ГЛОБАЛИЗАЦИЯ И ЕЕ СТОРОННИКИ: ВЗГЛЯД АБОЛИЦИОНИСТА

(Впервые опубликовано в журнале «Green Anarchy» #14, лето 2003)

Рабовладельческий строй на американском Юге в эпоху своего расцвета не испытывал недостатка в за­щитниках. За этот странный институт вступались пи­сатели, священники и плантаторы, считавшие, что он предписан Богом и оправдан расовым превосходст­вом белых над черными. Аболиционистов, которые сжигали конституцию, прятали беглецов и нападали на федеральные склады оружия, повсюду считали опасными подстрекателями, место которым в тюрьме или на виселице.

Задним числом слово «рабство» ассоциируется с миром принуждения, насилия, деградации и сопроти­вления. Сейчас, в XXI веке, совершенно очевиден мерзкий, лживый расизм сторонников рабства века XIX-го. Однако многие ли способны так же ясно уви­деть нашу сегодняшнюю форму рабства?

Во имя прогресса мировое развитие и всемирная империя погружают человечество в рабство и повсе­местно уничтожают природу. Джаггернаут по имени «глобализация» поглотил почти всю оппозицию, со­крушив сопротивление с помощью безжалостной уни­фицирующей системы капитала и технологии. Ощу­щение тщетности, граничащее с нигилизмом, теперь считают неизбежной реакцией на современность: «Да ладно...» В атмосфере фатализма особенно заметно оскудение теории. Книжные полки завалены научны­ми изданиями, призывающими сдаться и приспосо­биться к новой реальности. Иные энтузиасты вскочи­ли на подножку трамвая глобализации или, чаще всего, всегда там и были. С точки зрения аболициони­ста, реакция большинства интеллектуалов на прибли­жающийся планетарный кризис — апология, в беско­нечном количестве версий.

Например, Патрик Брантлингер («Апокалипсис 2001, или Что будет после постистории?», 1998) предполагает, что в постисторическую эпоху мы лишились способности объяснять общественные сдвиги. Одна­ко для тех, кто готов критически оценить фундамен­тальные аксиомы, причины, стоящие за глобальными изменениями, вполне очевидны. Обесценивание жиз­ни, идущее сейчас все быстрее и быстрее — неизбеж­ное следствие самой цивилизации, ее динамики. Одо­машнивание животных и растений, начавшееся всего лишь 10 тысяч лет назад, распространилось на каж­дый квадратный сантиметр планеты. Результатом ста­ло уничтожение автономии и здоровья человека и об­щества, а также бесконтрольное, все ускоряющееся разрушение мира природы. Моррис Берман, Джерри Мандер и другие критики описывали «разочарова­ние» мира, подчиненного технологическому разви­тию. Цивилизация замещает прямой опыт опосредо­ванным, отдаляя людей от естественных условий существования и друг от друга. В нашей жизни все больше аномии, разделения и одиночества. Аналогич­ный набор инструментов воздействует на наши экоси­стемы, превращая их в не более чем ресурсы для раз­работки и подвергая всю биосферу опасности. В основе своей, в глобализации нет ничего нового. Разделение труда, урбанизация, завоевания, выселе­ния и диаспоры были неотъемлемой частью жизни человека с самого начала цивилизации. Однако глоба­лизация вывела процесс одомашнивания на новый уровень. Теперь мировой капитал нацелен на эксплуа­тацию всего живого на Земле — это определяющий признак глобализации, ранее неизвестный. Мыслите­ли начала XX века (в том числе Теннис и Дюркгейм) отмечали, что модернизация всегда приносит фраг­ментацию и нестабильность. Сейчас, на, возможно, самом последнем этапе, эти явления тем более оче­видны. Проект объединения посредством мирового контроля повсюду влечет разобщение: потеря кор­ней, замыкание в себе, ощущение бессмысленности... и все это появилось совсем не внезапно. Мировой строй теперь — высокотехнологичный империализм. Новый рубеж — киберпространство. На языке вечной империи всемирные власти зовут на новое приключение, на крестовый поход — приручать и колонизовать (или реколонизовать).

«Глобальная деревня» Маршалла Маклюэна — пус­кай клонированная — снова в моде: всем людям предна­значено быть частью глобального общества. Единого взаимозависимого макмира, питаемого стандартизиро­ванной грустью иссушающего консюмеризма. Поэтому не стоит удивляться, что среди людей, называющих се­бя «антиглобалистами», все больше тех, кто на самом деле является противником глобализации, кто нацелен на деглобализацию, кто понимает крайнюю необходи­мость в гораздо более радикальной критике и осмысле­нии нынешнего положения.

В «глобальной деревне», которая сдалась на мило­сть эпидемиям, почти мгновенно приобретающим ми­ровой размах, сейчас прямо-таки страшно. С 1980-х термин «риск» разошелся фактически по всем дискур­сивным сферам и областям развитых обществ. С рас­ширением модернизации и глобализации способ­ность национальных государств «справляться» с рисками совершенно очевидно понизилась, а страх людей только возрос. Эта тенденция также стала при­чиной нарастающего разочарования в идее предста­вительного правительства, а также усиления — пусть только на начальном уровне — антимодернистских на­строений, которые в последние годы воодушевляют антиавторитарные движения. Во всех главных соци­альных институтах видится пустота, если не сказать враждебность. Как пишет Мануэль Кастельс («Интер­нет-галактика», 2002), «весь мир полон необычайной тревогой по поводу тех изменений, которые несет технология; тревогой, грозящей вылиться в широко­масштабные ответные действия».

Технологизированный мир продолжает разрас­таться, обещая нам избавить нас от все менее и менее привлекательного содержания нашей обычной жиз­ни. Коммивояжеры от технологии раздают бесконеч­ные заманчивые обещания, надеясь на то, что никто не понимает, что именно технология несет главную ответственность за обнищание реальности; техноло­гия тем временем продолжает давать метастазы. Сетевая культура (показательное название) — первейший тому пример: нищее подобие общественной жизни, распространяемое через виртуальное пространство. Сейчас, когда личные, естественные связи между людьми с такой решительностью уничтожаются, на­ступает время сообщества виртуального. Формулиров­ка Роба Шилдса («Виртуальное», 2003), от которой кровь стынет в жилах: «Отсутствие присутствует лишь виртуально». Сетевое «сообщество» не похоже ни на какие сообщества в истории человечества; в нем нет ни настоящих людей, ни собственно обще­ния. Человек в этом удобном нематериальном сооб­ществе может выключить других людей одним нажа­тием «мыши» и «пойти» куда-нибудь в другое место. Псевдосообщество растет на руинах того, что оста­лось от настоящих связей. Чувства и чувствитель­ность равно ослабевают, «ответственность» похоро­нена в расширяющемся постмодернистском Музее Потерянных Слов. Высохшие оппозиционеры и по­корные уклонисты-фаталисты не помнят, что аболи­ционисты, когда-то бывшие крошечным меньшинст­вом, не отступали и, в конечном итоге, победили.

Конечно, все это не случилось за одну ночь. Нес­колько лет назад рекламные ролики телефонной ком­пании «AT&T» призывали «протянуть руку и коснуть­ся кого-нибудь», предлагая человеческое общение и скрывая истину: именно такие технологии сыграли ключевую роль в том, чтобы лишить нас общения. На смену непосредственному опыту приходит опосредо­вание и имитация. Цифровая информация заменяет собой подлинную близость и возможность доверия, основу взаимодействия реальных физических людей. В статье «Свои люди проявляют любопытство, а чу­жие — недоверие» (2002) Борис Гройс писал: «Нам приходится смириться с тем, что нельзя верить собст­венным глазам и ушам. Каждый, кто когда-нибудь ра­ботал на компьютере, это знает».

Точно так же, в экономике и политике глобализа­ция тоже не новость. В «Коммунистическом мани­фесте» Маркс и Энгельс, основываясь на текущих показателях роста производства и потребления, предсказывали появление мирового рынка. А пер­вой глобальной производственной системой за 300 лет до этого стала испанская империя. Маркс утвер­ждал, что технология предлагает две противополож­ные возможности — высвобождения и принуждения. Но почему-то проект очеловеченной технологии оказался беспочвенным и безрезультатным; в итоге появилось лишь технологизированное человечест­во. Технология воплощает в себе сопутствующий ей общественный порядок и, благодаря своему плане­тарному триумфу, подчиняет себе главные ценности и традиции. Технология никогда не существует в ва­кууме и никогда не является ценностно-нейтраль­ной. Например, некоторые так называемые крити­ки технологии говорят о «продвижении к более высокому уровню интеграции человечества и при­роды». Такая «интеграция» не может не повторять интеграцию, лежащую в основе цивилизации и ее глобализации — а именно ключевые институции, ко­торые все интегрируют в себя самих. И первая сре­ди них — разделение труда. Растущая пассивность населения в повседневной жизни — одно из цент­ральных явлений современности. Разделение труда разрушительно действует на фракционированную личность, крайне зависимую — вплоть до инфан­тильности — от технологического мира и находящу­юся под все более полным фактическим контролем квалифицированных специалистов. Этот фундамен­тальный институт усложняет действительность, и именно он с самого начало был двигателем принуж­дения. Источник всякого отчуждения, «разделение труда — это убийство народа». Вероятно, никто не смог так убедительно изобразить калечащую, дефор­мирующую и истощающую сущность разделения тру­да, как это сделал в XVIII веке Адам Смит. Оно бы­ло предпосылкой к возникновению одомашнивания и продолжает оставаться двигателем Мегамашины, используя терминологию Льюиса Мамфорда. Разде­ление труда лежит в основе парадигматической при­роды современности (технологии) и ее губительных последствий.

Несмотря на то, что настроения в некоторых кру­гах начинают меняться, все же остается непонятным, почему теоретики так редко ставят под сомнение этот институт (равно как и одомашнивание, если на то по­шло). Латентное стремление к целостности, просто­те, а также к непосредственности и прямоте постоян­но отвергается как тщетное и/или не относящееся к делу. Марк Тейлор («Момент сложности: возникнове­ние сетевой культуры», 2001) пишет, что «сейчас пе­ред нами стоит задача не отвергать или же не призна­вать усложненную действительность, а учиться конструктивному взаимодействию с ней». Мы должны «сопротивляться любому ностальгическому чувст­ву»,—советует Кэтрин Хейлс («Как мы стали пост­людьми», 1998), признавая при этом, что наилучшим описанием последнего времени будет «кошмар».

Но удивительнее всего даже не то, что отсутствует интерес к предпосылкам и причинам современного состояния опустошенности, а то, что приветствуются перспективы усугубления ситуации. Как можно ожи­дать положительного результата от чего-то, что явно и во всех сферах жизни производит ровно противо­положное? Например, в постчеловеческом Хейлс ви­дит не устрашающую киборг-программу, несущую мас­штабную опустошенность и дегуманизацию, а «воодушевляющую перспективу нового понимания то­го, что значит быть человеком», в то время как высо­котехнологические «системы эволюционируют в сто­рону открытого будущего, которое характеризуется случайностью и непредсказуемостью».

Сейчас происходит вот что: забота о том, «что мы потеряли», полностью покорена ориентацией на «лю­бые средства хороши/терять уже нечего». Подобная перемена свидетельствует о глубине утраты и пораже­ния, которое нанесли нам цивилизация, патриархат, индустриализация и современность. Эти интеллектуа­лы настолько тотально капитулировали, что полно­стью лишились способности к анализу и пониманию. Пример: «Вопрос сейчас не в том, станем ли мы пост­людьми — эпоха постчеловечества уже началась» (Хейлс).

Технология как приказ забыть, как универсальный растворитель для смысла находит свой культурный го­лос в постмодернизме. Выраженный в контексте транснационализма, в котором более чем явно прояви­лась тотализирующая сущность глобализации, постмо­дернизм стремится к отказу от «какого бы то ни было представления о репрезентируемом и первоначаль­ной цельности» (Мохаммед А. Бамье. «Края глобали­зации», 2000). Это царство беспомощности — в нем уже не осталось ни одной фундаментальной сферы, с позиции которой можно было бы думать о джаггернауте или противостоять ему. Как утверждает Скотт Лэш («Критика информации», 2002), «мы уже не мо­жем выйти за пределы глобальных коммуникацион­ных потоков и найти точку опоры для критики». В своей книге, которую он некорректно назвал «Кри­тика информации», Лэш заявляет о безоговорочном отречении: «Центральная идея моей книги состоит в том, что такая критика более невозможна. Мне кажет­ся, что сам глобальный информационный порядок уничтожил и поглотил любую возможность критиче­ской рефлексии».

В отсутствие оснований для вынесения суждений исчезает само понятие критериев. Таким образом, по­стмодерн становится плодородной почвой для любых абсурдных и бессовестных заявлений. Например, И. Блудорн в своей статье «Экологическая модерниза­ция и постэкологическая политика» (2000) попросту отмахивается от малейших намеков на экологическую катастрофу: «когда мы сможем привыкнуть и приспо­собиться к отсутствию универсальных нормативных стандартов, проблема экологии... просто исчезнет». Циничное приятие непрекращающегося кошмара, облеченное в форму эстетизированной иронии и под­разумеваемого безразличия. Совсем дико выглядит бессвязная радость по поводу бракосочетания постмо­дерна и технологии, выраженного в названии книги «Приключение постмодерна: наука, технология и культурологические исследования в третьем тысяче­летии» (2001). Согласно ее авторам Стивену Бесту и Дугласу Келлнеру, «приключение постмодерна только начинается, и вокруг нас развертываются десятки раз­личных видов будущего». На словах защищать част­ное от обобщающих тенденций — это общее место для постмодернизма, но насмешкой над этим выгля­дит радостное принятие самой главной унифицирую­щей силы, той машины гомогенизации, которую представляет собой технология.

Эндрю Финберг рассматривает в своей книге «Трансформация технологии» (2002) всепроникаю­щую сущность технологии, замечая, что когда левые присоединятся к восхвалению технологических дос­тижений, в образовавшемся консенсусе не останется места для разногласий. Будучи сам левым, Финберг приходит к заключению, что «мы не можем вернуть назад то, что было потеряно реификацией, с помо­щью регресса к до-технологическим условиям сущест­вования, к некоему раннему единству, не имеющему никакого отношения к современному миру». Но имен­но это «отношение» и является проблемой. Быть свя­занным с «современным миром» — это как раз основа­ние для соучастия, лишенное оснований. Постмодерн выступает в качестве реализации или исполнения все­мирной технологии — логического предиката глоба­лизации.

Если вынести базовые вещи за пределы всякой дискуссии, получившееся уклончивое нечто не будет иметь никаких освободительных результатов. Влюб­ленность в поверхностное, несущественное, частич­ное и т.д. — типичное явление. Постмодернизм объяв­ляет себя субверсивным и дестабилизирующим, но все это проявляется лишь эстетически. Образ потреб­ляет опыт, а мы потребляем образы — вот символ эпо­хи поражения. Интонация, например, работ Деррида всегда близка к траурной. Вспомните также неизмен­ное уныние Бланшо. Постмодернизм, по словам Джеффри Хартмена («Душевные шрамы», 2002), «предполагает разочарование окончательное или же воспроизводящее само себя».

В настоящее время субъект, с одной стороны, пред­ставляется нестабильной, фрагментированной сово­купностью дискурсивных позиций — или даже всего лишь побочным эффектом власти или языка, а с дру­гой — в качестве позитивного, плюралистического на­бора альтернатив. Однако, отказавшись обсуждать ос­новные направления доминации, постмодернисты неспособны увидеть реальное, деформирующее содер­жание технологии и потребления. Забывчивость тех­нологии, которая непрерывно подвергается натиску волн коммодифицированной культуры, не позволяет ей сформировать устойчивый характер. В действи­тельности существует глубокая пропасть между господ­ствующими глобальными силами и целостным индиви­дом, которому грозит уничтожение.

В настоящий момент высокотехнологичная сеть мировой системы завершает трансформацию классов в массы, размывание коллективной солидарности и автономии и изолирование личности. Как указывает Бамье, все это — предпосылки к появлению современ­ной массовой демократии, а также главные политиче­ские признаки глобальной современности самой по себе. Однако участие в деятельности этой структуры сокращается — по мере того, как массовый, стандар­тизированный техномир превращает в дурную шутку идею о том, что какую-либо его часть можно изме­нить по его правилам. Выборы, например, повсюду понимают как бессмысленный и оскорбительный ри­туал, технологизированные и коммодифицированные упражнения в манипуляции. Чувство удовлетворенно­сти и ощущение свободы быстро исчезают, а социаль­ная теория, в большинстве своем, лишена всякой кри­тики. Субъект стал просто плавающим пересечением глобальных сетей; «собственное "я" — это сложный момент», — равнодушно подводит итог Марк Тейлор.

Наряду с опасным для здоровья ожирением (вы­званным по большей части быстрым распространени­ем фастфуда и другой переработанной пищи), между­народным бедствием стала депрессия. Из всех следствий развития общества именно депрессия пря­мо свидетельствует об утрате чрезвычайно важных составляющих человеческого счастья. Но, как писал Лиотар («Сказки постмодерна», 1997), «отчаянье рас­сматривается как расстройство, по отношению к которому необходимо принимать меры, а не как при­знак невосполнимой утраты». В США депрессия за­нимает четвертое место среди основных причин не­трудоспособности, причем по прогнозам к 2020 году она займет уже второе место. Несмотря на то, что сейчас прослеживается реакционная тенденция при­давать большое значение генетике и химическим пал­лиативам, возникновение депрессии гораздо сильнее связано с растущей изоляцией отдельных индивидуу­мов внутри развитого общества. Здесь важны показа­тели спада социальной и гражданской активности населения; развитие феномена депрессии и его углуб­ление отмечено ростом аутизма, запойного пьянства и безграмотности. «Почему в эпоху так называемого триумфа Запада так много людей ощущают одиноче­ство и заброшенность и чувствуют себя настолько паршиво?» — спрашивает философ Брюс Уилшир («Мода на нигилизм: критика аналитической филосо­фии», 2002).

Не должно теперь показаться парадоксальным то, что углубление расстройства происходит на фоне воз­растания роли экспертов в управлении повседневной жизнью. Люди не доверяют институциям, и потеряли уверенность в самих себе. Элисса Гутман в своей кни­ге «Профессия — жизнь вечеринки» (2003) пишет о наемных «мотиваторах» — профессионалах, гаранти­рующих успешную социализацию. Более серьезная вещь: рациональный подход проникает в нашу жизнь со все более раннего возраста. Детей в возрасте двух лет уже запросто начинают пичкать таблетками от де­прессии и бессонницы.

Складывается впечатление, что бесчисленное ко­личество постмодернизмов и фундаментализмов заме­няет собой веру в будущее. Маркузе задавался вопро­сом: нет ли в стремлении нарциссиста к целостности и совершенству зародыша совершенно нового пони­мания реальности? И даже — не может ли быть так, что примирение противоречий — вопреки Гегелю — возможно только вне исторического времени?

Те «критики», что остались (например, Хомский, Деррида, Рикер и Пламвуд), призывают к созданию глобального аппарата управления и планирования — под властью которого, надо сказать, у человека станет еще меньше права на собственный голос. Антитотально настроенный Деррида желает появления «Нового Интернационала», видимо, не имея понятия о нуле­вой степени «демократии» нынешних политических структур. Такая поверхностность, игнорирование и иллюзорность, конечно же, представляют собой одо­брение продолжающегося процесса опустошения. Ко­нечно, если решением проблемы может быть государственническое регулирование, оно неминуемо будет тоталитарным. И в лучшем случае частичным — так как никогда не затронет движущие силы цивилиза­ции, такие как разделение труда или одомашнивание. Для некоторых из нас совершенно очевидно, что настоятельно необходим отход от виртуальности, гло­бальной властной системы, неограниченных средств информации и прочего. Разрыв с этим гибнущим ми­ром — ради вовлеченности, личного диалога, отказа от подавления природы и нас самих. Тодд Гитлин («Неограниченные средства информации», 2002), ко­торый отвергает этот отказ, называя его только лишь «желательностью», прав в другом: «Поэтому у после­довательных аболиционистов не остается другого вы­бора, кроме как стать радикальными и бескомпро­миссными примитивистами, презирающими блага общества потребления и твердо решившими уничто­жить звенья невидимой цепи, которая связывает сов­ременное производство, потребление и подразумева­емую ими технологию. Только бесстрашные примитивисты смогут создать постиндустриальную целостность».