и дальше удаляется от мира, в котором царило товарищество. Имение боль­шего никогда не сможет компенсировать бытие мень­шим, о чем свидетельствует безумное пристрастие к наркотикам, работе, учебе, сексу и т.д. Практически все может подвергнуться злоупотреблению в погоне за удовлетворением, и в обществе, признаком которо­го является запрет на удовлетворение, на самом деле все так и происходит. Однако подобная чрезмер­ность, по крайней мере, показывает стремление к ис­полнению желаний, то есть безмерную неудовлетво­ренность текущим положением вещей.

Мелкие торговцы предлагают нам все виды уло­вок, например, панацею нью-эйдж — отвратительного материалистического мистицизма, производимого в массовом масштабе: болезненного, эгоцентричного и не способного, по-видимому, взглянуть ни на один ас­пект реальности честно и бесстрашно. Для привер­женцев нью-эйджа психология заменяет идеологию, а общество не представляет интереса.

Тем временем Буш, глядя на «оцепеневшие поколе­ния людей, с рождения впавших в отчаянье», весьма предсказуемо, но от этого не менее омерзительно об­винил пострадавших же — указав на их «моральную пустоту». Иллюстрацией к глубочайшему обнищанию людей может послужить правительственный опрос старшеклассников, результаты которого были опубли­кованы 19 сентября 1991 года — оказалось, что за истекший год 27 % опрошенных «всерьез задумыва­лись» о самоубийстве.

Вполне возможно, что социальное, все больше и больше тяготеющее к отчуждению, — массовая де­прессия, неприятие грамотности, рост панических расстройств и т.д. — в конце концов выходит на поли­тический уровень. Такие явления, как непрекращаю­щийся спад избирательной активности и глубокое недоверие к правительству, привели к тому, что в июне 1991 года Фонд Кеттеринга пришел к следующему вы­воду: «Легитимность наших политических институтов куда более сомнительна, чем могут представить себе наши лидеры». А в октябре того же года исследова­ния, проведенные в трех штатах (согласно репортажу корреспондента Томаса Уикера, опубликованному 14 октября 1991 года), выявили «опасного размера пропасть между руководителями и руководимыми».

Стремление к неискалеченной жизни и неискалеченному миру вступает в противоречие с чудовищным фактом: основой прогресса современного общества является ненасытная жажда капитала к росту и экс­пансии. После крушения государственного капитализ­ма в Восточной Европе и СССР осталась только «по­бедившая» обычная его разновидность, которая, хотя и господствует, постоянно сталкивается с гораздо бо­лее фундаментальными противоречиями, чем те, которые она якобы превозмогла в псевдоборьбе с «со­циализмом». Конечно же, между советским индустри­ализмом и какими-либо другими вариантами капита­лизма не было качественных различий, но, что еще важнее, никакая система производства (в более или менее равных пропорциях, разделение труда, господ­ство над природой, рабский наемный труд) в принци­пе не может допустить ни человеческого счастья, ни экологической жизнеспособности.

Сейчас мы уже видим, как в будущем будет выгля­деть наш мир: токсичная, мертвая пустыня без озоно­вого слоя. Если раньше большинство людей восприни­мало прогресс как надежду на избавление, то теперь мы отчетливо понимаем, что технология уничтожит нас. Компьютеризация, со своей замороженной ску­кой и скрытым ядом, показывает, куда движется обще­ство — умело направленное прочь от чувственного су­ществования, к апофеозу Виртуальной Реальности.

Проблема не в том, что виртуальная реальность предполагает бегство от обычной — кто из нас мог бы выносить реальность, не имея возможности иногда от нее убежать? Кроме того, это даже не отход от созна­ния — виртуальная реальность сама по себе есть осознание полной потери связи с естественным миром. Она свидетельствует о глубочайшей патологии, напо­минающей барочные полотна Рубенса — где рыцари в доспехах соседствуют с голыми женщинами, но при этом отделены от них. Так «альтернативные» техно-наркоманы из журнала «Whole Earth Review», которые первыми начали продвигать идею виртуальной реаль­ности, показывают свое истинное лицо. Культ «инст­рументов» и тотальное отсутствие интереса к крити­ке социальных тенденций приводят к восхвалению искусственного рая виртуальной реальности.

Господство потребительского вакуума хай-тековских имитаций и манипулирования основано на двух, все более заметных чертах общества — специализа­ции труда и изоляции индивидов. Отсюда вытекает наиболее ужасающий аспект зла: его делают люди, ко­торые сами по себе не особенно злы. Общество, кото­рое ни при каких обстоятельствах не выдержит про­верки здравым смыслом, устроено так, чтобы никак не допустить подобной проверки.

Господствующие репрессивные идеи вовсе не про­низывают все общество целиком; своим успехом они скорее обязаны раздробленному характеру оппози­ции. А тем временем больше всего общество страшит­ся той лжи, которая, как оно само догадывается, со­ставляет его основу. Страшиться, обманывать себя — это, естественно, не то же самое, что начать подчи­нять омертвляющую власть обстоятельств власти со­бытий. В 60-х годах Адорно отмечал, что общество все интенсивнее завлекает человека в ловушку и кале­чит его. Он предсказал, что со временем все разгово­ры о причинных связях внутри общества окажутся бессмысленными — общество само является причи­ной. Битва за общество — если это все еще можно так назвать — которое было бы дружелюбным, частью и порождением мира природы, должна основываться на восприятии нынешнего общества как монолитно­го, всеохватывающего движения к смерти.