Петр Рябов
ЧЕРЕПОВЕЦКИЕ ПИСЬМА
Хроника из окопов зеленого фронта
Продолжение эпопеи экологического
лагеря протеста «Череповец-94», начало см. "Свободное слово" №№
5(118) и 6(119).
ПИСЬМО
ТРЕТЬЕ
Стакан вина
Рано утром мы видим красивую картину: полнеба — розовое, со ржавчиной. Помимо обычной гари, в воздухе ощущается еще какая-то незнакомая гадость. Аварийный выброс. Конец месяца, комбинат гонит недовыпущенные тонны металла, вконец загоняя дряхлые технологии.
Вечером на собрании жителей одна женщина рассказывает: Ночью, когда это все началось, я почувствовала, что задыхаюсь, и позвонила диспетчеру на комбинат. Кричу ей в трубку: «У вас аварийный выброс! Я не могу дышать! Что делать?» А диспетчерша отвечает: «Выпейте стакан вина и ложитесь спать».
Выброс
Жаркий день. Мы шагаем по асфальту. На асфальте, на листьях тополей — тысячи сверкающих искр-блесток: крупицы металла.
Задумчиво глядя на заводоуправление ЧерМК, перед которым болтается трехцветный ельцинский стяг на флагштоке, а позади, на фоне этого стяга, надрывно дымят трубы мартена, мой спутник Алеша говорит мне:
— Когда я вижу этот флаг на фоне смога, я воочию представляю себе, что такое «ВыбРос» и выбросы.
...Игра слов?...
Разнообразие
форм экологического протеста
Не так уж и много в Череповце людей, которые с начала и до конца прониклись к нашему эколагерю дурными чувствами, но они есть. Каждый день на пикете хоть от двух-трех граждан, но услышишь один и тот же стандартный набор обвинений (господи, как же надоело: не слушать, не реагировать, отвечать спокойно: «Дышите глубже! Проходите мимо!»):
— Сколько вам платят?
— Идите, работайте!
— Удавить вас, бездельников, мало!
И обязательно — про наши «гадости»: про «вытоптанную лужайку», про «испачканную надписями площадь»...
В прошлом году одна тетка, пришедшая в лагерь, долго озирала наши флаги и плакаты, палатки и костер, и затем, придя к окончательным выводам и глубокомысленно охнув, изрекла: «ПОГУБИТЬ НАС ПРИЕХАЛИ!»
В этом году говорят иначе: «ГАДИТЬ ПРИЕХАЛИ!» (Погубить, видимо, не удалось, так хотя бы нагадить!)
Попытки, «погубить» мы почему-то называем на своем странном жаргоне «радикальными акциями», а попытки «гадить» — «конструктивной работой с населением».
Надписи
Площадь Металлургов, на которой с рассвета до заката работает наш пикет, покрывается надписями на асфальте. Надписи сообщают, предупреждают, взывают. Это наши требования, информация о состоянии воздуха в Череповце, цифры, призывы.
Люди останавливаются, глазеют себе под ноги.
Один раз милиция пытается пресечь это безобразие — засунуть в свой «газик» нашу рисовальщицу — Ладу, выводящую кистью вопрос: «ЧЕМ ВЫ ДЫШИТЕ?» Тут же сбегается толпа местных. Возмущенные крики:
— Я врач! Возьмете ребят только через мой труп! Как вам не стыдно! Они же за нас тут...
— Лучше бы вы бандитов ловили, а не этих мальчишек!
— Представьтесь, пожалуйста, гражданин старшина!
— Позор! Позор!
Под градом упреков милиция неуверенно отступает, просит нас «только не пачкать площадь», а «против вас и ваших требований мы ничего не имеем», — говорит она.
Но мы неумолимы.
— Согласитесь, это не «пачканье» площади. Мы оставляем за собой свободу действий, в том числе — на распространение информации.
Пристыженная милиция уезжает.
А ночью на площади перед мэрией Череповца появляются новые надписи на асфальте. Текст одной из них на следующий день попадает в местные газеты: «Г-н ПОЗГАЛЕВ! СРОК ВАШЕЙ ЖИЗНИ — 59 ЛЕТ!» (Позгалев — это мэр, а 59 лет — средняя продолжительность жизни мужчины в Череповце).
На следующий день целый штат работников мэрии прилежно трет асфальт бензином, но масляную краску стереть трудно, и надпись остается.
Теперь каждый череповчанин знает, сколько осталось жить мэру города.
Трамвай
Я сажусь в трамвай — главное среде i во передвижения в Череповце. Вдруг сзади — грубый удар: кепка слетает с моей головы. Вокруг меня — шестеро подвыпивших парней, агрессивные намерения которых не вызывают сомнений. Но я вспоминаю: «Когда вы спокойны, то бесы плачут». Я стараюсь остаться спокойным.
— Ты из «зеленых»?
— Да.
— А мы против. Что же нам с тобою делать?!
— Вы против свежего воздуха? - Я стараюсь, чтобы мой голос звучал уверенно.
— Нет. Но мы хотим получать нормальные бабки.
Так и мы тоже за это! — говорю я.
Мы говорим три минуты, пять минут. Потом они выходят из трамвая, а я спокойно еду дальше по своим делам.
Головокружение
без успехов
Мы приехали в областной центр — Вологду — по делам лагеря, хотя особых успехов нет. Голова здорово кружится от свежего воздуха (все же расстояние приличное — три часа езды поездом от Череповца).
В нескольких местных общественных организациях, в которых мы успели побывать и на чью помощь рассчитывали, нам ясно дали понять, что особо активной поддержки ждать не приходится: Череповецкий меткомбинат кормит всю область, и все здесь зависят — пусть косвенно, пусть опосредованно — все от того же Липухина (директора комбината — прим. ред.). Поводок длинный, но он есть.
А голова страшно кружится. Хорошо, что уже сегодня к ночи мы опять вернемся к своим, в наш отравленный Череповец. 8 Череповце нам любят рассказывать характерный анекдот: пошел череповчанин в лес и потерял сознание от лесного воздуха. Чтобы привести его в чувство, пришлось положить его под выхлопную трубу автомобиля — только тогда он пришел в себя.
В Вологде я двигаюсь по синусоиде — значит, уже вполне адаптировался к Череповцу за месяц! И сам не заметил, как начал говорить о нем «наш Череповец».
Попутно о
Москве
Но почему же нас здесь, в Череповце, так мало: семь-восемь, много если десять, участников лагеря?! (Остальные подъезжают как туристы, на два-три дня). Ведь я же знаю: есть в Москве десятки, даже сотни знакомых, называющих себя неформалами, революционерами, радикалами, анархистами...
Где же они? Или у них другие дела — поважнее и посерьезнее?
Я вспоминаю, как за неделю до отъезда в Череповец зашел к одному такому знакомому и предложил ему и его группе поехать с нами.
— Нет, мы не поедем. Мы — домашние революционеры,— отвечает он. Мы расстались. Я поехал в Череповец, а они остались в Москве «делать революцию». На тусовках, называемых «конгрессами». На бумаге.
Потом, чуть позднее, они опишут в своих неформальных газетах то, что мы сейчас делаем в Череповце, привесят к этому какие-то громкие ярлычки, дадут идеологическое обоснование, сообщат на Запад — другим революционерам. Поставят себе галочку за проведенную «акцию».
Здесь, в эколагере протеста, я окончательно убедился в том, что все революционеры делятся на две категории. На тех, кто участвует в подобных «акциях», и на тех, кто об этих акциях пишет. И эти две категории, увы, почти не пересекаются.
Рабочие
Мы часто ходим есть на комбинат в столовые разных цехов. Я сижу и ем в столовой сортопрокатного цеха. Ко мне подсаживается рабочий лет сорока.
— Ты из зеленого сообщества?
— Да. (Мы уже давно не удивляемся тому, что нас везде узнают в лицо).
— Тогда доешь и пойдем, побеседуем.
Я наскоро дожевываю кашу, и мы бредем через грохочущий цех в тихий /более-менее/ уголок, где присаживаемся на бревнах и где меня окружают еще человек шесть в замасленных робах, с перепачканными лицами. Я говорю. Я рассказываю о наших требованиях, возмущаюсь порядками в городе и на комбинате, призываю к протесту и объединению. И чем дальше я говорю, краем глаза наблюдая за их редкими утвердительными кивками и немногословными, основательными репликами промеж себя, тем более я понимаю, что не могу сказать им ничего такого, чего бы они сами не знали, что я юнец перед ними, что мне надо не говорить, а слушать. И, наскоро отговорив свое, я жадно слушаю их, тех, кто в этом городе, в этих цехах сохранил в себе человека. И я любуюсь их серьезностью, их рассудительностью, исходящей от них энергией и надежностью. Такие не побегут в истерике за любым призраком, не будут по пустякам кричать, плакать или аплодировать, но если эти — эти — скажут, то сделают, а если сделают, то уж надежно. Они имеют дело с металлом и с Липухиным, и они — ЛЮДИ. Они рассказывают о своих товарищах, умирающих в 50 лет от рака легких, о своей мартовской победной забастовке, о произволе директорской охраны, которая может безнаказанно ломать ребра на проходных рабочим, от которых пахнет алкоголем (таких случаев было несколько), о радиоактивном шлаке, который целый год применялся в одном из соседних цехов («Сейчас все, кто с ним работал, уже умерли»), о том, что старые профсоюзы — пустое место, а новый, Свободный, в котором они состоят, тоже последнее время что-то не слышен...
Я жадно слушаю их и любуюсь.
Пусть я прочитал множество книжек, о которых они и не слыхивали, пусть я корчу из себя анархиста, революционера и без пяти минут философа, — но я любуюсь ими, я завидую им — потому что в них я ощущаю какую-то первобытную здоровую силу, энергию, какую-то недоступную мне правду жизни. Быть может, чтобы понять это, надо прожить много лет бок о бок с металлом и с Липухиным.
Завтра я снова вернусь в этот цех.
Не рассказывать — слушать.
Крепостное
право
Помимо ежедневного пикета, мы ходим по дворам и квартирам возле ЧерМК, обходя дом за домом. Раскачать и поднять людей, помочь им понять не только то, что «все рабы» и «все скоро подохнем» (это-то все понимают), но что «можно иначе» — разве это задача для десятка человек (со стороны) и для одного месяца работы?!
«Невыносимая легкость бытия»… Не помню, откуда это выражение, но только в Череповце все наоборот — «невыносимая тяжесть бытия». (Может, от этого все и пьют по страшному, куда больше и чаще, чем в Москве).
В одном из домов нам рассказывают такое, что с трудом укладывается в голове. Оказывается, распространенная в Череповце практика такова: людям, ютящимся сейчас, как сельди в бочке, в каком-нибудь разваливающемся доме и работающим на комбинате, добрый комбинат дает новые квартиры — в наиболее отравленных районах возле самых труб ЧерМК. Счастливые и благодарные люди въезжают, но не получают ордера на квартиру; в паспорте ставится штамп: «общежитие», т.е. пока человек работает на комбинате, у него есть крыша над головой, если же человек начнет «выступать» или уйдет с ЧерМК, то он автоматически станет бездомным.
Если э т о — не крепостное право, то что тогда — «крепостное право»?
Протоколы и
повестки
Работать с людьми с утра до вечера очень тяжело. Куда легче и проще общаться со старыми знакомыми — «пятнистыми» из охраны и милиционерами.
Мы с товарищем из лагеря сидим возле одной из комбинатских столовок. До открытия ее остается всего три минуты, когда подъезжает группа военизированной охраны и нас — нарушителей, проникших на режимное предприятие (с трех сторон не имеющее ограды вовсе, а с четвертой — ограду в дырах, через которые полгорода ходит в дешевые столовые и магазины ЧерМК) — доставляют в отделение милиции.
Нам выписывают протоколы о задержании и повестки в суд. И то, и другое мы дружно отказываемся подписывать. Кстати, забавная деталь: хотя нас задержали двое охранников, по протоколу их уже трое. Но это пустяк!
— При задержании ты назвал меня (следует не очень приличное слово), — кричит мне «пятнистый», выведенный из себя.
— Вообще-то я тебя так не называл, но если ты очень хочешь, то могу назвать.
Наш отказ подписать протоколы и повестки озадачивает майоров милиции, в руки которых мы переданы. Их можно пожалеть: сейчас вечер, народного судью достать нельзя, а через три часа после задержания, установив наши личности, они обязаны нас отпустить. Что же делать?
Мы протягиваем им листовки с нашими требованиями и предлагаем вступить в инициативную группу жителей, которая борется за решение экологических проблем города. Это предложение почему-то доводит майора Калачева до истерики.
— Я вас продержу здесь всю ночь!
— Пожалуйста: сила на вашей стороне. Но по закону через час и сорок три минуты вы обязаны нас отпустить.
— А я буду вас отпускать и снова задерживать на три часа — и так всю ночь!
Мы только пожимаем плечами.
— А раз вы не хотите по-доброму ничего подписывать — я вас раскатаю! — орет рассерженный майор.
Мы не знаем, что означает на милицейском наречии слово «раскатать», и майор охотно объясняет, что это значит: снять отпечатки ног, рук, пальцев, глаз и т.д. и проверить на нераскрытые преступления.
— Что же, — говорю я вежливо, — пожалуйста, раскатывайте. Это, наверное, довольно интересно.
— Ах, вот как! — беснуется майор Калачев — Так вот же вам: я не верну вам паспортов!
— А мы не уйдем отсюда и будем сидеть здесь — хоть месяц!
— То есть как? — поражается он нашей наглости.
— А вот так.
В итоге поле битвы остается за нами: мы со своими паспортами и неподписанными повестками в суд (конечно, мы не появимся там по доброй воле!) покидаем отделение милиции.
Нет, право, общаться с милицией и охраной комбината куда легче и проще, чем с людьми в Череповце!
Концы и
начала
Как часто бывает со мною здесь, в Череповце, я одновременно испытываю два сильных и взаимоисключающих чувства. (Это именно чувства, а не мысли, так как за делами нету времени их подробно фиксировать и рефлексировать). Одно чувство — ощущение непривычной полноты, насыщенности и осмысленности жизни, близкое к тому, что называют «счастьем». Второе чувство — нетерпеливый хронометр, отсчитывающий дни и часы, оставшиеся до возвращения в Москву — к теплому душу, к мягкой постели, к нормальной пище, к блаженному ничегонеделанию и расслаблению.
И чем ближе конец нашего зколагеря, тем понятнее мне становится, что это не конец никакой, а только самое начало. Не знаю, к счастью или к несчастью, но одно все очевиднее для меня: Череповец — это не на один месяц и даже не на один год. Здесь не помогут лихие налеты и дерзкие безумства. Здесь могут быть вредны легкомысленные штучки и эффектные выходки. Здесь бесполезно учить и полезно учиться. Здесь не много яркого и блестящего, но много глубокого и подлинного. Череповец — это не суетливый и.рафинированный муравейник московских тусовок, это нечто выстраданное и настоящее. Череповец — это город непомерной тяжести жизни, город чудовищного удушья и боли, город людей, которым хочется помочь и на которых можно положиться. Город, в котором за год, протекший с начала того, прошлогоднего лагеря до конца этого, у меня появилось много долгов, много настоящих друзей и множество только-только начатых дел и незаконченных встреч. Хватит ли у меня сил на продолжение?
Не знаю я, к счастью или к несчастью, но Череповец — это всерьез и надолго.