ПСИХОЛОГИЯ МАСС И СТРАДАНИЕ

Уже довольно давно, перед самым началом восстаний 60-х годов — не прекратившихся, но вынужденных из­менить стратегию на менее прямую, менее откры­тую — Маркузе написал книгу «Одномерный человек», в которой описывал довольное, расслабленное насе­ление с нивелированной индивидуальностью. Кого можно так описать в современной ситуации, когда страдание и боль распространены повсеместно? В этом кроется глубинная, возможно, пока неопреде­ленная, критика положения дел.

Многие ученые-теоретики продекларировали раз­мывание последних остатков человеческой индивиду­альности. Но если это так, если современное общест­во целиком состоит из усредненных, одомашненных людей, то как в нем по-прежнему может существовать такое напряжение, которое ведет к подобным граду­сам боли и потери? Все больше моих бывших знако­мых уже сломлены. В контексте общего тяжкого эмо­ционального недуга ситуация ужасная.

Маркс ошибочно предсказывал, что углубляющее­ся материальное оскудение приведет к бунту и краху капитала. Не эта ли растущая душевная мука может привести к возобновлению бунта? А ведь она способ­на стать последней надеждой сопротивления.

Тем не менее, очевидно, что «обыкновенная» боль ничего гарантировать не может. «Желанию не "нуж­на" революция, оно революционно по своему собст­венному праву», — написали Делёз и Гваттари в «Анти-Эдипе». Затем, затронув тему фашизма, они отметили, что желания людей идут вразрез с их собственными интересами, а терпимость к унижению и порабоще­нию остается повсеместной.

Мы знаем, что за психическим подавлением и замкнутостью скрывается социальное подавление, причем именно в тот момент, когда в массовых проте­стах начинают проявляться признаки неминуемой конфронтации с реальностью во всех ее аспектах. Ос­мысление общественного не должно обозначать игно­рирование личного, иначе снова повторится главная ошибка психологии в ее же терминах. Если в кошма­ре сегодняшнего дня каждый из нас будет оставаться ограниченным и недалеким, а все мы будем подверже­ны своим собственным страхам, то можно забыть о пути к избавлению, не принимающем во внимание первостепенность полноты и то, как это полнота су­ществует в нас.

Стресс, одиночество, депрессия, скука — все это проявления безумия повседневной жизни. Невероят­но грустно понимать, по крайней мере, на интуитив­ном уровне, что мир мог бы быть иным. Много ли ра­дости осталось в технологическом обществе, в его атмосфере отчуждения и страха? Психиатры-эпиде­миологи полагают, что психопатологические симпто­мы не проявляются только у 20 % из нас, не более. Та­ким образом, мы «отклоняемся от нормы», причем происходит это на фоне хронического психического истощения качественно больного общества.

В своей книге «Обеспокоенный больной» (1988) Ар­тур Барский пишет, что, несмотря на все медицинские «достижения», американское общество никогда еще так не нуждалось в «постоянном врачебном уходе». В ре­зультате кризиса семьи и личной жизни вообще погоня за здоровьем, и в частности за эмоциональным здоровь­ем, достигла поистине промышленных масштабов. Крайне ядовитая — в любом смысле этого слова — трудо­вая жизнь и исчезновение семьи способствуют расшире­нию корпоративно-индустриального аппарата здоровья. Но для несчастных людей, которые сейчас заинтересо­ваны в медицине больше, чем когда-либо, доминирую­щая модель здравоохранения, несомненно, является только частью проблемы, но отнюдь не ее решением. Именно поэтому Томас Битткер пишет об «Индустриа­лизации американской психиатрии» («Американский психиатрический журнал», февраль 1985 года), а Джи­на Колата обсуждает проблему недоверия к врачам, так как медицина рассматривается как еще один вид бизне­са («Нью-Йорк тайме», 20 февраля 1990 года).

Психические расстройства, связанные с тем, что человек принимает вещи такими, какие они есть, сей­час почти полностью лечатся биохимическими препаратами, чтобы ослабить тяжесть восприятия мучи­тельной ситуации, порожденной социумом. Транкви­лизаторы сейчас являются наиболее часто выписыва­емыми лекарствами по всему миру, а антидепрессанты бьют все рекорды продаж. Временное облегчение, не­смотря на побочные эффекты и привыкание, достига­ется очень легко, но всем нам становится еще хуже. Основная мысль тех, кто просто игнорирует пробле­му, содержится в вопросе «Почему все эти люди пола­гают, что у них нет свободного времени?» — так Триш Холл озаглавила свою статью в «Нью-Йорк таймс» (2 января 1988 года). Она же пришла к выводу, что «всем только кажется, что они устали» от всего этого. В октябре 1989 года опрос общественного мнения, проведенный институтом Гэллапа, показал, что забо­левания, связанные со стрессом, представляют для ра­бочих страны наибольшую опасность. А месяц спустя был опубликован доклад, согласно которому в период между 1982 и 1986 годами количество заявлений о не­трудоспособности по причине заболеваний, вызван­ных стрессом, увеличилось в пять раз. Более свежие данные свидетельствуют, что почти в двух третях слу­чаев заболеваний, зафиксированных в программах поддержки занятости населения, обнаруживаются симптомы стресса и психических расстройств. В сво­ей книге «Современное безумие» (1986) Дуглас Ла Бир спрашивал: «Что же это за работа, если она нано­сит человеку такой вред?»

Частичный ответ на этот вопрос можно найти в растущем количестве литературы, которая показыва­ет нам, что в нынешний информационный век «офис будущего» ничем не лучше «трудового цеха» прошлого. Действительно, компьютеризация представляет собой неотейлористский надзор, который превосходит все прежние методы административного контроля. Над «белыми воротничками» все больше и больше за­носится «технологический кнут», как выразился Курт Саппли в статье «Мы видели будущее — оно приносит страдания» («Вашингтон пост», январь 1990 года).

За несколько месяцев до него Сью Миллер писала в «Балтимор ивнинг сан» об еще одной стороне «горе­ния на работе»: ссылаясь на данные государственного клинико-психологического исследования, она утвер­ждает, что не менее 93 % обессиленных американ­ских женщин «страдают от гипотимии, носящей эпи­демический характер».

Между тем в США растет количество убийств и са­моубийств, а 80 % населения признались, что хотя бы однажды задумывались о суициде. За последние трид­цать лет чрезвычайно повысился уровень подростко­вых самоубийств, а количество подростков, оказав­шихся в психиатрических клиниках с 1970 года по настоящее время резко возросло. Существует так мно­го способов оценить страдания людей: случаев серьез­ного ожирения у детей стало на 50 % больше, чем 15-20 лет назад; тяжелые заболевания, связанные с приемом пищи (булимия и анорексия), стали среди учениц колледжей относительно обычными; широко распространены сексуальные дисфункции; приступы паники и повышенная тревожность встречаются так часто, что, возможно, скоро они, а не депрессия полу­чат первенство среди наиболее распространенных психических расстройств; из-за одиночества и чувст­ва ненужности привлекательными кажутся даже са­мые абсурдные секты и телеевангелизм.

Перечень культурной симптоматики можно про­должать практически до бесконечности. Даже боль­шинство современных фильмов, несмотря на их эска­пистскую функцию, отражают болезнь; смотрите, например, книгу Роберта Филлипа Колкера «Кино одиночества: Пенн, Кубрик, Скорцезе, Спилберг, Альтман». Кроме того, многие недавно вышедшие ро­маны еще более убедительно описывают безысходное отчаяние, деградацию общества в целом и разочаро­вание молодежи в частности, например: «Меньше, чем ноль» Брета Истона Эллиса, «Гудман 2020» Фреда Пфайля, «Сногсшибательный художник» Гарри Крю-са и многие другие.

В контексте этого обеднения то, что сейчас проис­ходит с господствующими в обществе ценностями и нравами, представляет большой интерес для дальней­шего определения нашей «психологии масс» и ее зна­чимости. Существует множество признаков того, что требования «незамедлительного возмещения потерь» становятся все более и более настойчивыми, в резуль­тате чего и слева, и справа доносятся возмущенные стенания, а система репрессии продолжает подвер­гаться коррозии.

Мошенничество с кредитными карточками — в ос­новном намеренный долг как способ недопущения личного банкротства — в 1988 году достигло отметки в полтора миллиарда долларов США, причем этот пока­затель в период с 1980 по 1990 год удвоился. Количе­ство невыплат по федеральным студенческим займам с 1983 по 1989 год увеличилось в четыре раза.

В ноябре 1989 года произошел совершенно беспре­цедентный случай: Военно-морской флот США на 48 часов вынужденно прекратил все операции по всему миру по причине внезапного, за три недели, увеличе­ния аварий, в том числе со смертельным исходом и тяжелыми увечьями. За время моратория была тща­тельно пересмотрена вся система безопасности, вследствие чего возобновились дискуссии по поводу злоупотребления наркотиками, абсентеизма, низкой квалификации личного состава и других проблем, представляющих угрозу самой возможности функцио­нирования военно-морского флота.

Тем временем уровень воровства среди наемных рабочих еще больше вырос. В 1989 году полицейское управление Далласа заявило, что потери в розничной торговле за пять лет выросли на 29 %, а по данным национального опроса, организованного Лондонской палатой, 62 % работников закусочных быстрого пита­ния признались в воровстве у своих работодателей. В начале 1990 года ФБР сообщило, что с 1984 года ко­личество краж в магазинах увеличилось на 35 %, что больно ударило по доходам их владельцев.

В ноябре 1988 года впервые за сорок лет был по­бит рекорд низкой явки на выборы. Эти данные ста­ли еще одним доказательством тенденции снижения активности электората, которая стала настоящим бедствием для всех президентских выборов, начиная с 1960 года. Средние результаты вступительных экзаме­нов в колледж (SAT) с 70-х по нача­ло 80-х постоянно ухудшались, затем немного выровнялись, но в 1988 году снова стали ухудшаться. В начале 1980-х в книге Артура Левина «Когда

умерли мечты и герои» о студентах колледжей гово­рилось об их «общем цинизме и недостатке доверия», а в конце 80-х Роберт Нисбет в своей книге «Век ны­нешний: прогресс и анархия в Северной Америке» подверг резкому осуждению вред, который приносит системе поведение молодежи, основанное на принци­пе «расслабухи». Со своей стороны Джордж Ф. Уилл напомнил нам, что все общественные соглашения, включая власть правительства, строятся на «желании народа верить в них». Ему вторит гарвардский эконо­мист Харви Либенстейн, в которой подчеркивает в своей книге «Внутри фирмы», что деятельность ком­пании должна зависеть от тех видов работ, которые хотят выполнять их служащие.

В настоящее время едва ли 70 % американских студентов оканчивает университет, несмотря на вни­мание, которое уделяется проблеме. Как пишет Майкл де Кореи Хайнд («Нью-Йорк тайме», 17 фев­раля 1990 года), «американские учителя делают все возможное, чтобы дети продолжали учиться в шко­лах» в то время, как основной тенденцией становит­ся рост количества людей всех возрастов, не желаю­щих учиться читать и писать. Дэвид Харман («Неграмотность: Государственная дилемма», 1987) выражает обеспокоенность сложившейся тяжелой ситуацией и спрашивает: почему люди «стали укло­няться» от овладения этими навыками, «ведь про­цесс кажется таким простым?»

На этот вопрос можно ответить, что неграмот­ность, как и учеба, как правило, оценивается исклю­чительно с точки зрения ее влияния на рабочие мес­та. Отказ от грамотности — это не что иное, как еще один признак глубинного отторжения системы, одно из проявлений распространяющегося недовольства.

В середине 1988 года опрос Хупера показал, что рабо­та занимает восьмое из десяти мест в ряду вещей, приносящих наибольшее удовлетворение в жизни, а в 1989 году были зафиксированы самые низкие показа­тели роста производительности со времени кризиса 1981-1983 годов. «Эпидемия» наркомании, борьба с которой в 1980-х стоила правительству почти 25 мил­лиардов долларов, сегодня серьезно угрожает общест­ву ростом числа отказов от работы и убийств. «Борцы с наркоманией» не имеют представления о сложив­шейся ситуации, но при этом защищают идею страда­ний и ошибочных ценностей. Необходимость ухода от реальности увеличивается с каждым днем, нездоро­вый общественный строй вполне логично приходит в упадок, а вся структура, на которой он основывается, подвергается разложению.

К сожалению, самым большим «уходом от реально­сти» является тот, который служит, по большей час­ти, сохранению деформированного современного ми­ра; это то, что Сеннетт назвал «увеличивающейся значимостью психологии в буржуазной жизни». В это понятие входит начавшееся в 60-х годах повсеместное распространение новых видов терапии, а за явлением в целом стоит повышение значимости психологии как господствующей религии. Психологическое Сооб­щество рассматривает индивидуума как проблему. Та­кая идеология порождает социальное закабаление, превосходящее все предыдущие, так как оно отрица­ет социальное; психология отказывается рассматри­вать общество, которое несет полную и принципиаль­ную ответственность за те условия жизни, в которых оно вынуждает существовать каждого отдельно взято­го человека.

Последствия этой идеологии мы можем встретить во всех сферах жизни. Например, в советах тем, кто изнемогает от трудового стресса: «Сделайте глубокий вдох, улыбнитесь, забудьте о стрессе» и т.д. Или в хан­жеских требованиях возвращать в оборот отходы производства, как будто индивидуальная этика по­требления может стать реальным ответом на глобаль­ный экологический кризис, вызванный промышленным производством. Или в калифорнийской Особой комиссии по содействию самоуважению 1990 года — как в способе разрешения крупного социального кри­зиса в штате.

Такой подход легитимирует в глубине современ­ной жизни отчуждение, одиночество, отчаяние и бес­покойство, потому что не учитывает контекст нашей болезни. Он индивидуализирует несчастье и предпо­лагает, что допустимы только несоциальные способы разрешения проблемы. Этот «невообразимый обман, ведущий к уходу в себя», как выразился Адорно, про­ник во все стороны жизни американцев, мистифици­руя жизненный опыт и таким образом увековечивая феномен подавления.

Всеобщая верность терапевтическому мировоззре­нию порождает такую форму культуры, которая деспо­тически подавляется терапией, — вследствие чего, вразрез с провозглашаемым стремлением к психиче­скому здоровью, мы получаем психические заболева­ния. Беспомощность и разобщенность усиливаются одновременно с расширением влияния специалистов по поведению: современная жизнь должна быть ин­терпретирована новыми специалистами и их последо­вателями.

Например, Гейл Шии в своей книге «Проходы» (1977) рассматривает ход жизни без каких-либо отсы­лок к социальному или же историческому контексту, искажая, таким образом, свою заботу о «свободной и автономной собственной личности». В «Управляемом сердце» (1983) Арли Рассел Хохшилд обращает внима­ние на «коммерциализацию человеческих чувств» в расширяющейся сфере услуг, но умудряется избегать рассмотрения проблемы в целом, оставаясь равно­душным к факту существования классового общества, а также той неудовлетворенности, которую оно поро­ждает. Анна Уилсон Шаеф в книге «Когда общество станет наркоманом» (1987) совершенно непоследова­тельно (несмотря на название) пытается отрицать существование общества как такового и занимается рассмотрением исключительно межличностных отно­шений. А ведь все эти книги наименее эскапистские по сравнению с той лавиной терапевтических книг под заголовками «Хотите стать...», что обрушилась на книжные магазины и супермаркеты.

Совершенно очевидно, что психология — следст­вие отсутствия единства и сплоченности, а также уси­ливающейся социальной дезинтеграции. Акцент дела­ется на изменении личности человека, а также на том, чтобы любой ценой избежать реалий бюрократиче­ского потребительского капитализма и его влияния на нашу жизнь и сознание. Сэмюел Кларрайх в «Раз­решении проблемы стресса» (1988) пишет: «...Я пола­гаю, что мы можем совершенно точно определить, что именно вызывает стресс и как сильно он влияет на наше существование, независимо от того, что про­исходит на рабочем месте». В наше время под вывес­кой эффективности граждан готовят к тому, чтобы они стали пожизненными заключенными в индустри­альном мире. Как отметил Иван Иллич, такую ситуа­цию нельзя рассматривать безотносительно к тому, что каждый человек стремится оказаться в положе­нии пациента или, по крайней мере, стремится при­нять мировоззрение терапии.

Социальные конфликты всех типов в Психологи­ческом Сообществе автоматически переходят в раз­ряд психических проблем: ответственность за них возлагается на отдельных людей и их рассматривают как частные случаи. Например, школа практически везде порождает у учеников противодействие, кото­рое классифицируется как «гиперкинез» и лечится ле­карствами и/или психиатрическими методами. Вме­сто того чтобы попытаться понять, с чем не согласен ребенок, в его жизнь вторгаются все больше и боль­ше, чтобы удостовериться в том, что никто не избе­жит терапевтической паутины.

Совершенно ясно, что отход от общественного, основанный по большому счету на опыте поражения и, как следствие, смирения, содействует продвиже­нию личного как единственно возможной сферы под­линности. Луиза Бэникоу приводит слова доведенно­го до отчаянья жителя «мира одиночек»: «Сейчас мои желания — глубоко личные. Я всего лишь хочу влюбиться». Однако желание исполнить задуманное, кстати, ограниченное психологами, схоже с сильным голодом и по сути является мукой, которая может в любой момент разорвать цепи, которыми скован вну­тренний мир человека. Как говорилось выше, безраз­личие к власти, недоверие к общественным институ­там и распространяющийся нигилизм служат доказательством того, что терапевтическая доктрина не только не способна удовлетворить индивидуума, но и, в конечном итоге, не может защитить общест­венный порядок. Тойнби отмечал, что декадентская культура содействует воздвижению новой церкви, ко­торая дает еще большие надежды пролетариату, но служит при этом исключительно нуждам правящего класса. Может быть, скоро люди осознают, что пси­хология и есть та самая церковь, и, вероятно, имен­но поэтому столь многие проповедники от терапии рекомендуют своей пастве воздержаться от «бесплод­ных чаяний» жизни, которая могла бы у них быть.

Регулирующие, иерархические нужды бюрократическо-потребительской системы более полувека фор­мировали современные способы контроля и упрежде­ния. Идеология утешения (обязанная большинством своих положений Зигмунду Фрейду), свойственная психологическому мировоззрению, где собственная личность является основной формой реальности, ока­залась полезной для нужд такого контроля.

Фрейд, так же как и его вагнерианская теория о противоречивых стремлениях и произвольном разде­лении личности на подсознание, «я» и «сверх-я», счи­тал эмоции человека примордиальными и опасными. Задача цивилизации заключалась в их сдерживании и обуздании. Как говорил Фрейд, вся система психоана­лиза основывается на теории принудительного подав­ления; совершенно очевидно, что идея власти в этой теории также получает поддержку. То, что человече­ская культура основана исключительно на страдании, что постоянный отказ от желаний является неотвра­тимым фактором дальнейшего существования циви­лизации, что работа питается энергией сдерживае­мой любви — все это востребовано «природной агрессивностью человеческой натуры» — это, естест­венно, непреходящая вселенская истина.

Полностью осознавая деформирующую силу этого угнетения, Фрейд полагал, что невроз характерен для всего человечества. Несмотря на свой растущий страх перед фашизмом после Первой мировой войны, он, тем не менее, внес вклад в его становление, оправды­вая отказ от счастья. В своем исследовании Райх с не­которой горечью упоминал о Фрейде и Гитлере: «Не­сколько лет спустя патологический гений, самым эффективным образом использовавший невежество и боязнь счастья, привел Европу на край гибели под ло­зунгом "героического самоотречения"».

Что касается Эдипова комплекса — неизбежного источника чувства вины и подавленности — то здесь мы снова видим во Фрейде законченного гоббсианца. Универсальная обусловленность является движущей силой, благодаря которой возложенные на самого се­бя табу определяются опытом, полученным в детстве (мужчины): страхом перед отцом и вожделением к ма­тери. Данный комплекс основывается на реакцион­ной сказке Фрейда о могущественном отце — власти­теле первобытного племени, где ему принадлежали все женщины, которого, в конце концов, убили и съе­ли его собственные сыновья. Даже во времена появле­ния этой теории ее антропологический аспект казал­ся чрезвычайно нелепым. Эта же сказка со всей ясностью указала на одну из главных ошибок Фрей­да — стремление уравнять общество и цивилизацию. Сегодня существуют убедительные доказательства то­го, что доцивилизованная жизнь была временем отсут­ствия доминирования: люди были равноправными, и уж конечно, тогда не было того эксцентричного пат­риархата, из которого, как считал Фрейд, по большо­му счету, выросло наше чувство вины и стыда. Фрейд был убежден в неотвратимости Эдипова комплекса, а также в его причинно-следственной связи с ходом ци­вилизации.

Фрейд рассматривал психическую жизнь как вещь-в-себе, не подверженную влиянию социума. Если мы примем во внимание такие утверждения, как «страх перед нищетой происходит от регрессивного аналь­ного эротизма», эта предпосылка приведет к детерми­нистскому взгляду на детство и даже младенчество. Возьмем, например, работу «Психопатология обыден­ной жизни» и десять переизданий этой книги, выпу­щенных в период между 1904 и 1924 годами: в них по­стоянно добавлялись новые примеры «оговорок» или же ненамеренного разоблачительного употребления слов. Несмотря на то, что в это время в самой Авст­рии и в соседних с ней странах происходило множе­ство восстаний, мы не найдем ни единого примера «оговорки», относящейся к страху перед революцией или даже к повседневным страхам общества перед за­бастовками, неповиновением и т.д. По всей видимо­сти, несдерживаемые оговорки, относившиеся к про­исходившим событиям, Фрейд просто не замечал, считая их несущественными для своих универсалист­ских антиисторических взглядов.

Следует также отметить «открытие» Фрейдом ин­стинкта смерти. Все больше и больше отдаваясь пес­симистическим настроениям, он заявил, что противо­поставление Эроса, стремления к жизни, и Танатоса, жажды смерти и разрушения, является фундаменталь­ной и неискоренимой частью борьбы вида за выжива­ние. Фрейд выразился очень просто: «Цель всей жиз­ни—смерть» (1920). Возможно, не имеет смысла упоминать, что это открытие было сделано на фоне массового побоища Первой мировой войны, несчаст­ного брака философа и выявленного у него рака че­люсти, однако несомненно, что эта метафизика безысходности сослужила хорошую службу для оправ­дания власти. Допущение постулата о стремлении к смерти — то есть того, что агрессия, ненависть и страх всегда будут присутствовать в нас, — работает против идеи возможного освобождения. В последние десятилетия книга Мелани Кляйн, в которой анализи­руется инстинктивное стремление к смерти, получила в среде английского правящего класса широкую попу­лярность именно потому, что в ней сделан акцент на социальных ограничениях по сдерживанию агрессии. Современный неофрейдист Лакан, по-видимому, тоже считает, что страдание и власть неизбежны; в частно­сти, он придерживается мысли, что патриархат явля­ется законом природы.

Маркузе, Норман О. Браун и другие радикально из­менили направление развития фрейдизма, восприняв его идеи скорее в описательном, чем указательном смысле. Причем значение этого направления, осно­ванного на мрачном мировоззрении Фрейда, весьма ограничено, имеет силу исключительно в отношении отчужденной жизни и не связано со всеми остальны­ми социальными сферами. Существуют даже фрейди­стские феминистки; впрочем, их попытки применить догмы психоанализа к концепции угнетения женщин выглядят совершенно невнятными.

Фрейд действительно определял «женский прин­цип» как наиболее близкий к природе, менее субли­мированный, в меньшей степени распыленный вслед­ствие репрессии, чем мужской. Но в соответствии со своей общей теорией он считал важнейшим преиму­ществом цивилизации победу мужской рассудочности над женской чувственностью. Самое печальное — то, что во всех попытках заново адаптировать Фрейда от­сутствует критика цивилизации: фрейдизм как тако­вой основан на факте принятия цивилизации в каче­стве высшей ценности. А тот, кто хочет только переориентировать доктрину Фрейда, не должен за­бывать об основном — в методологическом смысле — предостережении Фуко, которое гласит, что стремле­ние к какой-либо системе заключается в «расширении нашего участия в ныне существующей системе».

В сфере различия полов Фрейд открыто провоз­гласил, что женщины по сути занимают более низкое положение. Он считал женщин кастрированными мужчинами, таким образом развивая идею биологиче­ского детерминизма: женщины просто менее совер­шенны анатомически и, как следствие, обречены на мазохизм и зависть к пенису.

Я не претендую на полноту или глубину охвата тео­рий Фрейда в этом кратком обзоре, однако, я пола­гаю, вполне очевидна ложность отказа от признания, что фрейдизм постулирует обособление любых ценностей от тех, которые присущи «объективной» нау­ке («Новые вводные лекции», 1933). К этому принци­пиальному недостатку можно добавить и произволь­ный характер практически всей системы его философии. Вырванные из контекста общественной жизни, одни выводы Фрейда могут с легкостью заме­нить другие; количество примеров огромно: на ум приходит теория соблазна, в которой философ зая­вил, что сексуальное насилие — это, по большей час­ти, игра воображения. В целом, согласно выводу Фре­дерика Крюза, мы сталкиваемся с «доктриной, зараженной механицизмом, овеществлением и произ­вольным универсализмом».

Что касается медицинской практики, то Фрейду, по его собственным словам, не удалось вылечить до конца ни одного пациента, и с тех времен психоана­лиз так и не смог доказать собственную эффектив­ность. По приблизительным подсчетам Государствен­ного института психического здоровья, сделанным в 1984 году, свыше 40 миллионов американцев психи­чески нездоровы, а исследования Режье, Бойда и дру­гих («Архивы общей психиатрии», ноябрь 1988 года) показали, что «психиатрические расстройства» есть у 15 % взрослого населения страны. Одним из оче­видных аспектов ухудшения ситуации является, по словам Джоэля Ковела, современная семья, «погру­зившаяся в болото перманентного кризиса»: все больше и больше людей, не способных к выражению эмоций, которых семья превратила в пациентов пси­хиатрических клиник.

Если отчуждение является сутью всей психиатри­ческой практики, то психология — это изучение отчу­жденного, причем понимание этого в ней отсутствует. Деятельность общества, в котором отдельный чело­век больше не осознает самого себя, по канонам Фрейда и Психологического Сообщества, не поддает­ся ни диагнозу, ни лечению. Таким образом, психиат­рия присваивает себе прекращение страдания и вы­ход из состояния фрустрации, переопределяет их как заболевания и в некоторых случаях успешно устраня­ет симптомы. Тем временем психически нездоровый мир продолжает свое отчуждающее, технологически рациональное движение, которое полностью исклю­чает стихийную эмоциональную жизнь. Каждый от­дельный человек становится объектом дисциплины, призванной за счет потери чувственного заставить его или ее стать инструментом производства.

Психическое заболевание — это, в первую очередь, бессознательный выход из данной системы, одна из форм пассивного сопротивления. Р.Д. Лэйнг опреде­лял шизофрению как окоченение психики, которое создает видимость смерти для того, чтобы хотя бы ча­стично сохранить внутренний мир человека. Типич­ному шизофренику примерно 20 лет; именно в этом возрасте в его жизни после долгого периода обобще­ствления, во время которого человека готовили к на­чалу выполнения его функций на рабочем месте, на­ступает кульминационный момент. Он «неадекватен» своей судьбе. С исторической точки зрения весьма интересно отметить, что шизофрения очень тесно связана с индустриализацией, что убедительно дока­зывает Торри в своей книге «Шизофрения и цивили­зация» (1980).

В последние годы Сас, Фуко, Гофман и другие об­ратили внимание на идеологические предрассудки, сопровождающие изучение «психического заболева­ния». «Объективный» язык скрывает культурные от­клонения, например, в случае сексуальных «рас­стройств»: в XIX веке к мастурбации относились как к болезни, а психологический истеблишмент пере­стал рассматривать гомосексуализм как заболевание только последние 20 лет.

Кроме того, уже давно стало очевидно, что в воз­никновении и способах лечения психических рас­стройств присутствует классовая составляющая. Образ поведения богатых, который считается «эксцентрич­ным» и рассматривается как психиатрическое рас­стройство, трактуется в случае бедных совершенно по-иному. Эта особенность и множество исследований показывают еще со времен выхода книги Холлингшеда и Редлиха «Социальный класс и психические рас­стройства» (1958), насколько выше вероятность, что бедные потеряют способность к выражению эмоций. Рой Портер сделал такое наблюдение: так как в состо­янии безумия человек воображает себя могуществен­ным, то безумие является одновременно и бессилием, и всесилием. Безумие служит нам напоминанием, что женщины гораздо чаще мужчин оказываются на грани срыва — вследствие отчуждения, беспомощности и бедности. Общество заставляет нас чувствовать, что нами манипулируют, в результате чего мы становимся подозрительными, «параноиками», — а кто не чувству­ет себя подавленным? Пропасть между декларируе­мым нейтралитетом и благоразумием медицинской модели, с одной стороны, и повышением уровня стра­даний и болезней — с другой, расширяется, а вера в первое исчезает прямо на глазах.

Появление психотерапии с присущей ей экспанси­ей, с вертикальным вектором ее развития за послед­ние тридцать лет стало ошибкой ранних форм обще­ственного контроля. Терапевтическая модель власти (и, по общему мнению, свободное от оценочных суж­дений профессиональное могущество, которое ее поддерживает), крепко переплетенная с государствен­ной властью, добилась гораздо больших успехов в подчинении внутреннего «я» человека, чем все пре­дыдущие модели. Гваттари писал: «Амбиции психо­аналитического контроля не безграничны. Если бы у него была такая возможность, от него бы ничего не ускользнуло».

В смысле медикализации девиантного поведения его охват намного шире: возьмите, к примеру, психи­атрические преследования советских диссидентов или же установление системы контроля над сознани­ем, в том числе модификацию поведения, в амери­канских тюрьмах. В настоящее время система наказа­ния состоит из лечения и новых карательных методов: медицина, психология, образование и обще­ственная работа контролируют все больше и больше аспектов управления и дисциплины, в то время как деятельность юридической машины принимает все сильнее выраженный медицинский, психологиче­ский и педагогический характер. Однако новые структуры, в основе которых лежит страх перед объектами контроля, требуют для дальнейшего функциони­рования постоянного расширения сотрудничества с ними и не гарантируют гражданского согласия. В действительности, учитывая их полную несостоя­тельность, классовое общество исчерпывает запасы тактических подходов и причин, оправдывающих его существование, а новая агрессия порождает новые очаги сопротивления.

Мы можем совершенно обоснованно заявить, что структура, которую сейчас принято называть «психи­ческим здравоохранением», обязана своим происхож­дением Движению психической гигиены, основанно­му в 1908 году. В ситуации тейлористской деградации работы, названной «научной организацией управле­ния», и подъема решительных настроений среди ра­бочих, новая психологическая наступательная опера­ция была основана на мнении, что «беспокойство индивидуума означает его плохую психическую гигие­ну». Общественная психиатрия представляет собой позднюю, огосударствленную разновидность этой промышленной психологии, призванной помешать радикальным силам оказывать влияние на процессы социального преобразования и заключить их в оковы господствующей логики производительности. К 20-м годам XX века, благодаря работам Элтона Майо и дру­гих исследователей, рабочие окончательно стали объ­ектами изучения профессиональных социологов, причем это происходило в то время, когда сама рек­лама потребления как стиля жизни стала рассматри­ваться в качестве способа освобождения от беспокой­ства — общественного и личного. К концу 30-х промышленная психология, по Диане Ральф («Рабо­та и безумие», 1983), уже «разработала большую часть тех базовых нововведений, которые сейчас ха­рактеризуют общественную психологию», — напри­мер, это всеобщее психологическое тестирование, группы психологического здоровья, вспомогатель­ные нештатные консультанты, домашняя и амбула­торная терапия, а также психиатрическое консульти­рование на предприятиях.

Во время Второй мировой войны свыше миллиона человек были признаны непригодными к службе в вооруженных силах по причине «психического несо­ответствия». Кроме того, с середины 50-х наблюдался устойчивый рост количества заболеваний, связанных со стрессом. Все это привлекло внимание государства к чрезвычайно деформирующей сущности современ­ного промышленного отчуждения. Для решения про­блемы потребовалось правительственное финансиро­вание; такое финансирование было предоставлено в 1963 году, благодаря законопроекту о создании Феде­рального центра психического здоровья. Вооружив­шись относительно новыми транквилизаторами для анестезии бедных и безработных, государство обозна­чило свое присутствие в черте города, и до сих пор его деятельность находится вне досягаемости врачеб­ной этики. Ничего удивительного в том, что некото­рые черные активисты рассматривали новые центры психиатрической службы в основном как полицей­ские меры подавления и надзора за жизнью гетто. Что касается господствующего порядка, которому все­гда есть дело до народных масс, то он, как в нашей стране, так и везде, в первую очередь, основан на ут­верждении того образа, который наука считает нор­мой, образцом здоровья и производительности. Луч­ший друг власти — постоянное самоинспектирование на предмет соответствия господствующим канонам репрессивной нормы, установленной Психологиче­ским Сообществом.

Когда-то нуклеарная семья стала психическим фун­даментом процесса, названного Норманом О. Брау­ном «кошмаром бесконечного расширения техноло­гического прогресса». Нуклеарная семья, которую некоторые считают бастионом, защищающим от внешнего мира, всегда была приводным ремнем гос­подствующей идеологии, тем местом, где формирует­ся одомашненная женская психика, узаконивается со­циальная и экономическая эксплуатация женщин и искусственно сдерживается сексуальность.

Тем временем исследования Донзелота и других показывают, что озабоченность, которую государство выказывает по отношению к детям-правонарушите­лям, не поддающимся ни обучению, ни социализа­ции, — это всего лишь одно из проявлений того тле­творного влияния, оказываемого на семью. Благодаря медикализованному образу добра, государство совер­шенствуется, а семья день за днем лишается своих функций. Ротбаум и Вайс в книге «Детская психопато­логия и поиск контроля» (1989) анализируют пробле­му чрезвычайно быстрого роста детской психопато­логии. Ранее Роберт и Франсуаза Кастел и Анна Ловелл в книге «Психиатрическое общество» (1982) попытались спрогнозировать ближайшее будущее, ко­гда «детство будет полностью упорядочено медици­ной и психологией». Некоторые элементы данной тенденции уже перестали быть гипотезами. Напри­мер, Джеймс Р. Шиффман посвятил свою статью «Тревожные цифры: все большее количество подро­стков попадают в психиатрические лечебницы» («Уолл-Стрит джорнел», 3 февраля 1989 года) одному из побочных эффектов при разрушении семьи.

Терапия является ключевым ритуалом нашей гос­подствующей психологической религии, причем весь­ма интенсивно развивающимся. Количество членов Американской психиатрической ассоциации подско­чило с 27 355 в 1983 году до 36 223 к концу 80-х. В 1989 году психиатров и других терапевтов посетило ре­кордное количество человек (22 миллиона); по край­ней мере, частично траты на врачей покрывала меди­цинская страховка. Даже если принять во внимание, что лишь малое количество врачей, практикующих ту или иную разновидность из 500 возможных видов психотерапии, являются психиатрами или же други­ми специалистами, деятельность которых признается страховыми компаниями, эти цифры не отражают размеры «теневой» сферы терапии.

Филип Рифф определил психоанализ как «еще од­ну методику, с помощью которой можно узнать, как продлить ощущение одиночества, порожденное куль­турой». Психоанализ — это очень неплохой способ формирования искусственной среды и взаимосвязи с терапией — предприятие намеренно ограниченное, отстраненное и асимметричное. Большую часть вре­мени один человек говорит, а другой слушает. Клиент почти всегда говорит о себе, а терапевт почти нико­гда этого не делает. Терапевт всеми силами избегает социального контакта с клиентами — еще одно напо­минание, что эти люди разговаривают не с другом, — не говоря уже о строгих рамках, которыми ограничен период времени, вырванный из будничной реально­сти. Кроме того, исключительно договорной харак­тер терапевтических отношений сам по себе подразу­мевает, что весь процесс терапии неизбежно воспроизводит явления отчужденного социума. Учи­тывая вышеперечисленные особенности, становится очевидным, что бороться с отчуждением посредством отношений, оплачиваемых почасово, значит не заме­чать сходства профессий терапевта и проститутки.

Грамши охарактеризовал «интеллектуала» как «чи­новника, ответственного за согласие»; эта формули­ровка также подходит к роли терапевта. Убеждая дру­гих людей сосредоточиться на «силе желаний вне общественной территории», как выразился Гваттари, терапевт, таким образом, умело подводит их к приня­тию ограничений, накладываемых обществом. Будучи не в состоянии бросить вызов общественным катего­риям, в рамках которых пациенты формируют свой опыт, терапевт только укрепляет власть данных кате­горий. Обычно он пытается переключить внимание своих клиентов от рассказов о работе на так называе­мые настоящие сферы жизни — детство и личную жизнь.

Психологическое здоровье как функция терапии по большей части представляет собой воспитательную процедуру. Ее программа основана на принципе совме­стной деятельности: пациента подводят к тому, что он соглашается с основными доводами и метафизикой те­рапевта. Франсуа Рустан в своей книге «От психоана­лиза избавиться невозможно» (1983) интересуется, по­чему терапевтический метод, «конечная цель которого заключается в высвобождении энергии, ко­торая дает человеку способность «радоваться и чувст­вовать свою полезность» (Фрейд), так часто приводит к отчуждению... Происходит ли это в результате про­цесса лечения, который оказывается бесконечным, или же... <пациент> усваивает стиль речи и образ мышления, тезисы и предрассудки психоанализа?».

С момента публикации в 1952 году короткой, но очень известной статьи Ханса Лысенко «Последствия психотерапии» многочисленные исследования под­твердили открытие ее автора: «Людям, подвергшимся воздействию продолжительной интенсивной психо­терапии, не становилось лучше по сравнению с члена­ми контрольной группы, к которым — в течение того же периода — терапия не применялась». С другой сто­роны, нет никаких сомнений, что терапия или кон­сультации действительно позволяют людям почувст­вовать себя лучше, несмотря на собственно результат. Такое противоречие, возможно, объясняется тем, что потребители терапии верят в то, что о них заботятся, их успокаивают, выслушивают. А в обществе, которое становится все более и более равнодушным, это очень важно. Верно и то, что Психологическое Сообщество ставит своих субъектов в такое положение, когда они начинают винить самих себя, и те, кто сильнее всех чувствует потребность в терапии, имеют тенденцию становиться теми, кого легче всего эксплуатировать: самые одинокие, крайне раздражительные, подавлен­ные и т.д. Легко процитировать древнее изречение «Natura sanat, medicus curat» (Природа исцеляет, а до­ктора/консультанты/терапевты лечат), — но где вы найдете что-нибудь от природы в гиперотстраненном мире, полном боли и разобщенности, в котором мы живем? К тому же никто не отвергает крайнюю необ­ходимость изменения условий существования. Если терапия призвана исцелять и добиваться целостно­сти, то что же остается, кроме преобразования этого мира (что, естественно, подразумевает де-терапизацию общества)? Все это, несомненно, соответствует духу Ситуационистского Интернационала, активисты которого заявили в 1963 году: «Рано или поздно С.И. должен назваться терапевтическим».

К сожалению, к концу 60-х крупные общественные движения вступили в период своего вырождения, когда весь натиск десятилетия раскололся на мелкие усилия, и приобрели особенную терапевтическую со­ставляющую. Лозунг «Личное — это политическое» ус­тупил место только личному сразу же после того, как поражение и разочарование одержали победу над на­ивным активизмом.

Движение за осуществление возможностей челове­ка, возникшее в середине 60-х на почве критики фрейдистского психоанализа, который к тому време­ни переключился на изучение еще более ранних ста­дий развития человека — детства и младенчества, — приобрело свои характерные черты к началу 70-х. Де­лая постфрейдистский акцент на сознательное «я» и его актуализацию, Движение представило целый «шведский стол» различных типов терапии, включая разновидности и сочетания семинаров, посвященных личному росту, методик по контролю за своим телом и духовных учений Востока. В путанице методов час­тичного решения проблем скрывается разрушитель­ная сила — мысль, что жизнь, по словам Аделаиды Брай, «может быть радостным временем безгранич­ных возможностей». Потребность в немедленном ос­вобождении от душевных страданий только усилила нарастающую обеспокоенность самореализацией че­ловека и чувством собственного достоинства. А Даниель Янкелович («Новые правила», 1981) пришел к вы­воду, что в основе данного стремления лежит культурный аспект. Автор также отметил, что к концу 70-х около 80 % американцев, стремящихся к переме­нам, заинтересовалось именно терапевтическими ме­тодиками.

Очевидно, однако, что индивидуализированный подход к решению проблем, используемый Движени­ем за осуществление возможностей человека — выс­шее достижение современного Психологического Со­общества, — оказался не в состоянии выполнить обещания Движения предоставить людям надежный, не иллюзорный способ решения их проблем. Артур Янов признал, что «каждый человек в обществе испы­тывает невообразимую боль», но он так и не смог осознать, что эту боль порождает именно репрессивное общество. Методика «первичного крика» Янова заслуженно считается самой нелепой из всех панацей, изобретенных в 70-х годах. Усиление возможностей человека, обещанное сайентологией, в основном ба­зировалось на технологии биоэлектронной обратной связи, направленной на социализацию людей с целью принятия ими авторитарной системы и соответствую­щего мировоззрения. Популярность таких сект, как муниты, заставляет вспомнить о древней церемонии посвящения: изоляция, депривация, предвосхищение и внушение; все это используется и в процессе промы­вания мозгов, и в стремлении вызвать шаманские ви­дения.

Что касается интенсивной психологической мани­пуляции, то одним из наиболее популярных и в неко­тором смысле наиболее характерным достижением Движения за осуществление возможностей человека стало ЭСТ Вернера Эрхарда. Его основатель зарабо­тал большой капитал, помогая адептам «эрхардовских семинаров-тренингов» (ЭСТ) «стать самими собой». Используя классический терапевтический метод (ко­гда жертве предъявляются обвинения), ЭСТ отдало огромное количество людей во власть почти клери­кального обмана системы: люди, оканчивающие кур­сы, становятся покорными конформистами, потому что они «берут на себя ответственность» за то, что они сотворили мир таким, каков он есть. В действи­тельности, трансцендентальная медитация продава­лась под маркой пассивной ассимиляции человека в обществе — именно на это была направлена медита­ция, которую практиковали участники курсов. Заяв­ленная польза трансцендентальной медитации при корректировке различных «эксцессов и стрессов» со­временного общества стала, например, основным фа­ктором успешного сбыта этой методики различным корпорациям.

Пойманные в ловушку до крайности рационалисти­ческого и технологического мира, люди, искавшие осуществления возможностей, естественно, стреми­лись к личному росту, эмоциональной непосредствен­ности и, в первую очередь, к власти над собственной жизнью. Основной темой учебников по самопомощи, пользовавшихся наибольшим спросом в 70-е годы (та­ких, как «Власть», «Твои ошибочные зоны», «Как научиться контролиро­вать свою жизнь», «Самоформирова­ние», «В поисках собственного Я», «Как влиять на свою жизнь»), является контроль. Од­нако под проповедью идеи реальности как глубоко личного конструкта подразумевалась необходимость сужения понятия контроля. Кроме того, принятие со­циальной реальности как данности означает, что «тре­нинг чувствительности», скорее всего, оборачивается непрекращающейся нечувствительностью к большин­ству проявлений реальности и незащищенностью пе­ред тем же отчуждением, а также еще большим неве­жеством и страданием.

По крайней мере, Движение за осуществление воз­можностей человека открыто и прямо заявило о необ­ходимости борьбы с нездоровьем — несмотря на то, что оно полностью провалило попытку осуществить задуманное. На практике подавляющее большинство новых разновидностей терапии появилось в результа­те рассечения старой — преимущественно фрейдист­ской — «научной» модели поведения, в то время как повседневная жизнь стала еще в большей мере под­властной и подконтрольной медицине. Вследствие смены терапевтических ожиданий у людей появилась радикальная надежда, не похожая на обыкновенное позитивное мышление и бессодержательную перспек­тиву исповеди. Кроме того, эта надежда идет вразрез с состоянием бездействия.

Нынешняя разновидность самопомощи существу­ет в весьма популярной форме «группы поддерж­ки» — некоммерческой, равноправ­ной и однородной по составу — и, несомненно, является шагом вперед по сравнению с коммодифицированной и контролируемой специали­стами традиционной терапией, а также с массово внедряемым типом тренинга — «группами поддерж­ки». За последние десять лет количество групп поддержки для жертв разного рода эмоционального стресса увеличилось вчетверо. В том случае, если в группах не навязывается 12-этапная идеология (как, например, у Анонимных Алкоголиков), основанная на подчиненности индивидуума «Высшей Силе» (то есть всей законной власти) — а в большинстве групп подобная идеология действительно отсутствует, — то они предоставляют хорошие возможности для соли­дарности между членами группы и направлены про­тив деполитизирующей силы болезни и стресса, ко­торые участники группы поддержки испытывают, находясь в состоянии изоляции.

Если Движение за осуществление возможностей человека считало возможным воссоздание личности и, следовательно, преобразование жизни, то доктри­на нью-эйджа пошла еще дальше, выдвинув лозунг «Сотвори собственную реальность». В условиях про­грессирующей насильственной опустошенности аль­тернативная реальность кажется все более желан­ной — извечное утешение религии. Нью-эйдж, произведший сенсацию в середине 80-х годов, как раз и является таким религиозным отвращением от реальности, к которому склоняются те, кого перепол­няют беспомощность и бессилие, причем этот отказ гораздо решительнее господствующего психологи­стического уклонения. Религия изобретает царство неотчуждения в качестве компенсации за реально су­ществующее. Философия нью-эйджа объявляет насту­пление новой эпохи гармонии и мира, очевидно, ис­ходя из идеи инверсии неприемлемого порядка вещей. Это нетребовательная, эклектичная, заменяю­щая материализм религия, которой подходит любое болеутоляющее средство, любая оккультная бессмыс­лица вроде управления энергиями, лечения минера­лами, реинкарнации, спасения с помощью НЛО и т.п. «Все истинно, главное — вера».

Подходит действительно все, но только если оно согласуется с предписаниями руководства: гнев «пагу­бен», «негатив» — состояние, которое нужно избегать любой ценой. По общему мнению, «корни» нью-эй­джа лежат в феминизме и экологистском движении подобно тому, как решительно настроенные рабочие стали «корнями» нацизма (вспомните Национал-социалистическую рабочую партию Германии). Это напоми­нает нам об основном вдохновителе нью-эйджа — Кар­ле Юнге. Искатели блаженства, «которые никогда не выносят поверхностных суждений», то ли не знают, то ли не придают значения тому, что Юнг, пытавший­ся возродить древние мифы и верования, был скорее теологом и реакционером, чем психологом. Более то­го, во время председательства в Международном об­ществе психотерапевтов с 1933 по 1939 годы он был руководителем отделения, представлявшего нацист­скую Германию, и совместно с М.Г. Герингом (кузеном и однофамильцем рейхсмаршала) был редактором «Центральной психотерапевтической газеты».

Идея, что «нарциссические расстройства лично­сти» представляют собой уменьшенные изображения происходящего со всеми нами, по-прежнему вызывает бурные дискуссии; особую популярность она получила после выхода в свет «Пограничных ситуаций и пато­логического нарциссизма» Отто Кернберга (1975) и «Культуры нарциссизма» Кристофера Лэша (1978). Суть ее заключается в представлении «глубинной структуры характера» современного Нарцисса — во­площения самовлюбленности и растущей потребно­сти в самореализации. Именно Нарцисс стал главным мифом нашей эпохи вместо Эдипа с его подавленно­стью и чувством вины; это смещение было провозгла­шено и усвоено далеко за пределами фрейдистского сообщества.

Заслуживает внимания и то, что это изменение подходов, начавшееся в 60-х годах, вероятно, больше связано со стремлением к саморазвитию Движения за осуществление возможностей человека, чем с нью-эйджем, приверженцы которого не так серьезно отно­сятся к собственным желаниям. Стандартные закли­нания нью-эйджа, вроде «Ты бесконечно креативен», «У тебя неограниченный потенциал», создают образ людей, которые сомневаются в своих способностях к изменению и росту, но при этом стремятся исполнить какие-то расплывчатые желания, предварительно продезинфицировав их, чтобы избавиться от гнева. Несмотря на то, что концепция нью-эйджа довольно эфемерна — и по медицинским, и по социальным по­казателям, — она часто выражается в требовательном, агрессивном образе действий, который вселяет страх во многих сторонников традиционной власти. Необ­ходимо добавить, что в обеспокоенности Движения «пониманием чувств других людей» не было даже ча­сти самоутверждения, свойственного нарциссизму, в котором эмоции — преимущественно гнев — выраже­ны гораздо острее, чем те эмоции, к которым дейст­вительно нужно стремиться.

Книга Лэша «Культура нарциссизма» остается чрез­вычайно авторитетным социальным анализом процес­са перехода от Эдипа к Нарциссу; ее широкому рас­пространению и известности способствовали те, кто оплакивал отход от обращенной вовнутрь человека жертвенности и почтительного отношения к власти. «Новый левый» Лэш на поверку оказался абсолютным фрейдистом, причем откровенно консервативным; он тоскует по временам, когда авторитарное сознание выстраивалось на жесткой отцовской и общественной дисциплине. В работе Лэша нет признаков отказа, репрессивный порядок утверждается в качестве единст­венно возможной морали. Его непринятие нарциссической личности, «движимой импульсом», сходно с идеей книги Нейла Постмана «Рассмешим себя до смерти» (1985). Постман морализирует на тему упадка политического дискурса, который более не является «серьезным», но лишь «бесполезным и абсурдным». Произошло это, по распространенному мнению, потому что «развлечения и удовольствия» вытеснили «серьезное участие общества в политических процес­сах». Вспомним и о еще двух бывших радикалах — Сеннете и Букчине, — которые считают нарциссический уход от нынешней политической структуры гибель­ным, разрушительным, каким угодно, только не поло­жительным. Однако даже такой ортодоксальный фрей­дист, как Рассел Джакоби («Телос», лето 1980 года), не мог не признать, что в разрушении идеи жертвенности «нарциссизм скрывает протест во имя здоровья и счастья индивидуума», а Жиль Липовецкий пришел к за­ключению, что нарциссизм во Франции зародился во время Майского восстания 1968-го.

Таким образом, нарциссизм — это нечто большее, чем просто помещение желания внутрь самого себя или же потребность во всестороннем сохранении соб­ственной личности и чувства собственного достоин­ства. С каждым днем появляется все больше и больше «нарциссически обеспокоенных» людей — и это явля­ется следствием отсутствия любви и крайней отчуж­денности современного раздробленного общества, а также его культурного и духовного обнищания. Нарциссиста переполняет сильнейшее ощущение опусто­шенности — одновременно с голодом измученного не­полноценной реальностью человека, а также с безграничной яростью, часто плохо скрытой, направ­ленной на зависимость, которая возникает из-за ис­пытываемого им доминирования.

Теория Фрейда обладает характерными чертами вызова, брошенного недоразвившейся «верности анальному эротизму» и в то же время пренебрегает социумом; так же и Лэш выражает страх перед нарциссическим «негодованием и неповиновением», за­щищая при этом деспотическую сущность действи­тельности. Яростное стремление к самоуправлению и чувству собственного достоинства вызывает в па­мяти еще один конфликт ценностей, который затра­гивает сам смысл ценности. В каждом из нас живет нарциссист, который хочет быть любимым сам по себе, а не за какие-либо способности или качества. Врожденная ценность, сама по себе представляющая опасность для инструментализма и капитала. Для та­кого верного фрейдиста, как терапевт Арнольд Ротштайн, предположение, что мир должен доставлять ему удовольствие «только потому, что он этого хо­чет», просто невозможно. Ротштайн прописал бы вам длительный курс психоанализа, который в ко­нечном итоге позволил бы согласиться с тем, что «имплицитными свойствами человека являются от­носительная пассивность, беспомощность и незащи­щенность».

Другие видели в нарциссизме потребность в каче­ственно ином мире. Норман О. Браун говорил о кон­цепции нарциссизма как о «верном союзе с миром», а феминистка Стефани Энгел утверждала, что «возврат к воспоминаниям об изначальном нарциссическом блаженстве заставляет нас двигаться вперед к грезам будущего». Маркузе считал нарциссизм неотъемле­мым элементом утопической мысли, мифической структурой, прославляющей целостность и тоскую­щей по ней.

Естественно, безуспешно пытаясь утолить силь­нейшую жажду подлинности, Психологическое Сооб­щество предлагает все виды предметов потребления для любого стиля жизни: от одежды и машин до книг и различных форм терапии. Дебор был прав, когда за­являл, что чем больше мы капитулируем перед вос­приятием личности в рамках концепции нужды, тем меньше мы способны понять собственное существова­ние и осознать свои желания. Образы, порождаемые обществом, не дают нам почувствовать себя в этом об­ществе уютно, и некоторые предпочитают страстное, неистовое чувство отрицания и утраты, благодаря ко­торому «нарциссизм» можно назвать разрушительной формой страдания.

Двести лет назад Шиллер писал о «ране», нанесен­ной цивилизации современному человеку, — о разде­лении труда. В провозглашении эпохи «психологиче­ского человека» Филип Рифф увидел культуру, «в которой техника одерживает победу над своим по­следним врагом — внутренней жизнью человека, са­мой душой». В культуре специалистов в нашу бюрократическо-индустриальную эпоху экспертам доверяют толкование и оценку внутренней жизни че­ловека — а это само по себе наиболее злостное и аг­рессивное достижение разделения труда. Пока мы все больше и больше отчуждаемся от собственного опы­та, подвергаемого обработке, нормированию, катего­ризации и подчинению иерархическому контролю, технология все отчетливее обнаруживает себя как си­ла, ответственная за наше страдание, как важнейшая форма идеологического господства. В реальности технология замещает собой идеологию. Калечащая нас сила раскрывается во всей своей полноте, а иллюзии рассеиваются под влиянием процесса увеличения страданий.

Лэш и все прочие могут возмущаться и принижать требовательную природу современного «психологи­ческого» образа мышления, но то, что они отвергают, очевидно огромному большинству, даже если послед­ствия по-прежнему еще неясны. Таким образом, Пси­хологическое Сообщество больше не сможет и в буду­щем игнорировать или даже откладывать конфликт с помощью своего любимого вопроса «Может ли чело­век измениться?» Настоящий вопрос — в том, можно ли заставить измениться мир-который-усиливает-нашу-неспособность-к-изменению, причем измениться до неузнаваемости.