БОЛЬ
Четвертого
вечером я попал в перестрелку в каком-то дворе между Смоленной
и Калининским. Пятого утром в том же дворе местный житель рассказал мне, как умирал
на чердаке его дома раненый снайпер. Девятого я написал этот рассказ.
Миллион
лет назад горячий вихрь отшвырнул его от чердачного окна и бросил на пыльный
бетон пола. Карабин, отлетевший в сторону, наверное, сгнил, проржавев
насквозь, распался на молекулы, но еще существовал где-то далеко в кобуре на
поясе пистолет Макарова, и о нем он мечтал тысячелетиями, с тех пор как понял,
что жив.
Сначала
ему везло – боль, когтистое чудовище, впившееся в него кусками свинца,
отдалялась, глохла, он плавно уходил и даже позволил себе улыбнуться, не
ощущая, впрочем, губ, не ощущая ничего, кроме вкуса собственной крови.
Улыбался; ведь боль вот-вот станет бесплотной абстракцией, как уродливая рыба
юрских морей, а он уснет, ускользнет за черту и узнает
наконец, есть ли там боги, а если один бог, то чей – но вдруг что-то случилось,
и он вернулся.
Он
обнаружил, что у него сохранилось тело – безрадостное открытие. Тело оказалось
чужим, оно было навязано ему, как орудие пытки, как приставленный к спине
раскаленный утюг, и внутри вольготно разгуливал его палач Боль. Стало так
обидно, что слезы хлынули из глаз – значит, сохранились и глаза. Глазами он
увидел часть окружающего мира, то есть скат крыши, весь в рваных отверстиях от очереди
крупного калибра. В дырах и в окне тускло светило небо.
Позже,
прошло всего-то несколько веков, прошумел десяток войн, разрушивших цветные
города и воздвигнувших поверх развалин невесомую бледно-зеленую империю – а на
трон в императорском дворце с готовностью вскочил палач – выяснилось, что ему
оставлен и голос. Не его. Голос зверя, в отчаянии и муке которого могли утонуть
все материки этой планеты. Так и случилось, и черные стены цунами встали над
пальмовыми рощами, а зверь завыл:
– БОЛЬНО МНЕ! БОЛЬНО! ОО-О-О!!
Пришел огненный человек, осветивший чердак слабым багровым сиянием.
Огнедышащая голова склонилась над ним, обжигая кожу, превращаясь в лицо
толстяка с отвислыми бульдожьими щеками. Толстяк говорил что-то злорадное,
слюняво ухмыляясь, а превращения продолжались, образуя из огненной фигуры
другие кошмарные видения, но все это оказалось уже совсем неважно, настолько захлестнуло
его невыносимое сознание бессилия и обреченности.
– БОЛЬНО, БОЛЬНО! КАК БОЛЬНО МНЕ!
Войны, революции, моры и катастрофы носились над мирами, но тщетно
просила смерти опустевшая земля. Извергались, набухая, вулканы и лишь один,
огромный, шесть тысяч метров, никак не мог взорваться, а на вулкан была вся
надежда, потому что в этом взрыве исчезнет все, и палач тоже.
Из
метаний в хаосе народов и государств он вдруг выскочил на знакомый чердак и
удивился тому, что небо осталось прежним – значит, продолжается все тот же
жуткий понедельник, а может, следующий? Из тела вытекала кровь. Он почувствовал
или представил, что лежит в луже крови, а кровь теплая, как море. Он,
маленький мальчик, входит из холодных комнат, из раннего зимнего вечера в
теплую светлую ванную (зеркало запотело), раздевается
и в воду – плюх! Брызги падали на кафельный пол. Мама вытирала лужи, строго
объясняя:
– Не
смей так делать.
– Почему?
– Тетя
снизу придет. У нее потолок промокнет, она станет тебя ругать, понял?
– БОЛЬНО,
БОЛЬНО!!! – кричал и выл зверь, а голос в глубине мозга отстраненно рассуждал:
интересно, просочится кровь сквозь перекрытия, дом ведь сталинский, не блочная
пятиэтажка... но старый он уже, наверное, просочится. Недолго это получалось, блаженное раздвоение было вновь прервано ударом плети. Он
пытался бороться с палачом единственным доступным
способом – достать пистолет. Показалось, что сможет пошевелить пальцами, но
бдительный палач тут же принялся крошить кости мятежной руки стальными клещами.
– ОО-О-О! Господи, господи... черт, дьявол, сатана, ну кто-нибудь! Юля, Юленька... комбат, Игорек, Алеша, помогите, помогите
кто-нибудь, ну пожалуйста, – то орал он, то молил
шепотом. Очень тихо становилось на чердаке, если ему удавалось замолчать.
Только с улицы долетал сюда рев двигателей военных машин и издалека –
прерывистые звуки перестрелки. Один раз он услышал хлопанье крыльев и возню на
крыше, обрадовался – наконец-то ангел – но это был всего лишь жирный фиолетовый
голубь, и тогда он окончательно решил, что бога нет и его
снова обманули.
Раньше
или позже – понятие времени постепенно теряло для него всякий смысл, как и
любые другие понятия, кроме пистолета Макарова – перед глазами встало лето,
зной, бревенчатая стена садового домика, стол в тени стены, на столе, кажется,
обед, изображение плавало в жарком воздухе, разглядеть трудно. Мама сидела
возле стола и пристально смотрела перед собой, сложив на коленях загорелые
руки.
– Мама, – попросил он, – мам, помоги...
тугой замок, но ты справишься... и там такой рычажок есть, сдвинь его... и отдай
мне, хорошо?
Мама
не отвечала. Он понял уже, что ничего не выйдет, но заговоры торопливо, стараясь ухватить ускользающее имейте:
– Мама, мам, только дай мне его, не знаю, есть ли у меня руки, ну уж
одна-то точно есть, дай его, дальше я сам, скорее, скорее... МАМА!
На
него обрушилась месть палача. Его терзали долго – в наказание за попытку
побега. Охрипнув от краха, он бился о прутья своей тюрьмы, и внезапно проскочил
наружу, и, не задерживаясь в камере шпак, свалился
сквозь пол. Под ним, в тесной квартирке с выбитыми пулями стеклами, среди, грузных
шкафов и комодов, хранилища разрозненных остатков сервиза с вензелями РККА,
жила старушка Мария Сергеевна. Он увидел, что его кровь розовой сыростью
проступает на потрескавшемся кухонном потолке, и услышал голос зверя:
– БОЛЬНО, БОЛЬНО, БОЛЬНО
МНЕ!!!
Увидел,
как перепуганная Мария Сергеевна разговаривает на лестнице с
соседом-бухгалтером и как тот, натянув поверх тренировочных штанов брюки,
опасливо начинает спускаться. В этот момент его, уже совсем было отделившегося
от орущего зверя на пыточном одре, опять нащупали жестокие пальцы палача. Он,
однако, получил новую надежду: на спасительную поступь тяжелых ботинок спецназа,
на свежее прикосновение прохладного ствола, на радость последнего мгновения,
которое они называют контрольным выстрелом. Но столетие за столетием летели
над ним, время возводило и разрушало замки, союзы и содружества, а он оставался
один. Наедине с палачом.
Спецназ
на бульваре, шурша опавшими листьями, дружески потыкав бухгалтеру в живот дулом автомата, охлопав его карманы, не прекращая жевать
резинку, не вынимая из зубов дорогой сигареты, снисходительно выслушал суть
прошения и отрезал:
–
Пусть милиция разбирается.
Телефон
отделения милиции не отвечал. "Скорая" переспросила: "Это
где?" И после паузы: "Постараемся что-нибудь сделать".
Вновь
текли столетия, эпохи, зоны, то погружая дом в
океанскую пучину, наполняя чердак диковинными обитателями соленой воды, то
вздымая эту надстройку земной коры выше Эвереста, загромождая пространство
скользкими гранями ледников под лиловым бескислородным
небом с метеорами, проворно шмыгающими среди звезд (только однажды он
вспомнил, что видит проем окна и, вероятно, красные трассеры). Палач карал за
саму мысль о пистолете, но он разобрался, как можно сорваться с гигантских
качелей, как уйти в путешествие без угрозы возвращения, и начал учиться этому
– нелегко, но время у него было. Он догадывался, кто первым встретит его за
чертой – офицер, которому смерть пришлась ниже края каски, выше бронежилета.
Возможно, еще один омоновец. Он надеялся, что больше никто. Он надеялся, что
эти люди на него уже не в обиде, потому что обиды там не имеют никакого смысла.
Он учился путешествовать, и к утру у него начало получаться.
На
рассвете трое милиционеров в неуклюжих бронежилетах поверх серых шинелей, в
армейских касках, с автоматами на взводе, пыхтя и ругаясь, добрались до чердака
и, попинав для порядка тело ногами, вызвали санитаров. Тело закинули на носилки
и отнесли вниз, предварительно содрав ремень с кобурой, в которой лежал
новенький пистолет Макарова. Обойма осталась целой.
Николай МУРАВИН