Ф.Ф.Кузнецов

НИКОЛАЙ СОКОЛОВ

ПОЕДИНОК

В четыре часа утра, когда белая петербургская ночь незаметно сменялась рассветом, его вывели из здания су­дебной палаты, что на Сергиевской улице, и под конвоем двух гвардейцев в последний раз пешком провели через весь Петербург. Путь был знаком. За время ареста, с ноября 1866 по июнь 1867 года, он проделал его уже во­семь раз. По Летнему саду и Марсову полю, мимо Зим­него дворца, по всему Питеру до дальнего Литовского замка, не торопясь шли они — высокий арестант в по­трепанном, коротком, не по росту, тюремном халате и два плечистых, статных гвардейца с примкнутыми к ружьям штыками. Точеное, бледное лицо, обращенный внутрь взгляд, русая борода — весь облик арестанта и неуклюжих и странных для города одеждах, исполненный одухотворенной силы, приковывал к себе внимание. Вот и на этот раз, когда Петербург был совершенно пустынен, они шли не одни. На расстоянии десяти шагов по тро­туару за ними упорно следовала уже немолодая и оди­нокая в ту ночь петербургская «камелия». Солдаты усме­хались несообразности такого почетного эскорта, но она шла и шла следом, вглядываясь в спину арестанта, чем-то поразившего ее воображение, потом ускорила шаг, поч­ти побежала и, к удивлению солдат, вдруг протянула бе­режно и нерешительно ладонь, на которой лежал двугри­венный.

Арестованный остановился, взял его.

— Это будет память о доброте вашей, — вот все, что сказал он. И улыбнулся.

— Идемте, господин подполковник, — помедлив, по­качнул штыком гвардеец.

На повороте улицы Соколов обернулся: лицо женщи­ны, внимательно-скорбное, он помнил всю жизнь. Хранил и двугривенный — в одиночке Трубецкого бастиона, и » мезенской ссылке, и в долгих скитаниях на чужбине.

И уже перед самой смертью, диктуя «Автобиографию», оставил память людям об этой «бедной ночной бабочке», которая «сжалилась над ним». Он диктовал «Автобиогра­фию» спустя почти двадцать лет, но ничего не забылось, как будто только вчера совершал он этот последний в его жизни пеший петербургский путь, как будто вчера — «с Евангелием в руках и в арестантской одежде, подпоясан­ный красным кушаком» — стоял он в полупустом зале перед многочисленными судьями и держал защититель­ную речь. Держал уголовный ответ не за деяние — за слово, за свою книгу «Отщепенцы», арестованную цензу­рой еще до того, как попала к читателю. Держал его пе­ред прокурором Тизенгаузеном, требовавшим заключения в крепости, а потом поселения в отдаленных местах Си­бири: красные, в синих прожилках, пухлые щеки, ути­ный, сизый нос, маленькие, оловянные, как пуговки, гла­за. Он вел дело с такой удручающей тупостью, что, по словам Соколова, «о ней только в сказке сказать, а не пером описать». Держал ответ перед председателем суда Полнером — сановным и барственным аристократом с таким бархатным, звучным и лживым голосом; перед санкт-петербургским предводителем дворянства князем Трубецким, царскосельским уездным предводителем дво­рянства Платоновым и прочими присяжными заседате­лями. Держал ответ перед властью имущей, деспотиче­ской, крепостнической Россией, в лицо которой столь дерз­ко бросил свою правду, свою боль.

Он был один в этом казенном зале, где все до мело­чей было продумано так, чтобы внушить арестанту: са­модержавная власть все, а ты — ничто. Ты бессилен пе­ред маховиком государственный машины, а она олицетво­рена во всем: и в этих тупых и сытых лицах, в непрони­цаемом выражении которых уже предначертан обвини­тельный приговор, и в этих веселых солнечных бликах, играющих на зеркально-холодных штыках, во всей нето­ропливой, с тщательным соблюдением формальностей су­дебной церемонии, в точности соответствующей новому, либеральному, судебному уставу. Ты отщепенец, ниги­лист, дерзнувший бросить вызов этой силе, по доброй воле отщепившийся от нее, а следовательно, и от покоя, бла­гополучия, сытости, преуспеяния, сменивший золотые офицерские погоны на халат арестанта. Ведь ты ничто­жество в наших глазах, почти что сумасшедший и юро­дивый. Да и как объяснить иначе этот факт: вчерашний подполковник Генерального штаба, блестящий офицер, удостоенный личного приема у военного министра за от­личие, за храбрость в делах против Шамиля; объездив­ший полмира, представлявший Российское государство в Пекине, человек света, перед которым была открыта бли­стательная карьера, стоит сегодня перед судом по обвинению в преступлениях, направленных против государ­ства, власти и нравственности. Что заставило его пойти на это? — вот что не могли понять его судьи.

— Какую же цель имели вы, издавая подобную кни­гу? — напряженно спросил его князь Трубецкой.

— Чтобы доказать вам, князь, и всем судьям, цензо­рам и прокурорам, что вы — лишние люди и что я буду лишний, когда вас не будет. Поняли?

— Садитесь, господин Соколов, — сказал судья.

— Довольно посидел я, дайте постоять... за себя. Так начал он свою защитительную речь — и произо­шло чудо: видимость всемогущества власти, при всей ее ощутимой, материальной реальности, как бы рассыпалась, ей противостояла иная, более высокая сила — сила нрав­ственная, сила разума и человеческой совести, сила боль­шого и честного убеждения. И хотя Соколов говорил ти­хо, сдержанно, капельку заикаясь, была необъяснимая для судей притягивающая магия в его словах. И хотя его перебивали — вначале часто, потом все реже и реже, в холодном, чопорном, враждебном зале стояла полная ти­шина. Нравственное превосходство подсудимого было ра­зительным, по необъяснимым законам человеческой пси­хологии оно давало ему право на жалость к судьям, на странную, неисповедимую боль за этих людей, окружав­ших его в такой бесспорной внешней всемогущности. «Смею думать, — говорил Соколов, — что речь г. прокурора произвела на вас, гг. судьи, самое тяжелое впечатление. Мне больно за г. прокурора, мне больно за него, как за человека, потому что он обвинял меня даже не как про­курор, а как инквизитор. Ему казалось мало выставить меня государственным преступником и потребовать суро­вой уголовной кары. Нет, ему захотелось еще заглянуть в мою душу и увидеть в ней такую страшную накипь нена­висти, злобы и ожесточения против общества, какая, по его выражению, «едва ли может накопиться в сердце од­ного человека». Повторяю, что мне больно за г. прокуро­ра, потому что я сделал все, чтобы предупредить не осуж­дение и наказание мое, а недобросовестное обвинение со стороны прокурорской власти». (На этих словах пред­седательствующий прервал речь подсудимого и <...> за­метил ему, что он не должен употреблять оскорбитель­ных выражений. Подсудимый возразил, что в суде он пользуется одинаковыми правами с обвинителем, и если прокурор позволил себе сказать, что подсудимого следует извергнуть из общества, то и он, подсудимый, в свою оче­редь, может смело назвать обвинение прокурора ложью и клеветою.) Затем подсудимый Соколов продолжал: «Как назвать, в самом деле, обвинение, которое обращается в навет и основывается на личном «подозрении»? Пора бы, кажется, отказаться от ненавистного способа обвинять че­ловека по подозрению.

Давно уже известна та истина, что человек тем охот­нее подозревает злыми других, чем злее сам. Прокурор уверяет, будто такая книга, как «Отщепенцы», непремен­но вызвала бы строгое судебное преследование не только в России, но и везде за границей. Неправда! Нигде, по­ложительно нигде, даже в Турции, не стали бы судить за книгу, которая не поступала в продажу. Напрасно, на­конец, прокурор извлекает из моей книги только такие места и выражения, которые могут особенно раздражать сословное самолюбие, и напрасно он приписывает мне лично слова, сказанные не мною, а теми авторами и ли­цами, о которых упоминается в моей книге... Я отвергаю все пункты обвинительного акта, все, кроме последнего, где указывается на брань, выраженную в моей книге про­тив правителей, защитников законного порядка и вообще богатых классов общества. Да, я сознаюсь, что нещадно бранил власти и высшие сословия, и причину такой брани я постараюсь объяснить...

Действительно, я бранился и продолжаю браниться по­тому, что сердит на сильных, знатных и богатых мира сего, которые сами не ищут царства правды, а желающих найти его обвиняют в злонамеренности и преступности. Я принадлежу, гг. судьи, к числу тех людей, которые ве­руют в правду на земле и стараются осуществить ее не­пременно, невзирая на равнодушие, тупое ожесточение и гонение со стороны общества и представителей его... Су­дите меня, гг. судьи, за убеждения и принципы и за сме­лое их выражение. Много правды, сущей правды выска­зал я в своей книге и высказал не от себя, а от имени святых и честных людей, которые жили, трудились, стра­дали и умирали на благо народа и человечества. За ка­кую же правду хотите осудить меня?»

Соколов кончил. Прокурор объявил, что не находит нужным возражать на речь подсудимого. Тогда обвиняемый предложил прокурору поступить по совести и отка­заться от возведенных на него, Соколова, обвинений. Председатель суда грубо оборвал его.

Каковы же были обвинения, возводимые на автора Отщепенцев»?

«По общему своему характеру, — говорилось в обви­нительном заключении по книге, — она едва ли имеет что-либо подобное себе в русской печатной литературе. Она представляет сборник самых неистовых памфлетов, имеющих целью подкопать все основы цивилизованного общества. Вера, политика, власть, гражданское и судеб­ное устройство, правила нравственности подвергаются в ней самым необузданным нападениям».

Далее шел подробный пересказ «Отщепенцев» с обиль­ным цитированием книги, завершавшийся выводами о том,

«I) что из цитат, приведенных выше, обнаруживается намерение издателя и составителя книги «Отщепенцы» Н. Соколова доказать, что христианская религия в на­стоящем ее виде не есть уже учение Иисуса Христа а давно уже сделалась орудием и пособницею всевозмож­ных преступлений, чем явно нарушаются законы, ограж­дающие христианскую веру и православную церковь от порицаний; <...>

2) что составитель и издатель книги старался возбу­дить презрение и ненависть ко всякой правительственной власти, чем также нарушается закон, ограждающий по­рядок управления; <...>

3) что в книге заключаются самые неистовые нападки на право собственности; <...>

4) обнаруживается стремление подкопать все нрав­ственные понятия и даже вовсе отрицать существование нравственности, так как в ней утверждается, что мораль бедного не одинакова с моралью богатого и что человек, не находящий работы, имеет право брать все, что ни по­падется ему под руку; <...>

5) что приведенные цитаты, характеризующие направ­ление книги, и многие другие приведенные в ней места и мысли делают книгу чрезвычайно опасною как по зна­чительности вреда, который могла бы она причинить, если б была пропущена к обращению и попалась в руки чита­телей незрелых или легко увлекающихся всякою пара­доксальною мыслью, — так и потому, что собранные в книге статьи направлены против самых существенных основ общественного порядка: религии, правительствен­ной власти, права собственности и начал нравственности».

Можно представить себе ужас, который обуял цензо­ров и судей, когда они читали страницы книги, обжигающие ненавистью к деспотам и угнетателям, открыто взы­вающие к революции. Можно представить себе их удив­ление, когда мятежный автор «Отщепенцев» предстал перед судом, — удивление перед его мужеством, внутрен­ним достоинством, верностью убеждениям и уверенно­стью в своей правоте. Друзья умоляли его перед процес­сом взять адвоката, известные юристы того времени — Унковский, Ольхин, Танеев — предлагали Соколову его защищать, но он отказался от чьих бы то ни было услуг. Он защищал себя сам. Точнее, не столько защищался, сколько нападал, развивая публично идеи своих «Отще­пенцев». Процесс для него был гражданской, нравствен­ной акцией, битвой за свои убеждения — это был урок поведения революционера на суде, повторенный позже деятелями революционного народничества, превращавши­ми почти каждый процесс над ними в трибуну активной политической борьбы. Это был урок высокой гражданской нравственности, новой нравственности той эпохи.

В архивах III отделения мы обнаружили письмо некой Екатерины Калиновской, которая была близка кружку Ножина, Зайцева, Соколова, дружна с автором «Отще­пенцев» и посещала его во время заключения в Литов­ском замке. Вот что писала она 17 мая 1867 года Вере Писаревой, сестре Д. И. Писарева, которая любила Со­колова:

«Соколов неоспоримо верит в справедливость своего учения и в законность своей книги. Правдивое и законное презирает всякого рода защиту, как унижение для се­бя, — таково убеждение Соколова; стало быть, с этой сто­роны защиты не существует; не пойдет же Соколов про­тив себя. Теперь вопрос: нужно ли Соколову объяснять суду убеждения, написанные им? Нет: его не поймут; я разумею непонимание сердцем, а не умом... При таком условии убеждать — значит рассыпать бисер перед свинь­ями. А такие понятия против правил Соколова, как и каж­дого умного человека... Тут-то и начинается коллизия. Жить или умереть — вот между какими фатальными крайностями борьба в Соколове, и эта борьба усилится по мере приближения развязки. Что же, по понятиям Соко­лова, в отношении его самого, в настоящем положении, значит жить? То, что по понятиям... прочих — погибель, смерть, а именно: остаться самим собою, без страха is трепета отдать себя на все во имя идей.

Разумеется, для того чтобы беззаветно задавить себя крестом, взятым на свои плети, для этого необходимо, чтобы крест и жизнь были самыми близкими синонимами, чтобы и мысль о возможности жизни в истинном смысле этого слова, предав свои идеи за животное существование, была бы немыслима. Что все это не так в Соколове, мы не имеем права предполагать, мы слишком верим его словам, мы верим (о, как еще верим!), что он не резонер, бьющий на эффект, не шарлатан, проповедующий какое-то отще­пенство, чтобы только иметь право ничего не делать ii тунеядствовать, а герой, надевший на себя тяжкие вериги во имя правды, с тем чтобы распространить эту правду или же задохнуться в веригах своих... Несправедлив, кто думает, и клеветник, кто утверждает, что Соколову му­чительно жаль отказаться от жизни, от жизни в полном смысле, чтобы не покидать знакомых, чтобы посреди них хорошо пить, есть и прочее. Соколову ли свойственно го­няться за наслаждениями, какие может дать ему удовле­творение потребностей его физического организма? Для такого ли смрада и мерзости отречется он от себя? Он ли примет за настоящую жизнь позор?.. Да, Соколов спо­собен или жить, или умереть. И не из страстного ли же­лания истинной жизни сделался он проповедником отще­пенства?..»

Это письмо — любопытный документ эпохи, передаю­щий нравственную атмосферу, которая царила в среде передовой русской молодежи шестидесятых - семидесятых годов. Молодые люди, нигилисты, как их называли, отри­цали казенную мораль, основанную на фальши, лжи, на презрении к человеческой личности, на жажде наживы и карьеры, на деспотизме отцов. Они объявили беспощад­ную войну миру привычек, обычаев, догматического мыш­ления и предрассудков. Они противопоставили всему это­му культ человеческой личности, уважения к ее самостоя­тельности и нравственной ценности, — вот почему для каждого из них так важно было в любых, самых трудных обстоятельствах сохранять верность себе, своей натуре, своим взглядам и убеждениям, оставаться самими собой. Мелкой, низменной, корыстной жизни ради личного пре­успеяния они противопоставили жизнь ради высокой че­ловеческой идеи, ради служения народу, и это не было фразой, это было нормой повседневного поведения, пси­хологической плотью характера. Они выходили в жизнь с предощущением подвига, с готовностью к борьбе и рас­плате, любой, самой страшной расплате за свои идеи и убеждения.

ЕГО «АВТОБИОГРАФИЯ»

Кто он был, автор этой легендарной книги «Отщепен­цы»? Что привело его к столь дерзкому и беспощадному отрицанию самодержавия и крепостничества, казенной ре­лигии и буржуазного эксплуататорства?

Ответить на этот вопрос нам помогает его «Автобио­графия», которую он продиктовал весной 1885 года после настоятельных просьб друзей. «Автобиография» его была написана от третьего лица и представляла собой, по сло­вам самого Соколова, только основу воспоминаний. Он предполагал впоследствии развернуть «Автобиографию» в широкую и цельную картину эпохи, насытив ее богатыми и интересными подробностями не только о своей жизни, но и о времени, о людях, с которыми ему пришлось стал­киваться. Смерть помешала осуществить это намерение. Сохранилась лишь эта, в значительной степени конспек­тивная, «основа» воспоминаний, что дает тем не менее представление как о сложной и интересной жизни Соко­лова, так и о времени. «Автобиография» в первой своей части (до ноября 1868 года) дошла до нас благодаря то­му, что была опубликована в первом номере эмигрантско­го журнала «Свобода» за 1889 год (Париж). К сожалению, второй номер этого журнала, издававшегося эмигран­тами-народниками С. Княжниным и М. Турским, не вы­шел. В первом номере «Свободы» анонсировалось не толь­ко продолжение «Автобиографии» в последующих номе­рах, но и выпуск ее отдельной книгой. Книга эта тоже не вышла. Какова же судьба «Автобиографии» Соколова? В монографии Ю. Стеклова о Бакунине приводятся ци­таты из второй части «Автобиографии», относящиеся к эмигрантскому периоду, со ссылкой на труд М. Неттлау. Неттлау, последователь Бакунина, всю жизнь посвятил исследованию и сбору материалов о деятельности главы анархизма. Он выпустил несколько книг о Бакунине, но главная его работа, включающая огромный документаль­ный материал, не издана. Размноженные им (в количе­стве 50 экземпляров) рукописные копии этой книги на­ходятся в крупнейших библиотеках мира. У нас этот труд хранится в Центральном партийном архиве Института марксизма-ленинизма. Неттлау и в самом деле страницами цитирует здесь неизданную «Автобиографию» Соко­лова, разделы, относящиеся к эмиграции, и часто ссылает­ся на нее. Откуда она ему известна? Неттлау сообщает, что с разделами «Автобиографии», относящимися к эмигрант­скому периоду жизни Соколова, познакомили его в 1895 году в Париже Сидорохин и некий его армянский друг (возможно Саркисян?). Они перевели Неттлау вто­рую часть «Автобиографии» с русского на французский, а он это записал в немецкой стенографии. «Поэтому, — подчеркивает Неттлау, — я не могу отвечать за дослов­ный текст... Места, приведенные мною, даются в полном тексте, но я не сравнивал их с оригиналом, проверяя лишь их дословное звучание». Неттлау высказывает уверен­ность, что когда-нибудь «Автобиография» будет полно­стью издана на русском. Пока это невозможно — ориги­нал «Автобиографии» до сих пор не обнаружен, — его следует искать, по-видимому, в Париже.

Познакомим читателя хотя бы с тем, с чем возможно: со страницами «Автобиографии», приведенными в двой­ном переводе Неттлау, а также с разделами ее, опубли­кованными в «Свободе». Книжка этого журнала является такой библиографической редкостью, что она практически недоступна читателю. Вот почему я считаю необходимым привести этот интереснейший документ эпохи со всей воз­можной полнотой, прокомментировав его. Итак, «Автобио­графия» подполковника Н. В. Соколова, написанная от третьего лица.

«Он родился в ночь с 15 на 16 ноября 1832 года. Отец его, Василий Гаврилович, старый гвардеец, был экономом школы гвардейских подпрапорщиков и кавалерийских юн­керов... У него были, конечно, братья и сестры. Старший. Евгений, в настоящее время командует 1-ой бригадой 34-ой пехотной дивизии в Екатеринославе. Другой брат, Александр, — моложе его — пропал без вести в 68-м го­ду в Сибири, где был офицером амурского казачьего вой­ска. Третий — самый младший, — Сергей, не доучился во II кадетском корпусе, был исключен и теперь, после смерти матери, служит на Варшавской железной дороге кондуктором. Сестры все моложе его: Анна кончила в Патриотическом институте с шифром и, занимая посто­янно место гувернантки, теперь уже старой девой учи­тельствует в Таганроге. Последняя сестра, любимица его, Александра, была замужем за донским офицером Зару­биным, умерла в 1882 году, в конце декабря, 38 лет. Ма­тушка его, Анна Яковлевна, умерла 17 декабря 1883 года в глубокой старости, почти слепая; последние годы была очень дружна с матерью Ткачева. Похоронила матушку жена старшего сына — Евгения, у которого пять до­черей.

Детство

Детство он провел в семье и, как оба брата, по при­казу царя Николая Павловича был записан кадетом Вто­рого кадетского корпуса. Но в 1845 году матушка увезла его в Александровский брест-литовский кадетский кор­пус, где уже находились оба брата. С августа 1845 года до июля 1851 года он находился в этом корпусе — эпоха, которая на него до сих пор наводит ужас: солдатчина, жестокое обращение и розги без конца! Кончив шести­летнее обучение, он был отправлен вместе с выпускными товарищами в сборный так называемый Дворянский полк (Константиновское училище на Петербургской сто­роне), куда отправлялись кадеты всех губернских корпусов для окончательного двухлетнего специального образования.

Образование

Итак, поучившись восемь лет, отличаясь постоянными необыкновенными успехами, несмотря на заикание, был 13 августа 1853 года произведен в офицеры. За неимени­ем вакансии в лейб-гвардии воинском полку, где служил уже два года брат его Евгений, он отправился в чине по­ручика в гренадерский Несвежский карабинерный Барклая-де-Толли полк, где пробыл только два месяца, и окон­чательно переведен в лейб-гвардии Волынский полк.

Служба

В 1854 году, в начале февраля, во время Крымской войны отправился с полком пешком в город Ревель для защиты балтийского берега. В октябре того же года, все пешком, обошел Лифляндию и зазимовал там на кварти­рах в Венденском уезде, близ Западной Двины. 20 фев­раля 55-го года, отслужив панихиду по Николае Павло­виче, вернулся с полком в Курляндию, в местечко Фаль, на берегу моря и затем в июне отправился в Петербург для поступления в Академию императорского штаба. В ней пробыл два года и в начале января 58-го года был назначен на службу на Кавказ, получив такую подорожную: подпоручик лейб-гвардии Волынского полка, причислен­ный к генеральному штабу состоять при главном штабе Кавказской армии по особым поручениям.

На Кавказе

На Кавказе, с 16 января до 15 сентября — сначала в Тифлисе, а потом с мая месяца в экспедиции в Ахо, против Шамиля. За отличие в делах против горцев при штурме Мескендунских высот награжден чином и отправлен курьером с депешами к военному министру в Петер­бург, где и оставался при департаменте генерального шта­ба, где пробыл до 3 мая 1859 года. Этого числа назначен старшим адъютантом генерального штаба войск Восточ­ной Сибири, куда, после разных приключений, чуть-чуть не оженившись, прибыл, наконец, в Иркутск 26 июля 1859 года. 2 сентября отправлен курьером в Пекин в рас­поряжение генерала Николая Павловича Игнатьева. В Пе­кине пробыл до 6 февраля 1860 года. В Иркутск вернулся 3 марта и взял там шестимесячный отпуск за границу. 27 июня вместе с капитаном генерального штаба Муравь­евым выехал из Петербурга на пароходе в Лондон. Был у Герцена, который дал ему рекомендательное письмо к Прудону, жившему тогда в ссылке в Брюсселе. Из Лон­дона сперва отправился в Париж, а потом в Брюссель, где посещал каждодневно Прудона. В половине сен­тября вернулся в Питер с запасом запрещенных книг, которые удалось провезти благодаря кронштадтским мо­рякам.

С половины сентября до 1861 года опять оставался при статистическом отделении  департамента  генерального штаба. 17 марта прибыл в город Кременец, куда назна­чен был дивизионным квартирмейстером генерального штаба Седьмой пехотной дивизии в чине капитана. Когда эту дивизию отправляли в Польшу, в город Радом, то он, предвидя Польское восстание, взял отпуск в Петербург, невзирая на военное положение. Начальник генерально­го штаба не хотел оставлять его в Петербурге под тем предлогом, что никто из офицеров генерального штаба не хочет ехать в Польшу. Он тогда подал в отставку. Ее не приняли и решились, наконец, оставить при департамен­те генерального штаба в звании библиотекаря. В конце того же года он написал «О несостоятельности политиче­ской экономии» и большую свою рукопись отнес к Чер­нышевскому, который был в сношениях с будущими польскими революционерами (Сераковским) и офицерами генштаба: Обручев, Кармалин, Аничков, Бибиков, Добро­вольский. Из них только Бибиков оказался честным чело­веком. Чернышевский предложил писать в «Современни­ке», только не о политической экономии, и рекомендовал его Благосветлову, редактору «Русского слова». Там он и начал писать своп экономические статьи с начала 1862 года».

Прервем здесь пока текст «Автобиографии». Что обра­щает на себя внимание в этой начальной части лаконич­ного жизнеописания Соколова?

Прежде всего то, что Соколов с детства прошел труд­ную и демократическую школу жизни. Жалованье отца было не настолько велико, чтобы в достатке содержать семью, где шестеро детей. Его детство было детством раз­ночинца. Свою служебную биографию, свою военную карь­еру он сделал сам. Для того времени это была блестящая биография — и не только в силу «необыкновенных успе­хов» в учении (а Соколов, как мы видели, успешно закон­чил лучшие военно-учебные заведения тех лет — Константиновское училище и Академию генерального штаба). За его плечами к 27 годам — участие в войне с Шами­лем, служба в генеральном штабе войск Восточной Сиби­ри и, наконец, командировка в Пекин. Три крайне важных события в жизни любого офицера в те годы. И пожалуй, самое интересное среди них — не кавказская кампания, хотя в ходе ее Соколов совершил геройский подвиг и был отмечен чином и вниманием военного министра, — осо­бенно интересны были служба в Восточной Сибири и поездка в Пекин. Соколов служил в Восточной Сибири как раз в ту пору, когда генерал-губернатором этого края был граф Н. Н. Муравьев-Амурский, человек властный, умный II энергичный, к тому же не лишенный симпатий к про­свещению и либерализму.

Влюбленный в него Бакунин писал из Сибири Герце­ну, защищая Муравьева-Амурского от нападок в «Коло­коле»: «Есть, в самом деле, один человек в России, един­ственный во всем официальном русском мире, высоко се­бя поставивший и сделавший себе громкое имя не пустя­ками, не подлостью, а великим патриотическим делом. Он страстно любит Россию и предан ей, как был ей пре­дан Петр Великий. Вместе с тем он не квасной патриот, не славянофил с бородою и с постным маслом. Это чело­век в высшей степени современный и просвещенный. Он хочет величия и славы России в свободе. Он решительный демократ, как мы сами, демократ с своей ранней моло­дости, по всем инстинктам, по ясному и твердому убеж­дению, по всему направлению головы, сердца и жизни; он благороден, как рыцарь, чист, как мало людей в России; при Николае он был генералом, генерал-губернатором, и никогда в жизни не сделал он ничего против своих убеж­дений. Вы догадываетесь, что я говорю про Муравьева-Амурского... Он истинно гениальный администратор, вно­сящий толк, разум, ясность и простоту во все части своего управления, а в минуты трудные находящий там сред­ства, где их никто не видит. Когда дело идет о деле, он не жалеет ни себя, ни своих служащих; в продолжение 12-летнего управления он сделал верхом, в тарантасе, те­леге, пешком, на лодке более 200 тысяч верст. Он первый в 1854 году поплыл на лодке вниз по Амуру; и если бы рассказать все его амурские подвиги неустрашимости, са­мопожертвования, сердца, ума, то, право, вышла бы ге­роическая эпопея».

В этой характеристике надо сделать скидку на харак­тер Бакунина — страстно увлекающийся, эмоциональный, горячий. Но при всем том бесспорно, что граф Муравь­ев-Амурский был человеком масштабов редких в офици­альной крепостнической России. Своеобразие его лично­сти — крутой, властной, деспотичной, но явно незауряд­ной — наложило отпечаток на всю жизнь далекого края и в особенности на трудный и героический ход обживания Восточной Сибири и Дальнего Востока.

По свидетельству П. А. Кропоткина, служившего в Восточной Сибири в 1862—1864 годах, высшая сибирская администрация в шестидесятые годы была гораздо более образованна, чем администрация любой губернии Евро­пейской России. Муравьеву «удалось отделаться почти от всех старых чиновников, смотревших на Сибирь как на край, где можно грабить безнаказанно, и он окружил се­бя большею частью молодыми честными офицерами». На­чальником штаба войск Восточной Сибири, к кому в должности старшего адъютанта определили в 1859 году Соколова, был 35-летний генерал Кукель. Когда три года спустя на то же самое место адъютанта приехал из Петербурга Кропоткин, то Кукель повел его «в одну комнату в своем доме, где я, — пишет Кропот­кин, — нашел лучшие русские журналы и пол­ную коллекцию лондонских  революционных изданий Герцена».

Событием в жизни Соколова в Сибири была поездка в Пекин в качестве курьера к генералу Игнатьеву. Факт, свидетельствующий о том, что по службе капитан Со­колов был на высоком счету.

Экспедиция в Пекин, в которой принимал участие и Соколов, была исключительно трудной и важной с го­сударственной точки зрения. Неудивительно, что по воз­вращении из Пекина ему предоставили шестимесячный отпуск для поездки за границу. Неудивительно и другое — то, что главным смыслом этой поездки для Соколова было посещение Герцена и Прудона. На этот счет, помимо его «Автобиографии», есть еще одно любопытное свидетель­ство — выписки из письма некоего Мехеды из Иркутска от 9 октября 1860 года к А. А. Карганову в Петербург, хранящиеся в архиве III отделения: «Потешный Соко­лов, значит, он сделал визит Герцену и Прудону, тем и ограничил свое путешествие; но я рад, что он виделся с Герценом: многие стороны Сибири станут ясны для на­шего свободного голоса. Кланяйся Соколову и всем помня­щим меня».

Что же значит эта фраза: «Многие стороны Сибири станут ясны для нашего свободного голоса»?

Смысл ее проясняется благодаря тем отрывкам из «Ав­тобиографии» Соколова, которые приводит Неттлау, и его комментарию к ним. Рассказывая о сложности  своих взаимоотношений с главой анархизма в эмиграции, Со­колов пишет о Бакунине и себе так: «Он не любил Соко­лова и не мог его любить, потому что Соколов не покло­нялся ему, смеялся над ним и подшучивал. А, прежде всего, он знал его прошлую жизнь, которая уже была рас­сказана в письмах из Сибири в «Колокол» в 1860 году». Неттлау это утверждение Соколова комментирует так: «Подразумевается период жизни Бакунина у Муравьева-Амурского, — только Соколов мог доподлинно знать его. Этот период русскими радикалами воспринимался, разуме­ется, не в пользу Бакунина».

Письма из Сибири, опубликованные в 1860 году в «Колоколе», где резкой критике за деспотизм подвергался граф Муравьев-Амурский, и послужили поводом для ци­тировавшихся выше адресованных Герцену бакунинских панегириков в адрес генерал-губернатора Восточной Си­бири. Однако в этих письмах, хотя на них и ссылается Соколов, о жизни и поведении самого Бакунина в пору его сибирской ссылки нет ни строчки. Откуда же это утверждение у Соколова? Может быть, критика в адрес Бакунина, в ту пору близкого друга Муравьева-Амурско­го, содержалась в оригинале этих писем, но не попала в печать? Это, конечно, предположение.

Однако вряд ли можно сомневаться, что радость Мехеды по поводу того, что благодаря Соколову «многие стороны Сибири станут ясны для нашего свободного го­лоса», так или иначе связана с теми резко критическими письмами о положении дел в Восточной Сибири, которые появились в «Колоколе» в 1860 году. Критическое отно­шение Соколова к деятельности даже столь блистатель­ного царского сановника, как Муравьев-Амурский, равно как его ироническое по этому поводу отношение к Баку­нину, не сумевшему разобраться в непростой фигуре во­сточносибирского губернатора и явно идеализировавшего его, бесспорно.

Соколов пробью за границей с июня по сентябрь 1860 года — вначале у Герцена, а потом у Прудона, ко­торого посещал «каждодневно».

Можно предположить, что беседы «лондонского пат­риарха» с Соколовым нашли свое отражение в статье Герцена «Лишние люди и желчевики». Такое предполо­жение, ссылаясь на комментарий М. К. Лемке к статье «Лишние люди и желчевики» в Собрании сочинений Гер­цена, высказывал, в частности, Б. П. Козьмин. Как изве­стно, под «желчевиками» — этими «Даниилами, мрачно упрекающими людей, зачем они обедают без скрежета зу­бовного и, восхищаясь картиной или музыкой, забывают о всех несчастиях мира сего», — Герцен разумел демо­кратов-разночинцев шестидесятых годов. В статье «Лиш­ние люди и желчевики», появившейся в октябре 1860 го­да, Герцен рассказывает об одном из таких «Даниилов»", «недавно посетившем его и очень выдающемся в своей области». Герцен пишет, что этот посетитель резко на­падал на людей сороковых годов — этих «дармоедов, трут­ней, белоручек, тунеядцев а 1а Онегин» с их любовью к фразе и отвращением к реальному делу.

Лемке справедливо указывает, что из видных радика­лов Герцена посетили в 1860 году Н. В. Соколов и А. А. Слепцов. Он приводит воспоминания А. А. Слепцо­ва, из которых видно, что он при посещении Герцена ни­каких споров не вел. И вообще то направление идей, ко­торое вызвало столь резкое неприятие Герцена, было близким скорее Н. В. Соколову, чем А. А. Слепцову. Вот почему мне представляется убедительным предположение Б. П. Козьмина, что именно разговоры с Соколовым по­служили одним из поводов, побудивших Герцена написать эту статью.

Все эти факты, равно как и то обстоятельство, что са­мое ценное богатство, вывезенное им из-за границы, со­ставлял «запас запрещенных книг», который удалось про­везти благодаря кронштадтским морякам, красноречиво свидетельствуют об умонастроениях офицера Соколова в 1860—1861 годах. Успехи военной карьеры не вскружи­ли ему голову — в пору революционной ситуации 1859— 1861 годов его позиции были вполне определенны. Они еще в большей степени определились, когда по возвра­щении из-за границы он был принят на службу в гене­ральный штаб и оказался в том кружке офицеров гене­рального штаба (Обручев, Бибиков, Аничков, Доброволь­ский и др.), который был в сношениях и дружбе с Чернышевским. Фраза Соколова «из них только Бибиков ока­зался честным человеком» относится, конечно же, к по­следующей судьбе этих офицеров — все они, исключая Бибикова, в середине восьмидесятых годов, когда Соко­лов писал «Автобиографию», сделали удачную военную карьеру. Что же касается шестидесятых годов, то этот кружок передовых офицеров искренне сочувствовал делу Чернышевского и находился под влиянием «Современни­ка», а такие члены его, как Обручев, не говоря уже о Сераковском, принимали активное участие в революци­онном движении. О настроениях же Соколова можно су­дить хотя бы по воспоминаниям Л. Пантелеева, который встречался с молодым подполковником генерального штаба в 1861—1862 годах. «Он уже и тогда, — писал Л. Панте­леев, — обнаруживал наклонность не только к крайнему радикализму, но и к той откровенности в выражениях, дальше которой у нас в печати, кажется, никто не пошел». Вот почему совершенно естествен и органичен для Соко­лова его визит к Чернышевскому со статьей «О несостоя­тельности политической экономии». Естественным было, впрочем, и предложение Чернышевского писать в «Совре­меннике» — «только не о политической экономии».

В «РУССКОМ СЛОВЕ»

С начала 1862 года Соколов — постоянный автор «Рус­ского слова». Его первая статья — рецензия на «Руковод­ство к сравнительной статистике» Кольба — была, по су­ществу, пробой пера, хотя уже и в ней вполне проявляет­ся своеобразная позиция автора. Он приводит здесь основные статистические данные по финансам Англии, Фран­ции, Австрии, Пруссии и России для того, чтобы сделать следующий вывод: «Таким образом, несвободные и полу­свободные сословья составляют более 87% всего мужско­го народонаселения России» (1862, 4, III, 60). Критиче­ский пафос, неудовлетворенность положением дел в стра­не красной нитью проходят через все его статьи в «Рус­ском слове» 1862—1863 годов.

«Что у нас делается? Голод в Финляндии, голод в Архангельской, Вологодской, Тобольской, Пермской и дру­гих губерниях, неурожай повсюду, упадок земледелия, застой фабричной промышленности, повсеместная доро­говизна жизни и страшное безденежье. Вот краткий пе­речень всем известных явлений нашей экономической жизни. Мы переживаем тяжелое время, время экономи­ческого кризиса» (1863, 3, I, 37), — писал он в марте 1863 года, когда вся либеральная журналистика трубила по поводу блистательных результатов правительственных реформ. По мнению же Соколова, и после реформы 19 фев­раля «народ живет бедно, грязно и перебивается со дня на день».

В своих статьях Соколов последовательно проводит отрицательный взгляд на положение дел в пореформен­ной России. «Отрицание — это дух истории, это сама жизнь. Поэтому и самый прогресс есть не что иное, как прогресс отрицания, его развитие и непрекращаемое дви­жение» (1862, 5, III, 11), — формулирует он свои исход­ные позиции, столь близкие «Русскому слову», в одной из первых же своих статей.

Правда, в своих статьях — он прежде всего выступал в «Русском слове» как экономист — Соколов замечает в жизни и некоторые перемены, связанные с тем, что крестьянская реформа, несмотря на всю ее ограничен­ность, дала большой простор буржуазному развитию страны. «...На развалинах крепостного права появился вольнонаемный труд и, затем, в промышленности и торговле провозглашено свободное соперничество» (1863, 1, I, 13). Более того, в статьях Соколова в 1863 го­ду звучит забота о том, чтобы развитие промышленности, основанной на вольнонаемном труде, шло интенсивнее и быстрее. В статье «Чего не делать?», например, он яро­стно протестовал против вывоза хлеба и сельскохозяй­ственного сырья за границу, ратовал за собственные фаб­рики и заводы, за коренное улучшение земледелия, под­черкивая при этом, что «устройство фабрик и заводов всегда предшествует и способствует развитию рациональ­ного земледелия». «Вывозить хлеб и сырые продукты на дальние рынки и за границу — значит продавать, от­чуждать самую землю, обращать ее в бесплодную пусты­ню. Поэтому каждый земледелец... должен желать, чтобы по соседству с ним заводились фабрики, заводы, куда бы он мог сбывать свой хлеб...» (1863, 3, I, 45), — писал он.

Соколов не может принять «теорию народного самозаклания», по которой русское государство «должно за­ниматься земледелием, а не фабричной промышлен­ностью», — потому что теория эта на практике означает «навсегда отказаться от свободы народного труда и эко­номического развития». Он — за всемерное развитие национальной промышленности, ибо «чем страна более развита, и чем более скопила капитала, тем она сравни­тельно богаче». Как ни парадоксально, из этого же стрем­ления к быстрому промышленному прогрессу он исходил и в том случае, когда решительно протестовал против строительства в России железных дорог. Соколов отдает отчет в необходимости и пользе железных дорог в высо­коразвитых экономических странах. Но, задает он вопрос, нужны ли железные дороги в России? «Развиты ли у нас производство, промышленность и торговля настолько, что­бы мы действительно в них нуждались?» (1863, 3, I, 15). По его мнению, строить железные дороги выгодно и необ­ходимо лишь тогда, когда в стране будут развиты про­мышленность и сельское хозяйство. Сейчас, по мнению Соколова, усиленное строительство железных дорог тор­мозит развитие промышленности, потому что заберет все капиталы и будет способствовать вывозу русского хлеба за границу. Протест Соколова против строительства же­лезных дорог был наивен, однако диктовался он стрем­лением максимально ускорить развитие промышленного производства в России. Но был ли Соколов апологетом буржуазного развития страны? Нет. В своем отношении к капитализму он занимал позицию, типичную для «Рус­ского слова» и общую для всех шестидесятников. Пони­мая относительную прогрессивность буржуазно-промыш­ленного развития в сравнении с рутиной и застоем кре­постничества, Соколов отдает себе отчет в том, что «...бла­госостояние народа измеряется не столько количеством накопленных богатств, сколько равномерностью и пра­вильностью их распределения. В настоящее время даже передовые, цивилизованные народы, французы и англичане, жестоко страдают от нищеты. Вот почему экономи­сты пишут свои сочинения о богатстве этих народов, уми­рающих с голоду» (1863, 3,I, 6).

Главный пафос творчества Соколова — обличение капитализма и буржуазной политэкономии. Исходные по­зиции этой критики те же, что и у Чернышевского: пере­осмысленный закон трудовой стоимости, открытый клас­сиком английской политэкономии Адамом Смитом, — то «экономическое учение, которое объявляет труд первым источником богатства народа» (1862, 5, III, 13). Если труд — источник богатства, то, следовательно, все плоды его должны принадлежать трудящимся. Таков «великий принцип экономической жизни обществ». «Но если труд — только один труд — есть принцип богатства, то, с другой стороны, каков же принцип той ужасной нищеты, которая разъедает цивилизованный Запад?» (1862, 11, I, 13), — спрашивает Соколов. Он выступает как защитник интере­сов «самого бедного и многочисленного класса людей». Он отвергает учения современных ему буржуазных политэко­номов именно потому, что видит классовый смысл этих учений: защиту интересов имущих классов общества. «Политическая экономия, — скажет он несколько поз­же, — теория лихоимства; другого определения нет и быть не может» (1865, 8, II, 3). Соколов обрушивает свой сарказм прежде всего на небезызвестного Мальтуса — автора теории перенаселения, утверждавшего естествен­ную закономерность голода и нищеты, так как народона­селение будто бы растет в геометрической прогрессии, а продукты питания увеличиваются в арифметической. «Заслуга Мальтуса, — иронизирует Соколов, — состояла в том, что он, к неописуемому восторгу школы экономи­стов, первый провозгласил политическую экономию как доктрину нищеты, рабства и смерти» (1862, 5, III, 18). Соколов видит в теории Мальтуса фундамент политиче­ской экономии, апологетизирующей буржуазный строй. С его точки зрения и Рикардо и Джон Стюарт Милль, да, собственно, все политэкономы после Адама Смита — «за­мечательные глашатаи этой теории».

Впрочем, уже в этом утверждении Соколова ощутима ограниченность его критики буржуазной политэкономии, выражавшаяся в огульности и антиисторизме многих оце­нок, что шло, в свою очередь, от дилетантизма и эклек­тичности, свойственных воззрениям Соколова. Вряд ли правильно сводить учение Рикардо или Дж. Ст. Милля к теории мальтузианства; вряд ли справедливо одним взмахом пера перечеркивать всю буржуазную политэконо­мию после Адама Смита. По-видимому, эта-то дилетант­ская размашистость оценок, с такой явственностью про­явившаяся впоследствии, скажем, в его статьях о Милле, и заставила Чернышевского сказать Соколову, что он — за сотрудничество его в «Современнике», но только не по вопросам политической экономии. Экономические статьи Соколова, с точки зрения Чернышевского, серьезного на­учного интереса, по-видимому, не представляли. Их зна­чение в большой степени было публицистическим.

Пристальное внимание Соколова к проблемам поли­тической экономии, его яростная критика буржуазного общества отнюдь не были оторваны от насущных и не­решенных вопросов российской действительности; и пре­жде всего от центрального, главного вопроса: каким путем пойдет развитие России? Соколов здесь отвечал, казалось бы, определенно: «Россия решительно не может идти тем избитым путем экономического развития, которым шли до сих пор западные государства» (1863, 2, I, 2).

Но каким образом Россия может избежать «избитого пути экономического развития», свойственного буржуаз­ной Европе? На этот вопрос в статьях Соколова 1862 — 1863 годов ответа нет. Зато в них можно встретить наив­ные рецепты общественных преобразований, свидетель­ствующие, что Соколов не зря в 1859 году в течение ряда месяцев чуть не ежедневно посещал Прудона.

Знаменательно, что с французским мелкобуржуазным социалистом, отцом анархизма Прудоном Соколов позна­комился через Герцена. Герцен был другом Прудона. Он называл его «неукротимым гладиатором» и высоко ценил его «смелую речь, едкий скептицизм, беспощадное отри­цание, неумолимую иронию». Сила и значение Прудона, по словам Герцена, были в отрицании, в критике неспра­ведливых общественных порядков. «Прудон не созда­вал, — писал Герцен, — он ломал, он воевал, а глав­ное — он двигал, он все двигал, все покачивал, все за­трагивал, отбрасывая условные уважения, освященные навыком понятия, и принятый без критики церемони­ал <...>. Это была своего рода ликвидация нравственно-недвижимых имуществ».

Эта неустрашимость критики эксплуататорского строя и всех его атрибутов, эта «ликвидация нравственно-не­движимых имуществ» буржуазии страшно пугала реак­ционеров и покоряла сердца революционно настроенных людей. Не лишена была обаяния и личность Прудона. Выходец из трудовой крестьянской среды, он гордился своим происхождением и громогласно провозглашал себя защитником интересов народа. Отвечая как-то раз в Па­лате оратору-аристократу, хваставшемуся знатностью своего рода, Прудон воскликнул:

— У меня четырнадцать предков мужиков, — назо­вите мне хоть одно семейство, имеющее столько благо­родных предков!

Популярность этого неистового «безансонского мужи­ка», самородка и самоучки, бесстрашно громившего соб­ственность, католическую церковь, буржуазную полит­экономию, философию, казенную нравственность и мо­раль, была огромной. Первую книгу Прудона «Что такое собственность?» (1841 г.), объявлявшую собственность «кражей», с восторгом приветствовал молодой Маркс. «Прудон, — отмечал он, — не только пишет в интере­сах пролетариев, он и сам пролетарий, ouvrier (рабо­чий). Его произведение есть научный манифест француз­ского пролетариата...»

Однако уже последующая работа Прудона — «Систе­ма экономических противоречий, или Философия нище­ты» — полностью представила как мелкобуржуазный ха­рактер его социалистической утопии, так и эклектизм и дилетантизм автора. Маркс ответил на «Философию ни­щеты» знаменитой работой «Нищета философии».

Но если Маркс критиковал Прудона с позиций науч­ного социализма, то русским революционерам, подходив­шим к его учению с позиций утопического социализма, Прудон был часто созвучен. Им были близки демокра­тизм, отрицание социальной несправедливости, народолюбие Прудона, его культ «народа» — в домарксовом, не­дифференцированном понимании этого слова, — оборачи­вающийся в конечном счете культом крестьянства и мелкого ремесленничества. Им были понятны утвержде­ния Прудона вроде нижеследующего: «Крестьянин ждет только знака: он хочет земли, он пожирает ее взорами, и она не уйдет от его вожделения... Крестьянин прежде всего настроен революционно; это диктуется ему его мыс­лями и его интересами».

Но Герцен, Чернышевский, Бакунин, обладавшие не­сравненно более широким кругозором и философской об­разованностью, чем Соколов, каждый по-своему крити­ковали учение Прудона. Соколов же не видел отсутствия научного основания в идеях своего кумира. Из своей длительной поездки за границу он вернулся яростным поклонником Прудона. Правда, к чести Соколова, лю­бимым его трудом была книга «Что такое собствен­ность?». Из нее вынес он свою излюбленную идею: «Собственность — это кража», точнее, «лихоимство», по терминологии Соколова. Аргументация Прудона слышна и в нападках на буржуазную политэкономию, с которой начал Соколов свое сотрудничество в «Русском слове». Поначалу он со страстностью прозелита воспринял не только столь близкий ему по неистовству критический пафос Прудона, но и его наивную утопическую програм­му социальных реформ. Впоследствии его отношение к положительной программе Прудона изменилось, но на первых порах он поверил даже в результативность прудоновского обмена без денег, беспроцентного кредита, «народного банка» и прочих не применимых не только для крепостнической России, но и для развитого буржуазного Запада наивных идей.

В статьях «Деньги и торговля» (1863, 1), «Торговля без денег» (1863, 2) он с энтузиазмом перелагал прудоновскую идею о ликвидации денег и системе прямого и бесплатного обмена как панацею от всех бед, не отдавая отчета, насколько далеки эти утопии от реаль­ных проблем и вопросов российской действительности. Влияние Прудона в первых же статьях Соколова сказы­вается и в прокламируемом им индифферентизме к по­литике, что не было типичным для шестидесятых годов и стало столь распространенным в народничестве после­дующего десятилетия. В статье «Чего не делать?» он писал: «Историческая задача нашего века состоит в том, чтобы улучшить материальное состояние народа, кото­рый живет своим трудом... Политические вопросы о на­циональности, единстве, парламентаризме и др., которые занимают так называемых публицистов, не понимающих потребностей своего века, совершенно чужды народу; он их никогда не понимал и не поймет, потому что сохранил много здравого смысла и дорожит им. История не повто­ряется, и политические вопросы отжили свое время» (1863,3, 1,3-4).

И у Благосветлова, и у Зайцева, и в статьях других публицистов шестидесятых годов можно встретить утвер­ждения о том, что экономический, социальный вопрос — знамение XIX века. Но в таком крайнем выражении — «политические вопросы отжили свое время» — эта мысль встречается в шестидесятые годы только у Соколова. Ис­точник ее — Прудон.

И все-таки главное, что привлекало Соколова в Прудоне, были не столько слабости его, сколько сила его разрушающей и беспощадной критики, его стихийный демократизм. Прудон «знал хорошо то общество, в ко­тором жил и трудился неутомимо, — писал Соколов. — Он видел разложение этого общества, наблюдал, изучал, раскрывал все его язвы и указывал на них не со смехом, а с выражением глубокого, искреннего страдания... Прудона считают гениальным критиком, который только от­рицал, но ничего не создавал. Действительно, вся сила Прудона в отрицательной критике и в неподражаемом анализе современных идей и явлений. Все, что попа­далось под его крепкую крестьянскую руку, все тре­щало, ломалось и разбивалось вдребезги» (1865, 6, II, 61, 65).

Разрушительная критика Прудона в условиях само­державно-крепостнической России звучала революцион­но. «Отрицание существующего порядка грабежа и на­силия — вот значение и назначение отщепенства, — утверждал в «Отщепенцах» Соколов. — «Отрицать, бес­престанно отрицать!» — восклицал Прудон в порыве страстного увлечения правдой отщепенства. Цель этого постоянного, неизменного отрицания состоит в том, что­бы освобождать человека от рабства мысли, в котором держит его практическая жизнь с ее позором и преступ­лением». Это было революционное отрицание всего эконо­мического, политического и нравственного уклада совре­менной Соколову действительности.

Тот Прудон, с которым мы встречаемся у Соколова, далеко не похож на истинного Прудона. Крестьянский ре­волюционер и демократ, Соколов переосмысливал насле­дие Прудона и по возможности приводил его в соответ­ствие с нуждами и задачами русского освободительного движения.

Публицистика Соколова представляет для нас инте­рес в значительной степени потому, что он одним из пер­вых слил идеи прудонизма с идеей крестьянской револю­ционности. Увлечение теориями Прудона не перечеркива­ло революционно-демократической основы убеждений Со­колова. Эти теоретические искания Соколова, пусть и не в самостоятельной, эклектической форме, выявляли демо­кратическую сущность его убеждений. Социальным фун­даментом их была крестьянская революция, а главным истоком, конечно же, идеология русской революционной демократии, качественно переработавшая в себе немало западноевропейских социалистических и философских учений. Пропагандируя Прудона, сердцем своим Соколов принадлежал русской революционной действительности бурных шестидесятых годов.

Эта органическая внутренняя причастность ко времени революционной ситуации выражена в его автобиографии с предельным лаконизмом, где за каждой фразой — ог­ромное и важное для Соколова содержание: «Знаком­ство с Писаревым, майские пожары в Петербурге. «Отцы и дети» у Каткова (март, «Русский вестник»). Реакция. Запрещение «Русского слова» и «Современника» 25 мая. 4 июля арестован Писарев, 7 июля — Чернышевский, посаженный в Петропавловку. 20 декабря 1862 года он подает в отставку, к общему изумлению. В феврале 1863 года появляется опять «Русское слово». Все это вре­мя он живет с Благосветловым на Колокольной улице, 3-й номер, дом Миллера. Затем в июне едет за границу и поселяется в Дрездене, чтобы забыть Россию. Разлитие желчи по поводу польских дел».

Здесь важно раскрыть причину его отставки, а также смысл фразы: «Разлитие желчи по поводу польских дел».

Отставка его целиком и полностью связана с «поль­скими делами». Как вы помните, это была уже вторая его просьба об отставке — на допросе в Муравьевской комиссии в 1866 году он объяснял ее «домашними об­стоятельствами» (сообщая, кстати, в ответе на следую­щий вопрос, что он «холост»). В «Автобиографии» на­звана иная, более правдивая причина. Еще осенью 1861 года, когда его дивизия отправилась из Кременца в Польшу, Соколов, «предвидя Польское восстание, взял отпуск в Петербург, невзирая на военное положение. На­чальник генерального штаба не хотел оставить его в Пе­тербурге, под тем предлогом, что никто из офицеров ге­нерального штаба не хочет ехать в Польшу. Он тогда по­дал в отставку...» Осенью 1861 года отставка не была при­нята, и до декабря 1862 года он служил в генштабе в должности библиотекаря. 20 декабря 1862 года, в самый канун Польского восстания, когда представитель револю­ционной Польши приезжает в Петербург для переговоров с «Землей и Волей», он подает в отставку вторично и по­лучает ее 3 января 1863 года. Случайно ли это? Естествен­но, нет. Вне всякого сомнения, уже в декабре 1862 года Соколов, живший вместе с членом ЦК «Земли и Воли» Благосветловым (факт примечательный!), знал о надви­гающемся сроке восстания в Польше и хотел встретить его за пределами русской армии. О его отношении к Польскому восстанию можно судить хотя бы по тому, как встретил Соколов в 1863 году брата, приехавшего в Пе­тербург из русских войск, усмирявших поляков. Когда тот «бросился», чтобы расцеловаться, Николай Василье­вич остановил его словами: «Постой, скажи прежде: ве­шал?» (т. е. поляков) — «Нет, не вешал», — ответил приезжий. «Ну, в таком случае, здравствуй!» — сказал Ник. Васильевич и расцеловался». Об этом случае рас­сказано, со слов поляков, в статье «Смерть и похороны Н. В. Соколова» в том самом номере «Свободы», в кото­ром напечатана «Автобиография». Статья редакционная, и принадлежала она, по-видимому, С. Княжнину — ре­дактору журнала. Все сведения, сообщаемые в ней, впол­не достоверны. Самое пристальное внимание заслужива­ет то место статьи, где говорится, что на похоронах Со­колова «особенно много было поляков, которые с особен­ной благодарностью вспоминают участие Николая Ва­сильевича в восстании 1863 года. Один старик поляк с заметной военной выправкой, стоявший у гроба... взвол­нованно проговорил: «Сослуживцами были, вместе слу­жили». К сожалению, волнение не дало моему соседу кон­чить начатую фразу», — пишет автор статьи. Это свиде­тельство об участии Соколова в Польском восстании чрез­вычайно важно. Оно объясняет фразу о разлитии у Со­колова «желчи по поводу польских дел».

Участие русских офицеров в Польском восстании по вполне понятным причинам ими не афишировалось. Об участии тех или иных русских в восстании и по се­годня мы узнаем зачастую случайно. Так, из материалов «Пражской коллекции» архива Герцена и Огарева мы узнали, к примеру, об участии в Польском восстании В. О. Ковалевского, близкого друга Варфоломея Зайцева (впоследствии известнейшего ученого-палеонтолога). В письме Герцену из Кракова от 22 октября 1863 года он рассказывал о трудностях повстанцев — о недостатке «в людях, которые сумели бы хорошенько повести отряд, и если повстанцы часто бегают, так именно потому, что тупоумные или не имеющие понятия о военном деле на­чальники ведут их, как баранов, на бойню».

Письмо Ковалевского, человека сугубо штатского, ды­шит недовольством организацией дела в армии восстав­ших — «совершенный департамент военного министер­ства, только участниками его не генеральство, а наша братия», — замечает он. Так что было отчего «разлиться желчи» у такого образованного и опытного военного, как Соколов.

И все-таки главная причина, думается, не в этом, а в тех противоречиях узконационального и социального начал, которые раздирали Польское восстание. Как из­вестно, среди восставших сильна была чисто национали­стическая партия, озабоченная тем, чтобы восстановить Польшу в ее так называемых «исторических» границах (с включением Литвы, Белоруссии и Украины) и мень­ше всего помышлявшая об освобождении крестьян. Мож­но предположить, что именно здесь прежде всего и ко­ренилась причина «разлития желчи по поводу польских дел» у подполковника Соколова.

Неизвестно, когда и при каких обстоятельствах пе­ребрался Соколов из восставшей Польши в Дрезден — популярное среди повстанцев место. «Там он, — гово­рится в «Автобиографии», — провел свое время до 28 декабря 1864 года вместе с Альбертиной Дюпон и с польскими повстанцами. Но, избив нещадно двух сак­сонских жандармов, отданный за это под суд, бежал». Не удалось пока выяснить и кто такая Альбертина Дю­пон (о какой-то «истории с Альбертиной Дюпон» гово­рится в «Автобиографии» еще применительно к началу 1861 года). Зато его драка с саксонскими жандармами в деталях описана в деле III отделения «О неблаговид­ном поступке проживавшего в Дрездене отставного подполковника генерального штаба Николая Со­колова».

Соколов в своих показаниях признает здесь, что дей­ствительно избил жандармов в результате ссоры с ними в Королевском саду: «Под влиянием чувства оскорбления и личной защиты я стал махать палкой направо и нале­во. Кого я ударил в ту минуту, я не видел, потому что моя шляпа была надвинута на глаза. Едва я успел вы­прямиться и поднять голову, как меня схватили за руки два полицейских, и один из них сказал мне, что я два­жды ударил его и сбил с него фуражку».

Дрезденские власти передали жалобу на отставного подполковника Соколова русскому поверенному в делах в Дрездене. Королевский прокурор «нашелся вынужден­ным или арестовать его на все время производ­ства следствия, или потребовать денежное обеспечение в 200 талеров — в явке его в суд по первому требованию».

Так как денег под залог у Соколова не было, он бежал из Дрездена. Его разыскивали по всей Германии, дан объявление в газету «о беглом преступнике Соколове», а Соколов в это время находился уже в Париже, у Гер­цена.

3 февраля 1865 года Герцен писал Огареву: «Был у меня Соколов. Он в Дрездене подрался с полицейским и бежал оттуда. Здесь без средств, начал корреспонден­цию для ... L'Europe, работать хочет и, полагаю, может. Самолюбие его знаем. Я дал ему из фонда 100 франков». Соколов рассказывает в «Автобиографии», что во время пребывания в Германии он «бегал за Лассалем, за Шульце-Деличем, слушал их внимательно, напи­сал по-немецки целую брошюру под названием «Die Re­volution», искал везде издателей и послал рукопись эту Герцену в Лондон, получил ответ, привет и приглашение явиться в Париж. 6 января 1865 года прибыл в Париж, был у умирающего Прудона и 20 января на похоронах его в Пасси, на кладбище сказал речь. Герцен прибыл толь­ко в начале февраля и сделал его своим секретарем на два месяца, поил, кормил и ублажал. Давал он в это вре­мя уроки, влюбился в Катерину Николаевну Марк, посе­щал семейство Реклю и 2 июля с отчаяния бросил любовь и появился в Петербурге. С любви попал снова на лю­бовь. В этот раз не он влюбился, а в него влюбились. То была Вера Ивановна Писарева; но тем не менее он был занят в эту пору, он решился мстить, напал на Милля, захотел сделать стачку против редактора «Русского сло­ва» (Благосветлова), и втроем (Зайцев, Писарев и он) объявили печатно в газетах, что «мы хотим произвести радикальную реформу», т. е. журнал — собственность подписчиков. Вышли из «Русского слова».

О речи Соколова на могиле Прудона мы встречаем сви­детельство в книге воспоминаний «В эмиграции» Н. Ру­санова: «В 1865 году Прудона не стало, и Соколову удалось... произнести краткую речь на похоронах знаменитого со­циалиста в Брюсселе, где он обратился к присутствую­щим с горячим увещеванием не забывать великих идей учителя: «Прудон умер — да здравствует Прудон!» Слух об этой речи дошел и до России, и власти не очень ла­сково встретили нашего анархиста по его возвращении на Родину».

А если бы Соколову удалось в ту пору опубликовать свою книгу «Социальная революция», о возвращении в Россию ему нечего было бы и думать.

«СОЦИАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ»

«Социальная революция» была издана в Берне на немецком языке в 1868 году. Один экземпляр ее хра­нится в отделе редких книг Библиотеки имени В. И. Ле­нина. На последней странице книги стоит дата 25 октяб­ря 1864 года.

Уже оглавление ее, написанное в тезисах, передает содержание и направленность книги:

«Глава I. Неизбежность революции: она будет со­циальной. Социальный вопрос есть рабочий вопрос. По­ложение рабочего класса в Германии. Суждения демокра­та, прогрессиста и князя церкви. Мнения буржуазии; ее алчность и безнравственность.

Глава II. Г-н Шульце-Делич как представитель не­мецкой буржуазии и вождь партии ростовщиков; его уче­ние о капитале. Бесстыдство его помощников. Процент на капитал есть причина всех бедствий рабочего класса. Рос­товщические предприятия по системе г-на Шульце-Делича. «Собственность есть кража». Учения буржуазных полит.-эконом. Г-н Шульце-Делич как представитель рабо­чего класса.

Глава III. Обожествление ростовщичества и отвраще­ние к труду. Подкуп в. биржевой лихорадке в Германии. Акционерные общества — эксплуатация акционеров. Об­щественное вырождение.

Глава IV. Лживость и продажность прессы. Государ­ство — мертвая форма общества. Его экономический вред: он выражается непосредственно в эксплуатации ра­бочего класса...» и т. д.

В книге «Социальная революция», написанной без оглядки на цензуру, с предельной обнаженностью выяв­лены социальные и общественные позиции будущего ав­тора «Отщепенцев». Это позиции революционера, социа­листа, демократа. Пафос книги — в обличении пороков буржуазного, эксплуататорского строя с позиций утопиче­ского социализма, а точнее — все с тех же позиций, ко­торые были выражены Прудоном в работе «Что такое собственность?». Соколов утверждает вслед за Прудо­ном, что современный ему общественный строй стоит на обмане и насилии, потому что капиталистическая при­быль — кража, воровство. «Быстро и без труда обога­титься — это цель нашей жизни», — говорят буржуа. Капитал стал религией современного общества. Смысл жизни буржуазии — «денежная прибыль без усилий, без настоящего труда». Современное государство стоит на страже интересов буржуазии. «На нее работает полиция. Из любви к ней учат профессора, болтают газетные писаки, молятся попы».

В критике капитализма Соколов, в традициях домарксовой социологии, исходит, как уже говорилось, из свое­образно переосмысленного закона трудовой стоимости — гениального открытия классиков английской политэконо­мии Смита и Рикардо. В этой работе он развивает мысль, которую уже неоднократно высказывал в своих статьях для «Русского слова»: «Единственный источник богат­ства — труд. Не существует дохода в обществе, который не основан на труде». Поэтому себестоимость всех про­изводимых товаров должна быть равна «общей заработ­ной плате всех рабочих». Сейчас же заработная плата рабочего ограничена самыми необходимыми жизненными потребностями. Доход же предпринимателей, называемый чистой прибылью, — кража из карманов рабочих. В этом Соколов видит причину всех несчастий современного ему общества, форму нового рабства. В уничтожении прибы­ли он видит «освобождение рабочего класса».

При всей наивности этой критики в работе «Социаль­ная революция» звучит искренняя и глубокая ненависть к миру буржуазного предпринимательства, боль и сочув­ствие положению трудящихся.

Страницы, где речь идет о положении трудящихся классов, пожалуй, самые сильные в книге. Соколов при­влекает здесь большой фактический материал, цитирует, в частности, работу Энгельса «Положение рабочего клас­са в Англии и Франции», оговариваясь, что причины, ко­торые вызывают нищету рабочего класса в Англии, имеют место и в Германии, и в других странах.

Соколов возлагает надежды на то, что рабочий класс начинает понимать всю несправедливость и нетерпи­мость такого положения вещей. «Современное рабочее движение должно нас предостеречь: мы скоро увидим кровавую войну в сердце общества, — пишет он. — Мы живем на почве, которая каждый день может взорвать­ся; этот взрыв так же неизбежен, как механический за­кон. Глубокая ненависть и стремление к восстанию про­тив имущих становится общим мнением всего рабочего класса и неизбежно приведет к революции. Берегитесь!»

Соколов обрушивается здесь на тех экономистов и политиков, которые обманывают народ, с тем чтобы предотвратить взрыв революции. «Планомерным одура­чиванием народа с целью защиты интересов дельцов» называет он их деятельность. «Признанным вождем не­мецкой партии мошенников» Соколов называет Шульце-Делича, пытавшегося с помощью своих кредитных об­ществ насаждать псевдосоциализм в недрах буржуазного общества. Соколов недаром «бегал за ним», посещал его митинги и собрания во время своего пребывания в Дрез­дене. Он прекрасно разобрался в провокаторской сути идей Шульце-Делича. «Горе Германии, — пишет Соко­лов. — Она считает г-на Шульце-Делича большим чело­веком, другом народа. В действительности г-н Шульце-Делич — последний слуга буржуазии; он защищает ее всей хитростью своего софистического ума».

Столь же бескомпромиссна критика Соловьева «госу­дарственного коммунизма» Лассаля, который изображал государство как некую надклассовую организацию, при­званную разрешить социальный вопрос. Средством осу­ществления своей программы Лассаль считал мирную пе­чатную агитацию за введение всеобщего избирательного нрава, за устройство производственных ассоциаций с по­мощью юнкерски-буржуазного государства.

Пятая глава его книги прежде всего посвящена крити­ке теории и практики лассальянства. «Всеобщее избира­тельное право не задевает права собственности», а пото­му не может служить панацеей от всех бед, отвечает он Лассалю. Лассаль, как и Шульце-Делич, по определению Соколова, «политический обманщик народа».

Что же противопоставляет Соколов «мошеннической» деятельности Шульце-Делича и Лассаля? Идею социаль­ной революции. Эта идея начиная с заглавия и эпигра­фа красной нитью проходит через всю его книгу. Книга «Социальная революция» красноречиво опровергает ту мысль, высказанную Соколовым на суде, будто он про­шв «насильственной революции», так как она «не может быть благодетельной». На суде Соколов говорил: «Я про­поведую революцию, да, революцию, но какую? Револю­цию идей, т. е. умственный переворот, перемену образа мыслей, понятий и убеждений на основании науки и совести». Это заявление его было продиктовано скорее всего тактическими соображениями — ведь он произносил «защитительную речь». И даже в этой речи вслед за дек­ларацией своего отрицательного отношения к насилию он провозглашал, что не может «слышать равнодушно и бесстрастно о восстании народа, который решается жертвовать собою во имя спасения народа от грабежа и наси­лия. Мало того, — продолжал Соколов, — я сознаюсь, что сочувствую всегда людям, чье самоотвержение на благо народа увлекает их на борьбу с его врагами и палачами».

Его книга, написанная для бесцензурной печати, про­низана идеей революции, причем он предрекает каче­ственно новый, социальный характер грядущего револю­ционного переворота.  «Мы стоим накануне всеобщей революции, по сравнению с которой французские рево­люции" XVIII века и 1848 года кажутся детской игрой... Время чисто политических движений позади. Если в кон­це прошлого столетия одно сословие народа поднялось против государства, то теперь есть класс, который думает о том, чтобы перевернуть общество. Вот почему гряду­щая революция может быть только социальной», — про­возглашает Соколов уже на первых страницах своей книги.

Как известно, идея социальной революции лежала в основе деятельности народников-семидесятников. Одна­ко основы теории социальной революции были заложены демократами уже в пору шестидесятых годов. Это сделал прежде всего Чернышевский, который, по определению Ленина, слил воедино идеи народной революции и утопи­ческого социализма. Демократы-шестидесятники осозна­вали, что все великие антифеодальные революции про­шлого завершались торжеством буржуазных отношений. Не понимая исторической закономерности того, что эти революции по своей природе были буржуазными, они объясняли конечную «неудачу» их тем, что революции прошлого не были оплодотворены идеей социализма, были политическими, а не социальными революциями. XIX век принес с собой новое качество освободительного движения народов, являющегося гарантией истинного и полного освобождения народных масс, — идею социализ­ма. Народную революцию демократы-народники шестидесятых-семидесятых годов иллюзорно мыслили социали­стической. В этом суть теории социальной революции, как она развивалась уже на страницах «Современника» и «Русского слова».

Но естественно, что теорию «социальной револю­ции» — демократической революции в России, осмысляе­мой ее идеологами в качестве социалистической, — не­возможно было с достаточной откровенностью развернуть на страницах подцензурной печати. В книге же Соколова, написанной им во время пребывания за границей в 1864 году, идея социальной революции — кардинальная идея русского народничества — получила откровенное, открытое, прямое выражение. Соколов взывает к рево­люции и предсказывает неизбежность ее с присущим его характеру неистовством. «Будьте готовы к тому, что ре­волюция придет в определенный час. Это неизбежно!»

«Горе вам, деспоты и угнетатели народов. Ваш час пробил. Народ думает о ваших грехах, поэтому скоро на­ступят ваши мучения, боль и смерть, вас сожгут огнем, ибо силен революционный народ, который хочет вас су­дить. Социальная революция приближается!» — снова и снова провозглашает он.

Особенность позиции Соколова, проявившаяся в этой работе, в том, что он не удовлетворяется провозглаше­нием социальных задач грядущей революции.

Социальные задачи революции он противопоставляет политическим. Уже в этой работе звучат нотки анархи­ческого отрицания политической борьбы. «Что означает этот пустой призыв: «политическая свобода», «политиче­ское равенство»?.. — спрашивает он. — При современ­ных политических условиях каждая политическая кон­ституция есть завуалированная форма рабства, социаль­ного убийства, против которого бедный рабочий не может защищаться. Государственная конституция оставляет ему свободу выбора — постепенно умереть с голоду или бы­стро покончить с собой».

Анархизм, столь влиятельный в русском освободитель­ном движении семидесятых годов, не был чем-то случай­ным для России. Он имел социальную — крестьянскую, мелкобуржуазную — почву и идейные истоки, коренив­шиеся в просветительской, идеалистической философии истории, свойственной эпохе демократической революции, всему разночинскому этапу русского освободительного движения.

В этом отношении чрезвычайно показательно движе­ние шестидесятника Соколова к анархизму. Его книга «Социальная революция» — уникальный документ, рас­крывающий диалектику смыкания идей крестьянской ре­волюционности с прудонистской идеей анархии.

«Политическое движение никогда не может иметь ре­зультатов», — вслед за Прудоном утверждает он. Как из­вестно, Прудон заходил в своем мелкобуржуазном отри­цании политической борьбы до абсурда — до утвержде­ния того, будто «конституция — вещь совершенно ненуж­ная», а «всеобщее избирательное право есть контрреволюция». Отрицание политической борьбы неумолимо при­водило его к отрицанию государства в принципе, к отри­цанию государства не только капиталистического, но и социалистического.

Весь этот комплекс идей анархизма, помноженный на призыв к революции против всех и всяких властей, зву­чит в книге Соколова. Филиппики в адрес буржуазного государства перерастают здесь в отрицание государства вообще. Спор с «правительственным» социализмом Лассаля перерастает в полемику с «государственным» социа­лизмом и коммунизмом в принципе. «Принцип государ­ственной власти, — пишет он, — может осуществляться в любой известной нам форме. Это может быть власть короля, власть дворянства, господство буржуазии пли чет­вертого сословия. И все эти формы являются одинаково порочными, потому что в них господствует принцип наси­лия». Соколов подробно разбирает все пороки государ­ственной власти — карьеризм, властолюбие, бюрокра­тизм — и приходит к выводу, что всякая власть ведет к подавлению человеческой личности.

Правда, в одном месте Соколов оговаривается: «Госу­дарство есть историческая категория, которая развивает­ся до самоотрицания». Однако сама суть процесса само­отрицания государства по мере развития общества, зако­номерности этого развития оказались непостижимыми для Соколова. Его увлекла блистательная эскапада словоиз­вержений Прудона, требовавшего немедленного распятия государства во имя полного освобождения личности. Он не видел всей утопичности этой прекраснодушной мечты и не поднялся до осознания единственно реального пути, который ведет к уничтожению государства, того пути, ко­торый предложил марксизм. Ведь марксизм, считал В. И. Ленин, вовсе не расходился с анархизмом «по во­просу об отмене государства как цели».

Революционаризм Соколова — и опять-таки не без влияния Прудона — обернулся во второй половине ше­стидесятых годов еще одной неожиданностью: Соколов стал яростным проповедником «евангельского социализ­ма». Это направление мысли Соколова примечательное si не такое уж исключительное, как кажется на первый взгляд, явление в истории русского освободительного дви­жения.

Конечно же, для демократов-шестидесятников в це­лом, для «Русского слова», в частности, был характерен яростный, наступательный атеизм. Вообще в отличие, скажем, от Италии крестьянская революционность в Рос­сии выступала, как правило, под атеистическими знаме­нами. И тем не менее и в более поздние, семидесятые го­ды, в пору, когда могучая проповедь шестидесятников дала такие обильные и прекрасные плоды, когда, по сло­вам семидесятника О. В. Аптекмана, «чистое, как хру­сталь, настроение, цельное, почти религиозное чувство охватило молодежь» и, выпрямившись во весь рост, она, «добрая, светлая, глубоко верующая» в идею социализма, пошла в народ, — мы встречаем отзвуки революцион­ного «евангельского социализма». В своей книге воспоми­наний «Общество «Земля и Воля» 70-х годов», написан­ной в якутской ссылке 1882—1883 годов, Аптекман рас­сказывает о знаменитом кружке долгушинцев, организо­вавшемся в 1872 году и положившем начало движению в народ, о его руководителе — «сосредоточенном, сдержан­ном, сильном и порывистом» Долгушине. Он рассказыва­ет, что на даче Долгушина, где находилась подпольная типография, в углу на полке стоял крест, на котором вверху сделана надпись: «Во имя Христа», а на попереч­ной перекладине: «Свобода, равенство, братство».

«Что это — красивый жест? Фраза? — задает вопрос Аптекман. — И то и другое чуждо натуре Долгушина. Это — заповеди, дорогие сердцу Долгушина <.:.> Какие сложные движения души! Крест — символ искупления, и революция — выражение «святого гнева». «Во имя Христа» и «Свобода, равенство, братство». Революция жертв просит — иди на крест! Революция кровавой борь­бы требует — рази мечом!

Это не было так просто, как другие себе представля­ют: проглотила-де молодежь одну-другую полудюжину тенденционных книжек, наслушалась призывов Бакуни­на и Лаврова и пошла в народ. Нет! То была подлинная драма растущей и выпрямляющейся души, то были му­ки рождения больших дум и тревожных запросов сердца. Я видел не раз, как молодежь, отправлявшаяся уже в народ, читала Евангелие и горько рыдала над ним. Чего она искала в Евангелии? Какие струны ее души были так задеты «благой вестью»?

Крест и фригийская шапка? Но это было, чита­тель!»— убеждает нас современник той великой и пре­красной эпохи.

Да, все это было не просто: суровая трезвость «реа­лизма» — и страстная проповедь евангелических запове­дей; культ «разумного эгоизма» — и высочайший, бело­снежный, граничащий с самопожертвованием альтруизм; отрицание политики, политической борьбы — и гибель сотен бойцов в политической схватке с самодержавием. Мы еще не осмыслили в полную меру всей напряженно­сти, противоречивости и глубины нравственного поиска революционеров XIX века. В их теориях, выражавших трагическую непреодолимость своего времени, было мно­го преходящего, ограниченного, не выдерживающего со­временной научной критики. Но в их жизни и борьбе, в их свершениях и нравственных устремлениях содержа­лось вечное, непреходящее: боль за народ, стремление от­дать жизнь за него, подвиг высокой революционной граж­данственности.

И как это ни парадоксально на первый взгляд, не ве­ра в загробное существо, не христианская религия, а не­что совершенно другое толкало их к евангелическому со­циализму. Об этом хорошо написал Берви-Флеровский, тот самый Берви-Флеровский, чья книга «Положение ра­бочего класса в России» вызвала столь восторженный от­зыв Маркса, — несправедливо забытый революционный публицист шестидесятых-семидесятых годов. «У меня по­стоянно было в уме сравнение между готовившейся к действию молодежью и первыми христианами» — Бер­ви-Флеровский посвятил эти строки как раз долгушинцам, которые в 1872—1873 годах готовились идти в на­род. «Непрерывно думая об этом (о решении молодежи идти в народ. — Ф. К.), я, — пишет далее Берви-Фле­ровский, — пришел к убеждению, что успех можно будет обеспечить только одним путем — созданием новой ре­лигии...  Я  стремился создать религию равенства!.. Если бы можно было эту самую молодежь превратить в апостолов такой религии! Если бы убывающие их ряды пополнялись все новыми верующими, которые, подобно первым христианам, горели бы возрас­тающим энтузиазмом, тогда успех дела был бы обе­спечен».

Берви-Флеровский не ограничился пожеланием: он на­писал книгу «Как надо жить по закону природы и правды», отпечатанную в 1873 году в подпольной долгушинской типографии, где он попытался изложить основы этой новой, без бога и святых, революционной религии. В та­ком же приподнятом нравственно-религиозном тоне была написана Долгушиным прокламация «К русскому на­роду».

«...Мы, ваши братья, обращаемся к вам, угнетенным людям, и взываем во имя вечной справедливости, вос­станьте против этих несправедливых порядков, не подо­бающих человеку, высшему и лучшему созданию на зем­ле... — говорилось в этой прокламации. — И вот, когда вы потребуете для себя лучшей участи, злые люди-лихо­деи станут кричать против вас, что вы бунтовщики, что вы всех перерезать хотите... и все такое... Это уж так бывает всегда, вспомните, что говорит Иисус Христос: «Остерегайтесь же людей: ибо они будут отдавать вас в судилище и в синагогах своих будут бить вас. И повезут вас к правителям и царям за меня, для свидетельства пе­ред ними и язычниками».

Легче всего бросить упрек тем же долгушинцам, ска­зав, что в своей революционной пропаганде они сделали «шаг назад» от Чернышевского, взяв на вооружение за­поведи Христа. Нет необходимости подробно говорить о всей утопичности их революционного переосмысления Евангелия. Попытаемся понять конечные истоки этой по­требности в «новой религии» у пропагандистов-народни­ков начала семидесятых годов. Они не только в том, что их нравственное подвижничество во имя счастья людей было и в самом деле в чем-то созвучно движению ранне­го христианства. Причины более глубокие и в конечном счете социальные. Они в том решающем и трагедийном факте, что русское народничество с истоков своих возла­гало свои революционные упования на очень далекий от их социалистического идеала крестьянский класс. Как разбудить, какой найти путь к разуму и сердцу его? Это коренное драматическое противоречие второго этапа рус­ского освободительного движения не могло не вызвать к жизни разнородных теоретических поисков и идейных метаний. Революционное богостроительство и богоиска­тельство — одно из проявлений той объективной трудно­сти, которую переживали крестьянские революционеры в силу исторического трагизма своего положения. «На царя у нас смотрят, как на помазанника божья, — говорил, на­пример, другой участник долгушинского кружка, Гамов, — а потому идти против царя в России невозможно; для этого нужно выдумать такую религию, которая была бы против царя и правительства... Надо составить катехи­зис и молитвы в этом духе» (курсив мой. — Ф. К.). Не исключено, что на мировоззрение долгушинцев оказали влияние «Отщепенцы» Соколова, изданные как раз в это время чайковцами за границей и широко распрост­ранявшиеся в нелегальных кружках России.

Возможно и другое: столь специфические духовные искания Соколова и долгушинцев совпали потому, что от­вечали какой-то объективной, хотя и искаженной потреб­ности времени.

В «Социальной революции» есть строки, объясняющие обращение Соколова к «евангельскому социализму», пе­рекликающиеся с мнением долгушинца Гамова: «Вспом­ните же, революционеры, что народ еще верит в Христа и что Евангелье есть единственная книга, которую он пони­мает», — писал здесь Соколов.

Обратив взор к раннему христианству и к Евангелию, которое он рассматривает не как культово-религиозный, а как социальный, исторический документ, Соколов с по­зиции революционера и утопического социалиста пере­осмысливает его. «Что такое учение Иисуса Христа, как не кодекс коммунизма? Иисус Христос и его апостолы проповедовали, чтобы мы владели всем сообща», — пи­шет Соколов.

Абстрагируясь от всех культовых моментов в жизне­описании Христа, Соколов акцентирует внимание прежде всего на «коммунистических» началах раннего христиан­ства, трансформируя учение Христа в социализм. Книга «Социальная революция» полна угроз и упреков в адрес эксплуататоров, забывших и предавших «коммунистиче­ские» заветы Христа. «Коммунистическое отрицание соб­ственности есть в действительности следствие учения Христа, — пишет он. — Богачи, ожидайте при нынешней тишине бурю... Царство бедных близко. Берегитесь!» «Евангельский социализм» Соколова напоен ненавистью к официальной религии и христианской церкви. «Еванге­лье уничтожает поповскую церковь, это отвратительное порождение подлости и низости, церковь, которая одур­манивает и грабит парод... Но пробил ее час. Горе вам, лгуны, лицемеры и губители человеческих душ!»

Эти угрозы и прорицания в адрес эксплуататорских классов и церкви Соколов связывает с близящейся народ­ной революцией. Перечеркнув христианскую заповедь о непротивлении злу насилием, Соколов представляет Хри­ста первым революционером на земле. В его интерпрета­ции Христос — это «мститель бедных и слабых против богатых и могущественных». Продолжателем его дела был «народный пророк» времен Реформации Томас Мюнцер. Истинные продолжатели дела Христа — современные ре­волюционеры, ибо «так называемое царство божие есть не что иное, как господство бедных и нищих, то есть соци­альная революция».

Примечательно, что Соколов не был верующим че­ловеком. Когда на допросе его спросили о вероисповеда­нии, он с иронией ответил: «Считаюсь православным, при постоянных переездах не мог бывать ежегодно на исповеди». Из всей религиозной литературы он берет только «Евангелье» и «очищает» его от всего «потусто­роннего», рассматривая Христа как реально существо­вавшую историческую личность, как защитника и выра­зителя интересов народа, социалиста и революционера. Более того — в своем переосмыслении фигуры Христа он заходит так далеко, что его Христос оказывается не толь­ко первым социалистом и первым революционером, но и первым анархистом. Именно так он и пишет: «Иисус был не только коммунист, но также и анархист, потому что он не имел и понятия о гражданском управлении. Каж­дый магистрат казался ему естественным врагом чело­века».

Первые христиане, говорит Соколов, призывали к не­подчинению законам, к ненависти и презрению к госу­дарству. «Учение Иисуса уничтожает государство со все­ми учреждениями и законами» — таков конечный вывод Соколова о связи анархизма с учением Христа.

Как видите, обращение Соколова к евангелическому лику имело прежде всего пропагандистский характер и было подчинено задаче утверждения и обоснования авто­ритетом Евангелия революционных и социалистических идей. Конечно же, подобное обоснование идеи социальной революции было наивным и идеалистическим. Но, по мнению Соколова, оно было понятнее народным массам, ибо «разрушающие основу Евангелья еще не за семью печа­тями для народа: народ их не забыл». И наконец, обра­щение к «коммунистической» евангельской проповеди по­зволяло, на взгляд Соколова, наполнять революционную пропаганду содержанием большого эмоционального напря­жения. В своей публицистике он определенно подражал ораторским   приемам евангелических проповедников. Вслушайтесь: «Горе вам, деспоты и угнетатели пародов. Ваш час пробил. Народ помнит о ваших грехах, и скоро наступят ваши мучения, ваша боль и ваша смерть: все сожгут в революционном огне, потому — велика сила ненависти революционного народа, который будет вас судить. Социальная революция приближается... Вавилон па­дет. Близится час страшного суда, — завершает Соколов свою книгу. — О, беспощадная революция!»

ПЕРВЫЙ АРЕСТ

Темы и идеи книги «Социальная революция» легли в основу статей, которые опубликовал Соколов в «Русском слове» по возвращении из-за границы. Его статья «Эко­номические иллюзии» (1865, IV, 5) была, по существу, переложением нескольких глав «Социальной револю­ции» — в той мере, в какой возможна была критика экс­плуататорского, «лихоимского» строя и проповедь социа­лизма в подцензурном журнале.

Соколов говорит о капиталистическом строе как источ­нике несправедливости и нищеты.

В «Экономических иллюзиях» звучит излюбленная те­ма Соколова — критика буржуазных политэкономов, оправдывающих этот несправедливый порядок вещей. Критике апологетической, буржуазной политэкономии по­священа в значительной степени статья о Милле, опубли­кованная в седьмой, восьмой и десятой книжках «Рус­ского слова» за 1865 год. «Капитал — вера и надежда экономистов: они служат, поклоняются ему, как Мамоне, и вся их политическая экономия — славословие капиталу и гимн лихоимству» (1865, 8,I, 5).

Соколов доказывает эту мысль на примере английского экономиста Джона Стюарта Милля, чья работа «Основа­ния политической экономии» в переводе и с примечания­ми Чернышевского вышла в 1865 году на русском языке в свет. Популярность Милля как экономиста и мыслителя в России шестидесятых годов была очень велика. Даже сотрудники возобновленного «Современника» — такие, как Ю. Жуковский, А Пыпин, — воспринимали Милля некритически, не понимая истинных причин, которые за­ставили Чернышевского взяться за перевод сочинения Милля. Чернышевский обратился к Миллю не ради про­паганды его экономических взглядов, — перевод и ком­ментарий «Оснований политической экономии» служили Чернышевскому для популяризации его собственной эко­номической теории трудящихся. В своих примечаниях к работе Милля Чернышевский дал глубокую критику бур­жуазной политэкономии.

В своей критике Милля Соколов идет во многом от Чернышевского, но отнюдь не на теоретическом уровне Чернышевского. Он расправляется с Миллем с той зали­хватской резкостью, которая вообще отличала статьи Со­колова. По мнению Соколова, у Милля куда меньше логи­ки, чем у какого-нибудь заштатного экономиста Горлова.

Соколов ставит Милля в ряд с вульгарными экономи­стами — апологетами буржуазного строя, что уже само по себе в высшей степени несправедливо. В крайностях оценки Милля Соколов разошелся с Чернышевским, кото­рый, не принимая буржуазной направленности «Основа­ний политической экономии», писал тем не менее, что «книга Милля признается всеми экономистами за лучшее, самое верное и глубокомысленное изложение теории, ос­нованной Адамом Смитом».

Как видите, взгляд на Милля Чернышевского далеко не совпадал с той разносной и по-прудоновски вульгарной критикой, которую учинил Соколов. По воспоминаниям Н. Русанова, который хорошо знал Соколова в эмиграции, именно эту-то «ругательную критику Милля и приносил Соколов Чернышевскому под заглавием «О банкротстве политической экономии». Неудивительно, что Чернышев­ский возвратил статью автору, «посоветовав Соколову за­ниматься вообще публицистикой, а не политической экономией».

Критика Милля была последней журнальной работой Соколова, появившейся в «Русском слове». В том расколе, который произошел осенью 1865 года в редакции «Рус­ского слова» и завершился выходом из журнала Зайцева и Соколова, инициатива принадлежала именно Соколову, решившему «сделать стачку» против Благосветлова. В своих показаниях в комиссии Муравьева Соколов так рассказывает об этом эпизоде: «...По приезде в Петербург (из-за границы в 1865 году. — Ф. К.) занимался одно время делами редакции «Русского слова», имел случай часто видеться с гг. Благовещенским, Зайцевым, навещал Писаревых; все отношения мои к ним заключались в том, что я старался убедить их разорвать связи и дружбу с г. Благосветловым, который лицемерил и вызвал, нако­нец, меня и г. Зайцева на открытый разрыв и печатную полемику... Что касается до выражения «я старался убе­дить их, т. е. В. Зайцева, Благовещенского и Писарева, прервать отношения с Благосветловым», то разъясняется это выражение тем, что, печатно отказываясь от участия в «Русском слове», я выставил на вид торжественное обе­щание г. Благосветлова произвести журнальную реформу, обещание, которое он дал уже давно, а потом не исполнил...». Суть «журнальной реформы», которой требовал Соколов, сводилась прежде всего к тому, чтобы Благосветлов отказался от прав издателя — собственника жур­нала ii объявил его «собственностью подписчиков». Соко­лов решил на практике провести в жизнь обуревавшие его социалистические, а точнее — прудонистские идеи и реформировать журнал так, чтобы издание — избави бо­же! — не давало прибыли: издержки на издание журнала и общая сумма, получаемая от подписки, должны быть равны, в чем читатели могут удовлетвориться благодаря публикуемым на страницах журнала ежемесячным фи­нансовым отчетам. Эта реформа была направлена не столько против личности Благосветлова и его какого-то «особого» эксплуататорства, как принято считать, сколь­ко против самого принципа ведения журнального дела в условиях частнопредпринимательского общества. По­скольку все журналы — в том числе «Русское слово» и «Современник» — велись на общих для того времени принципах предпринимательства, Соколов не только Бла­госветлова, но и Некрасова объявил эксплуататором и требовал от них «пустяка»: чтобы они вели свои журналы на принципиально новых, так сказать, социалистических основаниях. Он поставил Благосветлову ультиматум: ре­форма или разрыв. Ультиматум этот был опубликован в ноябрьской книжке «Русского слова» за 1865 год. По­скольку Благосветлов ультиматум не принял, Соколов и Зайцев из журнала ушли. Писарев, вначале присоединив­шийся к ним, остался.

Раскол этот, вызванный формально требованием Соко­лова произвести экономическую реформу, имел под собой и более глубокие причины, о которых мы говорили выше (см. очерк о Благосветлове).

Вскоре после ухода из журнала Соколов был аресто­ван. Причиной ареста послужило «знакомство и сношения его с коллежским секретарем Ножиным, уже умершим, который принадлежал к кружку лиц, известных под на­званием нигилистов, и подозревался в преступных сношениях с бывшим домашним учителем Худяковым, осуж­денным по приговору Верховного уголовного суда к ли­шению прав состояния и ссылке в Сибирь на поселение». 11 июля 1866 года Соколов «по необнаружению... каких-либо данных, по коим бы можно было подвергнуть его су­дебному преследованию», был освобожден из-под ареста с учреждением за ним полицейского надзора.

В «Автобиографии» Соколов, говоря о своем первом аресте, делает пометку: «Тут надо рассказать, как Му­равьев напечатал о Ножине: «Основатели ада и руково­дители Каракозова». К счастью, Ножин умер 3 апреля в Марьинской больнице от тифа. Тем не менее Зайцева, Курочкина, Орлова, Соколова, друзей Ножина, арестова­ли». Это «к счастью» в данном контексте весьма приме­чательно. В сноске Соколов особо подчеркивает: «Пусть он расскажет это время до 18 апреля» — речь идет о пер­вых двух неделях после выстрела Каракозова. После при­мечания Соколова редакция «Свободы», где печаталась первая часть «Автобиографии», пишет: «В следующем номере будет напечатано подробнее об этом времени, рав­но как и подробности об идее «Отщепенцев». Однако сле­дующий номер «Свободы» не вышел. Тайна взаимоотно­шений Ножина и его друзей с подпольной организацией ишутинцев, из которой вышел Каракозов, пока не рас­крыта. В литературе о Соколове высказывалось предполо­жение, что он (а следовательно, и Зайцев) знали о гото­вившемся покушении. В «Отщепенцах» на материале ис­тории с большой страстностью приводятся аргументы «за» и «против» убийства царя — факт, свидетельствующий о спорах, которые, по-видимому, велись в революционной среде конца шестидесятых годов о возможности и допу­стимости цареубийства.

На допросах, естественно, Соколов отрицал какую бы то ни было нелегальную основу своих взаимоотношений с Ножиным и его кружком. «Что касается до сношений моих с Ножиным, — показывал он, — то они ограничи­вались делами по переводу разных книг, из коих некото­рые уже напечатаны».

Для издательского дела, затеянного Зайцевым, Ножиным, Сулиным и другими, Соколов переводил, в частно­сти, произведения любимого им Прудона. «Отщепенцы», по первоначальному намерению, также были не чем иным, как переводом одноименного сочинения Жюля Валлеса — французского публициста-революционера, впо­следствии участника Парижской коммуны, уехавшего по­сле ее разгрома в эмиграцию. Его «Отщепенцы» изобра­жали людей, живущих вне общества и враждебных ему, — непризнанных поэтов, ученых, неудачников-изобретате­лей. Но это не люди «богемы», а будущие «инсургенты», протестанты, готовые с оружием в руках бороться с не­справедливостью общества. Неудивительно, что эта кни­га, вышедшая во Франции в 1865 году, привлекла вни­мание Соколова. «Случайно сидя у Доминика, — рассказывает Соколов в «Автобиографии», — прочел он газету «La Presse» Эмиля-де-Жирардена о Жюле Валлесе и его книге «Les refractaires». Вышел из Cafe, купил эту кни­гу и помчался к Зайцеву. Тотчас же отправил Ножина в «Петербургские ведомости» для напечатания объявления: «Печатаются и выйдут на днях «Отщепенцы» — под ре­дакцией Н. Соколова. Валлес оказался плох, из него годи­лись только первые страницы, а остальные сам придумал. В пять недель книга была готова, писалась и печаталась одновременно. Типография Головина была в двух шагах. 4 апреля 1866 года он принес книгу в цензурный коми­тет в 9 часов утра, а в 11 Каракозов выстрелил. Общий перепуг. 5 апреля Трепов захватил все издание».

Имеются сведения, что Соколов писал «Отщепенцев» в соавторстве с Варфоломеем Зайцевым. Об этом пишет, в частности, друг Бакунина, Зайцева и Соколова анар­хист Гильом в 3-м томе своей книги «Интернационал». А. Ефимов, автор единственной статьи о Соколове, опуб­ликованной в 11—12-м номерах журнала «Каторга и ссыл­ка» за 1931 год, сообщает о своей беседе с бакунистом М. П. Сажиньм (Арманом Россом), еще жившим в ту пору, который в эмиграции был дружен с Зайцевым и с Соколовым. Сажин подтверждал свидетельство Гильома: «Соколов и Зайцев говорили ему о том, что «Отщепенцев» писали они двое, Зайцев первую часть, а Соколов — вто­рую».

Б. П. Козьмин в своей статье «Н. В. Соколов. Его жизнь и литературная деятельность» сообщает, что он также обращался к М. П. Сажину с вопросом об авторстве «Отщепенцев», и приводит следующий его от­вет: «Отвечаю на Ваш вопрос об авторстве кни­ги «Отщепенцы».

1) В разное время (в 70-х годах) лично слышал от Н. В. Соколова и В. Ал. Зайцева, что они оба писали (подчеркнуто М. П. Сажиным. — Ф. К.) книгу «Отще­пенцы», причем первую половину (приблизительно) пи­сал Зайцев, а вторую Соколов.

2) Инициатором написания книги был Соколов. Кни­га была отпечатана при новом законе о цензуре (уничто­жена предварительная цензура). Оба автора допускали случай задержания книжки цензурою и даже ее судебное преследование при ее выходе, поэтому было условлено, что Соколов берет на себя всю ответственность, поэтому он, Соколов, заявил себя автором «Отщепенцев» офици­ально перед цензурою.

Вот все, что сохранилось у меня в памяти до сих пор по этому делу».

Б. П. Козьмин считает, что после такого авторитет­ного свидетельства М. П. Сажина вряд ли могут быть какие-либо сомнения относительно того, что Зайцев дей­ствительно был одним из авторов «Отщепенцев», причем очевидно, что ему принадлежит первая часть работы — «Историческое отщепенство». Это вполне объяснимо тем глубоким интересом к истории и отличным знанием ее, которые были характерны для Зайцева. Вторая же часть работы — «Современное отщепенство», где речь идет в основном о Фурье и Прудоне, написана Соколовым. Со­колов, по-видимому, взял авторство целиком на себя по­тому, что был одиноким человеком, а на плечах Зайцева лежала забота о большой семье. В истории же русской публицистической мысли и русского освободительного движения утвердилось мнение, что Соколов был единст­венным автором «Отщепенцев», этой популярнейшей кни­ги среди молодежи семидесятых годов. Книга его в кон­це концов дошла до читателя...

Правда, двухтысячный тираж ее был арестован петер­бургским градоначальником еще в типографии. Но, как сообщалось в одном из агентурных донесений III отде­ления, «известная книга Н. Соколова «Отщепенцы» под­вергнута аресту далеко не с тою тщательностью, какой требовало дело. Теперь получено сведение, что не опеча­танные полицею листы попали в руки студентов универ­ситета и технологов; много их уже переписано и в таком виде ходит по рукам между юношами. Вскоре в судебной палате будет слушаться дело об этом сочинении и почти вся молодежь собирается туда».

Молодежь на суд не попала: дело слушалось в закры­том порядке. Что же касается «Отщепенцев», то книга после суда приобрела небывалую популярность. В 1870— 1872 годах «Отщепенцев», по воспоминаниям современ­ников, литографировали в революционно настроенных студенческих кружках дважды. В 1872 году «Отщепенцы» были переизданы группой революционной молодежи (В. М. Александровым при содействии Веры Любатович и Живко) в Женеве и почти весь тираж (1500 экземпля­ров) переправлен в Россию.

Это была одна из главных акций «Кружка чайковцев», организованного Марком Натансоном в 1870 году и спло­тившего большое число студенческой молодежи Петер­бурга, Москвы, Одессы, Киева. Полагая главной своей задачей подготовку молодежи для предстоящей революцион­ной деятельности, чайковцы в развитие традиций шести­десятников организовали целое «Книжное дело», которое распространилось по всей России: от Петербурга до Одес­сы, от Москвы до Вятки. Чайковцы предприняли соб­ственное издание книг не только в России, но и за грани­цей. Одной из первых книг, отпечатанных там, и были «Отщепенцы» Н. Соколова. В деле III отделения «О шиф­рованной переписке лиц, проживающих за границей», мы читаем: «Эльсниц сознался... Сегодня он снова был спро­шен и объяснил, что в феврале месяце приезжал в Моск­ву Смирнов на одни сутки, где и условился с Эльсницем издавать «Отщепенцев», революционный журнал, сочине­ния Чернышевского». В том же деле приводится выдерж­ка из шифрованного письма из-за границы, перехвачен­ного III отделением: «Отщепенцы» готовы (1500)».

Книга, отпечатанная спервоначала в легальной типо­графии и представленная в цензуру, смогла проникнуть к читателям лишь путем нелегальным, «подземным», как говорили в ту пору. В течение ряда лет она выполняла свое предназначение: будоражила умы, воспитывала «от­щепенцев» от самодержавно-крепостнического строя, со­циалистов и революционеров.

По свидетельству видного революционера семидесятых годов II. С. Джабадари, «Отщепенцы» Соколова «тогда гремели в Петербурге» — ими «зачитывалась молодежь». «Соколов обратил в социализм многих своими статьями в «Русском слове» и книгой «Отщепенцы», — писал в «За­писках революционера» П. Кропоткин. Народоволец Н. А. Морозов вспоминал в «Повестях моей жизни»: «От­щепенцы» — книжка, полная поэзии и восторженного ро­мантизма, особенно нравившегося мне в то время, возве­личивавшая самоотвержение и самопожертвование во имя идеала, унесла меля на небо».

С тех пор эта единственная в своем роде в русской публицистике книга ни разу не переиздавалась и давно стала недоступной читателю библиографической редко­стью.

«ОТЩЕПЕНЦЫ»

Книга Соколова и Зайцева и в самом деле имеет ма­ло общего с «Отщепенцами» французского публициста Валлеса. Валлес писал о непризнанных поэтах, ученых, художниках, о людях, живущих «вне общества» и стихий­но враждебных ему. «Отщепенцы» же Соколова и Зайце­ва — протестанты, отрицатели, революционеры, которые сознательно «расходились» с обществом и отрешались от него». Это люди, не принимавшие несправедливости экс­плуататорского общества, дерзнувшие в тех или иных формах протестовать против него.

У всех у них есть общие черты, по которым их узна­ют и «во главе восставших против невыносимой тирании», и «в задних рядах умирающего с голоду пролетариата». Общество узнает их «по нежеланию идти с ним рука об руку, по тому отвращению их к рутине, которое общест­во называет «непрактичностью», по тому шумному и грозному или молчаливому и подавленному протесту про­тив него, который выражается во всей их жизни и даже в смерти, несмотря на их имена — прославленные или обесславленные, громкие или безвестные, памятные или забытые среди грохота революций и битв или среди хо­лода и голода грязных улиц».

В книге идет речь о ненависти общества к революци­онным отщепенцам, вся вина которых в том, что «они ви­дят беду раньше других...», смело говорят обществу «о гнилости и ветхости его основ». За это они подвергают­ся гонениям со стороны тех, кто убежден: «...Надо спа­сать общество от их критики, спасать верования и убеж­дения от их отрицания... Вечное, постоянно повторяющее­ся заблуждение! Как будто здоровым, живым принципам, тем, у которых есть будущность и которым в настоящем принадлежит не один только материальный мир, не одни только фактические отношения, но и вера людей, и нрав­ственный мир общества, как будто им страшна какая бы то ни было критика! То, что живо, то, чему верят иск­ренно, не нуждается в защите силой, в ограждении от от­рицания и в материальном покровительстве. Преследова­ние отрицателей, критикующих общество, — свидетель­ство слабости его, — значит оно само в себя не верит, не верит в свою веру, в свою нравственность, в свое добро, в свое достоинство... И вот оно, неверующее, защища­ет верования, отрицающее само себя, преследует отрица­ния, между тем как отрицатели — единственные верую­щие в нем люди».

«Без отрицания пет веры, как без веры пет отрица­ния, — утверждают авторы книги. — Как для того, чтобы иметь право отрицать, нужно во что-нибудь верить, так и веру можно сохранить в падающем или развращенном об­ществе только отрицанием. В прогнившем обществе все идет навыворот: атеист делается инквизитором и ожесто­ченно преследует малейшее отступление от догмата; раз­вратники отстаивают нравственность; юридические убий­цы вопиют против отрицания права... Никто не видит ни малейшей нужды соглашать слово с делом, принцип с фактом, убеждения с жизнью. Чем высокопарнее рассуж­дают о святости принципов, тем позорнее контраст меж­ду речами и делами; чем выше превозносятся и чем жар­че отстаиваются принципы, тем унизительнее и нелепее компромиссы, заключаемые на каждом шагу с обстоя­тельствами». Книга Соколова и Зайцева — вдохновенный гимн тем «совестливым, смелым и дальновидным людям», которые имеют мужество вступать в конфликт с разла­гающимся обществом во имя идеалов правды, добра и справедливости. По сути дела, это публицистический очерк, в популярной, доходчивой форме раскрывающий историю социального протеста, историю революционных и социалистических движений, начиная с античности и кончая XIX веком.

В значительной своей части книга является компиля­цией, включающей в себя переводы из сочинений запад­ноевропейских мыслителей: глава «Развалины» заимство­вана из книги Вольнея «Руины или размышления о ре­волюциях империи»; главы о римском стоике Тите Лабиене — не что иное, как перевод памфлета французско­го публициста Рошара против Наполеона III, и т. д.

Книга, как я уже говорил, делится на две части: пер­вая — «Историческое отщепенство», куда входят главы «Стоики», «Христиане», «Секты», перемежающиеся пуб­лицистическими эссе «Как пропадают верования» и «Раз­валины»; и вторая — «Современное отщепенство», вклю­чающая главу «Социалисты» и два особо выделенных подраздела — «Фурье», «Прудон».

«Историческое отщепенство» начинается красочным описанием трагических фигур протестантов древней Рим­ской империи, стоиков, «быть может, не умевших жить, но зато умевших умирать». «Не имея... идеала впереди себя, не видя, откуда могло бы прийти спасение, отчаяв­шись в человечестве, они смело решались на удаление от жизни и часто доводили это решение до крайних его последствий — до самоубийства». С глубоким уважением говорится в книге об этих «железных, сильных людях», «твердых, непоколебимых гражданах», которых «не мог сломить деспотизм или коснуться растление общества». И все-таки, по мнению автора, эти «строгие, величествен­ные, грустные фигуры» еще не были «истинными отще­пенцами» в силу ограниченности и безысходности их гражданского протеста.

В следующей главе книги с революционных позиций переосмысляется движение раннего  христианства как народного протеста против мира насилия и лихоимства. Глава «Секты» рисует торжество христианства, явившее­ся вместе с тем полным отрицанием самого себя: «...Крест победил, а все остается по-прежнему. Хри­стианство не принесло рабам свободы, угнетенным спа­сения, ограбленным избавления, голодающим хлеба... Те, которые ждали себе спасения от новой религии, почув­ствовали это противоречие и разлад слов с делами».

В книге дается глубокая характеристика этого «раз­лада слов с делами», столь характерного для церкви, ис­тория преступлений церкви перед людьми и человечно­стью, история революционного протеста против церкви и общества, развивающегося поначалу на религиозной основе. «В церкви была в то время сосредоточена вся духовная жизнь общества... Вот почему протест против нового мира вышел из церкви и прежде всего обратил­ся против нее», — утверждают авторы книги. Они по­нимают, что, несмотря на религиозные формы, этот про­тест был прежде всего социальным. Он начинался и вы­являлся часто в форме чисто богословских споров, но эти споры нередко скрывали за собой разногласия куда бо­лее существенные. «Ведь... и нам самим, — говорится в книге, — приходится во многом поступать точно так же. Сектаторы обвиняли католицизм в искажении христиан­ства, и спор, сущность которого состояла в социальных вопросах, нередко вращался около догматов и сводился к богословским тонкостям. Но разве не то же самое все новейшие ученые препирательства, происходящие в об­ласти философии, права, естествознания?»

Эта историческая аналогия использована в конце для того, чтобы объяснить читателям истинный смысл тех научных споров вокруг проблем естествознания и фило­софии, которые велись на страницах «Русского слова» и других органов демократии шестидесятых годов: «Спо­рить о происхождении видов! Каково варварство, какая гнусность! — с деланным возмущением восклицает ав­тор, в данном случае, по-видимому, Зайцев. — Разве деспот низвергнут, разве лихоимец наказан, разве голод­ный накормлен, разве уничтожена эксплуатация, обузда­но насилие и грабеж, дарована свобода? Разве все эти кровавые, жгучие, смертельные  вопросы, осаждающие всех и каждого от зари до зари, всякий день, всюду и ео всем, разрешены и удовлетворены?..»

Конечно же, нет, отвечает он. Но часто эти вопросы, столь незначительные на первый взгляд среди общего плача и скрежета зубовного, только прикрывают собой вопросы более жизненные. Оттого-то споры о них ведут­ся с таким одушевлением, с таким жаром, с таким фа­натизмом. Ведь и «в XVIII веке споры шли на всех бес­численных пунктах знания и религии, и велись неда­ром: пришло, наконец, время, когда можно было начать делать дело, и тогда словесные препирательства стали неуместны», — раскрывает он подлинную подоплеку про­светительской пропаганды шестидесятых годов. И кни­га, которую писали Соколов и Зайцев, отнюдь не была отвлеченным историческим трактатом, она вся подчине­на конкретной революционной цели:  подготовке того времени, когда и в России можно будет «начать делать дело».

Внимание авторов «Отщепенцев» привлекают в пер­вую очередь те страницы истории, где вполне выявился социальный протест народных масс.

В работе «Людвиг Фейербах и конец классической немецкой философии» Ф. Энгельс писал, что в средние века, когда религия вбирала в себя формы идеологии, «всякое общественное и политическое движение вынуж­дено было принимать теологическую форму. Чувства масс вскормлены были исключительно религиозной пи­щей; поэтому, чтобы вызвать бурное движение, необхо­димо было собственные интересы этих масс представ­лять им в религиозной одежде. И подобно тому, как бюргерство с самого начала создало себе придаток в виде не принадлежавших ни к какому определенному сословию, неимущих городских плебеев, поденщиков и всякого рода прислуги — предшественников позднейше­го пролетариата, — так и религиозная ересь уже очень рано разделилась на два вида: бюргерско-умеренный и плебейски-революционный, ненавистный даже и бюргер­ским еретикам».

В «Отщепенцах» подробно рассказывается именно о плебейски-революционном виде ереси, том самом, где «под видом богословского догматического разногласия идет борьба бедняка против богатого, честного против подлого, угнетенного против деспота». Центром «истори­ческого отщепенства» в книге представлены гуситы и движение Томаса Мюнцера, «последнее великое прояв­ление борьбы в религиозном духе». Особое внимание уделяется плебейски-революционному движению кре­стьян, руководимых Томасом Мюнцером. «Сектаторы по­гибали на кострах и виселицах не потому, что не соглашались с церковью в том или другом догмате, а потому что... были врагами старого общественного порядка, про­тивниками не церкви, а государства и социальных усло­вий».

В представлении авторов книги Мюнцер — «послед­ний сектатор и первый социальный демократ новой исто­рии», «предшественник революционеров XVIII и социа­листов XIX века». В книге подробно описаны его судь­ба, обстоятельства пленения и казни крестьянского вож­дя, приведена его предсмертная речь, особенно испугав­шая цензуру. И хотя Мюнцер погиб и после его смерти «не было более религиозных революционеров, отщепен­цев во имя Евангелья», он «подает свою доблестную ру­ку, руку, ниспровергавшую алтарь и митру, ряду дру­гих отщепенцев, в которых живет вечная, бессмертная идея и которые продолжают протест во имя свободы, ра­венства и братства, против насилия и лихоимства. Сектаторский религиозный дух умер, конечно, но идея, жившая в нем, осталась живая и только переменила знамя. Философия заменила религию, наука — предание».

В «Отщепенцах» дана не только история борьбы «евангельских» революционеров-сектаторов, но и просле­жен драматический процесс угасания христианской ве­ры, самоотрицания ее. «Как пропадают верования» — так называется следующая глава его книги, посвящен­ная судьбе христианской религии. Приведем выдержки из этой главы, дабы дать возможность почувствовать пафос книги. Итак:

«КАК ПРОПАДАЮТ ВЕРОВАНИЯ»

«Близится конец царству старого учения — и наста­ет пора глубокого равнодушия к вере отцов...

Вначале, когда учение только зарождалось и распро­странялось, его приняли и усвоили, потому что призна­ли его за истину. В ту пору вера была жива и сильна:

люди знали тогда, во что и чему они веруют.

Прошли века за веками, потомство верующих ста­ло уже веровать по преданию и привычке, мало-помалу теряя сознание и чувство заветной веры. И вот она исподволь меняет свою основу и, не опираясь более на убеждения, начинает уже покоиться на авторитете и окончательно превращается в мертвящую рутину. Пере­даваясь из рода в род по завещанию, старое учение по­степенно искажается, утрачивает прежнее свое значение, а вера обращается в притворное чувство и сохраняется только на словах. Как ни звучны эти слова, но нет в них выражения веры, той чистосердечной и пылкой веры, которая некогда заставляла людей волноваться, стра­дать и умирать.

Такое тупое равнодушие к заповедному учению не может, впрочем, долго продолжаться. Рано или поздно в среде того самого общества, которое не верует искренно, а живет только суеверными привычками, появляются люди с пытливым умом и с чувством правды. Для них немыслима вера без убеждения и противен им разлад слова с делом. С невольным отвращением смотрят они на бессмыслие и лицемерие толпы, которая притворяется, будто бы во что-то верует и чему-то поклоняется. Со­весть их возмущается при виде этого повального нрав­ственного разврата, и в уме их зарождается тяжелое сомнение в истине веры, которая на практике обрати­лась в пошлую обрядность и позорное шутовство...

Это сомнение совершенно законно и разумно. Мало того: умные и совестливые люди, которые презирают подложное чувство веры и видят в нем разврат мысли, вовсе не думают сперва посягать на самую веру или от­рицать учение, которое ее вызывало. Нет, они желают только разгадать истинный смысл этого учения и оправ­дать его правила своим разумом, с целью веровать не слепо, а с убеждением.

Напрасное желание. Века изуверства и лицемерия так исказили мысль господствующего учения, что оно бессильно уже воскресить в сердцах погибшую веру и рассеять сомнения. В нем была правда, и правдой дер­жалось оно все время, пока шла борьба за его существо­вание. Борьба кончилась торжеством; победители от­праздновали свою победу и вскоре затем впали в то спо­койствие, равнодушное состояние, которого не знали прежде, когда боролись за свое правое дело, за веру и убеждения. Как сперва борьбой укреплялось новое уче­ние, так потом победой ослабилось его значение, потому что бойцы охладели к нему и перестали им увлекаться. С этой самой поры гаснет вера, а с нею вместе и созна­ние ее смысла. Начиная с того, что самое учение о вере теряет свой отрицательный характер, получает догмати­ческий тон...»

«И вот в порыве страстного увлечения отрицатели подложной веры громко заявляют свое отречение и взы­вают к здравому смыслу и совести общества. Без рас­чета и тайного умысла отрицатели отважно провозгла­шают, что старое учение ложно, и обращаются к обще­ству с сильною, выразительною речью, в которой так и звучат слова давно забытой, но вечно сущей правды. С этой торжественной минуты во всех слоях общества проявляется какое-то тревожно-томительное настроение, и вскоре вспыхивает ужасная борьба.

Погруженное в спячку общество вздрагивает, пробуж­дается, начинает прислушиваться к голосу новых проро­ков и, оглядываясь на себя, замечает, что оно или ни во что не верует, или верует, само не зная чему. Закрады­вается сомнение в умы людей, привыкших верить па слово, и в умы людей, которые никогда не проверяли своих понятий и взглядов, а действовали всегда слепо, повинуясь рутине.

Совсем иное происходит в среде партии, которая уп­равляла и жила во имя старого учения. Люди этой пар­тии давно уже привыкли к безмятежному владычеству и потому перестали помышлять о возможности опасного для них переворота. Но вот, почуяв нежданно грозящую беду, они протирают глаза и готовятся встретить врага в полном вооружении. Что ж, однако, оказывается? Само­званые защитники старого учения давно уже забыли смысл его и не знают, как и почему утвердилось оно и стало господствовать над умами. Они помнят только то, что сумели воспользоваться правилами этого учения для достижения своих целей и обратили его в оружие обма­на и насилия. Таким образом, когда настает пора обли­чении, когда общество обращает внимание на партию властвующих консерваторов, они не могут прямо оправ­даться и чувствуют, что кругом и под ногами все колеб­лется, шатается и разваливается... Не задумываясь дол­го, они решаются подавить в зародыше новые идеи и по­тому обращают всю свою злобу на виновников умствен­ного движения, то есть на отрицателей старого, извра­щенного учения...

Они начинают разжигать личный эгоизм, возбуждать повальный страх и действовать вообще на грязные ин­тересы людей, извлекающих какую-нибудь пользу из об­щественной неправды... В этой стачке интересов, в этом союзе малодушных негодяев заглушается всякое нрав­ственное чувство и гаснет последняя искра совести и веры...

Мало того: консерваторы, пользуясь властью, несрав­ненно сильнее своих противников тем, что составляют огромную и плотную шайку опытных, практических и ловких заговорщиков, которые действуют под влияни­ем страха и с одной только целью спасения своих инте­ресов. Что же касается отрицателей, то между ними нет прочного союза, и, сперва нападая сообща на старый по­рядок, они разделяются потом на отдельные партии и секты, которые взаимно ослабляются разногласием и спором. Завязывается междоусобная распря: каждая сек­та выдумывает своп догматы, выставляет своих учите­лей и проповедников, старается увеличить число своих последователей и добивается исключительного господ­ства.

Так исчезает прежнее единство отрицательного на­правления и развивается раскол в среде людей, которые так мужественно и единодушно начали борьбу против старого учения и его правил...

Консерваторы торжествуют. В свою очередь, они на­падают то на тех, то на других противников существую­щего порядка, осуждают и осмеивают их учение, выстав­ляют на вид их противоречия и обвиняют в злонаме­ренности, недобросовестности, своекорыстии, короче — во всех пороках, в которых обвинялись сами...

Наученные опытом, они заботятся прежде всего о том, чтобы убить в обществе тот роковой дух отрицания, который напугал их, чтобы истребить окончательно то семя святой правды, которая дает плоды, отравляющие подлецов.

Замыслы консерваторов приводятся в исполнение — и наступает ужасная пора. В общественной жизни исче­зает все, что может напомнить о человеческое достоин­стве. Эти чудовищные натуры, эти нравственные уроды не ограничиваются тем, что обращают самих себя в ди­ких зверей; нет, они воспитывают еще по своему подо­бию особую породу вредных животных, под названием «практических» людей, которые исполняют их волю и все удается консерваторам, даже выделка подлецов!

И вот размножается в обществе класс отчаянных не­годяев, для которых нет ничего святого; они готовы на всякий бесчестный поступок, на всякое преступление по одному лишь знаку своих господ, которые нанимают их и содержат на счет общества. Таким образом, в распоря­жение консерваторов поступает огромная армия сыщиков, шпионов и всяких мерзавцев, которые обязаны знать и сообщать властям все, что делается в обществе. Эта армия получает правильную организацию и пользуется особенным расположением поборников старого порядка, потому что они считают ее надежным оплотом своего могущества и рычагом своей власти...

Что остается делать в обществе, которое управляет­ся такими хищниками? Чего можно, наконец, ожидать от общества, которое бесстрастно позволяет преследовать и казнить людей за убеждения, верования и за свобод­ное их выражение?»

«Но нет, нет! — да не клянет честный человек судь­бы своей. Всему есть мера: почему не быть и мере под­лости и позора?! Как низко ни падало бы и ни развра­щалось общество, как бы оно ни топтало правды, но дойдет же, наконец, повальный разврат до своего край­него предела, и подымется же правда, подымется и вос­станет она во всем своем величии, во всей своей свято­сти и силе! Мужайтесь, добрые люди, если в вас тлеет­ся еще искра веры в совесть человека, веры в его буду­щее искупление от нравственного падения.

Защитники этого порядка знают теперь, что они дер­жатся только грубою силой, без всякой надежды поддер­жать себя нравственно и снискать уважение и доверие общества. Они знают это и давят, давят людей, пока не подавятся своим позором, пока не переполнят меры об­щественного презрения и ненависти. Они знают также, что, несмотря на все гонения и казни, в обществе живет и бодрствует дух отрицания, который грозит им неотра­зимой бедой.

Новые люди лелеют и воспитывают в себе и других эту новую, животворящую веру и на ней покоят все свои нужды. И люди эти являлись уже и продолжают яв­ляться все чаще и чаще в среде общества, и в их чест­ных руках его спасение и будущее счастье. И люди эти всегда были и будут апостолами и учителями общества, потому что отличаются искренностью и смелостью убеж­дения, чистотою своих намерений и презирают пошлость практической жизни и отрицают ее неправду и разврат...

Таким образом, люди новой веры сознают свое при­звание и чувствуют свое нравственное отчуждение от старого мира лжи, безверия и подлости. Мало того: они сознают уже то, чего не сознавали отцы их, чего не хо­тят и даже не могут сознать развращенные тираны: они сознают смысл и назначение революции, потому что носят ее в мозгу и в сердце своем, потому что выражают ее словами и делами...

Так умирают старые верования; так кончаются ста­рые порядки и так на развалинах их восходит лучезар­ное светило новой веры!»

Вторая часть «Отщепенцев», принадлежащая уже пе­ру непосредственно Соколова, посвящена истории рево­люционного протеста не в религиозных, но в политиче­ских и экономических, чисто социальных его формах.

Прямыми наследниками Томаса Мюнцера — Фомы Мюнцера, как он именуется в «Отщепенцах» — Соколов считает великих утопистов прошлого, протестовавших против организованного грабежа не во имя религии, но «во имя философии». Именно в утопии Томаса Мора, Кампанеллы, Морелли, Мабли, по мнению Соколова, взошло прежде всего «лучезарное светило повой веры».

Страницами цитирует Соколов, к вящему ужасу цен­зоров, «Утопию» Мора, сочинения других утопистов, де­монстрирует всю беспощадность их критики эксплуата­торского общества. «Обличая так верно, так метко обще­ственные язвы, — пишет он, — утописты противопола­гали этому ужасному социальному состоянию свои идеа­лы». В этих идеалах, по мнению Соколова, не все без­укоризненно верно, в них было много фантастического, мечтательного и даже ошибочного, и это не удивительно, потому что они писали только «приблизительный очерк» общества будущего. «Во многих частях утопии их рас­ходятся друг с другом. Но сущность их всегда одина­кова и всегда выражает одно и то же желание учредить на развалинах старого порядка противоположный ему новый, где насилие и лихоимство были бы заменены сво­бодой и взаимностью. Это — вечная мечта всех этих че­стных утопистов и мечтателей...»

Соколов защищает истинность и осуществимость этой мечты от нападок «практических мудрецов» всей силой убежденности социалиста и революционера. «Прошли века, и мечты утопистов не забыты, — пишет он, — на­против того, они постоянно все более и более выясняют­ся и принимают философское основание и определенный, разумный характер».

Социалистической мечтой утопистов он поверяет ре­зультаты французской революции XVIII века — велико­го события в мировой истории, в результате которого «французский народ сбросил с себя ненавистное иго по­литического рабства и стал отщепенцем старого, фео­дального мира».

Наряду с движением Томаса Мюнцера и учениями утопистов Великая французская революция привлекает самое пристальное внимание Соколова. Он видел в этом гигантском по масштабам и последствиям историческом событии блистательное оправдание погибших героев, рас­пятых, сожженных, обезглавленных за отрицание наси­лия и лихоимства, за веру в справедливость, в истину и в человечество.

В истории человечества, утверждает Соколов, не было минуты важнее этой. Тем трагичнее для народа, совер­шившего этот общественный переворот, его финал: «Ста­рый мир эксплуатации и насилия остался по-прежнему, только переменив некоторые внешние формы. На разва­линах феодального общества утвердилась новая неспра­ведливость» — «плутократия», то есть владычество ка­питала».

Почему это произошло?

Соколов не в состоянии подняться до осознания то­го, что Великая французская революция по своим ис­торическим задачам и движущим силам была буржуазной революцией и не могла быть иной. Разочаровываю­щие ее результаты он объясняет чисто просветительски и даже прудонистски. Трагедия французской революции в его представлении в том, что ее осуществляли «поли­тические революционеры», попытавшиеся «даровать пе­реворот экономический путем переворота политиче­ского».

Вот почему, хотя история воздает должное «личным достоинствам» вождей революции,  «их мужеству, их гражданской доблести, их чести и бескорыстию», «отще­пенство никогда не признает их своими героями». Соко­лов лишает их этой чести на том основании, что «они были политиками...» и потому «душой и телом принад­лежат старому порядку». Вождям Великой французской революции он противопоставляет социалистов-утопистов XIX века, и прежде всего Фурье и Прудона. Заслуга социалистов в том, что они, утверждает Соколов, осмыс­лили и выразили главное противоречие общества — «веч­ную вражду угнетенных и угнетателей». «Весь смысл современной истории — в этой борьбе плутократии, с пролетарием», — пишет Соколов. Он утверждает, что со­циалисты — самые последовательные защитники угне­тенных; они вели и будут вести борьбу за освобождение самого многочисленного и бедного класса рабочих. «Эти бойцы — апостолы XIX века, — пишет Соколов, — не­смотря на видимое разнообразие школ, на которые рас­падался социализм, тем не менее значение и направле­ние их одно и то же. Все социалисты проповедуют сво­боду, равенство и братство, все восстают против плуто­кратического порядка, все отрицают его единодушно, и во имя народа, во имя его права и достоинства, все же­лают и требуют прекращения грабежа и насилия».

В ряду деятелей, наиболее полезных социальной нау­ке, Соколов первым называет Фурье, который принадле­жал, пишет он, «к числу самых замечательных и редких мыслителей нашего века».

«Фурье раньше всех провозгласил право на труд, без которого нельзя обеспечить участи самого многочислен­ного и бедного класса людей.

Фурье раньше всех заговорил об ассоциации, конечно, не подозревая, что практики исказят его здравую мысль.

Фурье громче и разумнее всех ратовал за свободу женщины и первый объявил, что без этой свободы нет прогресса.

За все это Фурье заслуживает бессмертную славу». Отношение Соколова к Фурье, Оуэну и другим клас­сикам утопического социализма лишний раз свидетель­ствует, что, несмотря на очевидное влияние Прудона, ми­ровоззрение Соколова никак нельзя сводить к прудониз­му. Он брал в учении Прудона прежде всего то, что было созвучно его убеждениям революционного демокра­та, пафос яростного отрицания несправедливых экономи­ческих порядков.

В конечном счете цель и смысл «Отщепенцев» Соко­лова в открытой пропаганде революционных и социа­листических, отрицающих эксплуататорское общество идей.

Велик был ужас цензоров и судей, читавших обжига­ющие страницы этой книги. Вот некоторые выдержки из обвинительного заключения, показывающие, что в осо­бенности напугало в книге суд и цензуру:

«Представив христианство... как чисто коммунистиче­ское учение, заслуживающее уважения лишь по отрица­тельному его характеру, автор сборника осыпает его неимоверными ругательствами,  как скоро оно развило догматическую свою сторону и, приняв вид организован­ной церкви, сделалось твердою опорою христианских пра­вительств».

«Автор называет святым мучеником, провозвестником всех будущих революций известного кровожадного ана­баптиста XVI века Мюнцера, который не только про­поведовал равенство и коммунизм, но и произвел страш­ное восстание крестьян против высших классов и го­сударей»; в книге, наконец, «проповедуются идеи неогра­ниченного равенства и коммунизма, и низшие классы возбуждаются в самых неистовых выражениях к восста­нию против высших... Автор проводит мысль, что рево­люционные идеи не есть нечто произвольное, новое, не имеющее связи с прошедшим, что они зародились при самом начале общества и постепенно развивались, как вечный протест оскорбленного права против торжеству­ющего насилия».

Как показывает этот красноречивый документ, цен­зура и суд хорошо поняли смысл книги «Отщепенцы». Прокурор Тизенгаузен требовал тяжкого наказания для ее автора: заключения в крепость и последующей ссыл­ки. Однако, учитывая тот факт, что книга была представ­лена самим автором в цензуру, заблаговременно аресто­вана и, следовательно, не попала к читателю, суд ограни­чился сравнительно мягким приговором:   книгу уни­чтожить, а автора ее подвергнуть шестнадцати месяцам заключения в крепости.

ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ ЖИЗНИ

Срок пребывания в крепости, определенный судом, завершился для автора «Отщепенцев» в ноябре 1868 го­да. Соколов с нетерпением ждал освобождения, строил планы на будущее, готовился продолжить начатый перед арестом перевод сочинения Прудона «Что такое собственность?». Каково же было его возмущение, когда в день освобождения из крепости, вопреки приговору суда, чи­сто административным порядком он был увезен под охраной жандармов в Архангельскую губернию и опреде­лен на жительство в Мезень.

Как получилось, что автор «Отщепенцев», помимо приговора суда, оказался в такой суровой, дальней и вдо­бавок бессрочной ссылке? Истинной причины этого Со­колов никогда не узнал.

В деле III отделения «Об отставном подполковнике Н. Соколове» хранится любопытный документ:

«Его сиятельству, шефу жандармов, господину гене­рал-адъютанту и кавалеру графу Шувалову Содержащегося в С.-Петербургском тюремном замке писаря Николая Родионова Молодожникова

Прошение

Имея крайнею надобность в личном передании се­кретных сведений, почему осмеливаюся утруждать осо­бу Вашего сиятельства о вытребовании меня, чем скорее, тем более пользы.

Писарь Николай Молодожников 13 октября 1867 г. 2-го половина часа дня».

В отношении, которое 14 октября 1867 года легло на стол шефа жандармов вместе с «Прошением» Молодож­никова, сообщалось: «Арестант Молодожников содержится за кражу со взломом. За день до подачи представляемого при сем прошения он сделал заявление о том, что содер­жавшийся временно в тюрьме известный автор сочинения «Отщепенцы» отставной подполковник Генерального шта­ба Соколов старался сблизиться с арестантами низших сословий и проводил перед ними вредные идеи. Соколов переведен теперь в крепость. Молодожников просит вы­звать его как можно скорее, так как будто бы дело, о ко­тором хочет заявить, очень важно и не терпит отлага­тельства».

В результате допроса Молодожникова выяснилось, что 11 октября он написал на Соколова донос, в котором го­ворилось, что «подполковник Соколов во время содержа­ния в тюрьме, никогда, при своих прогулках на общем дворе, не сближался с лицами благородного сословия, но постоянно разговаривал с арестантами из простолюдинов; в числе их и ему, Молодожникову, случалось слушать его суждения, на которые он в то время не обращал внима­ния, но, чувствуя тоску о том, что слышанное им может когда-либо осуществиться, он заявляет, что Соколов са­мый ревностный нигилист; что он говорил о неминуемом в 1868, или не позже 1870 года, государственном пере­вороте», развивая также мысль о том, что императорская фамилия должна при этом перевороте или ранее исчез­нуть, намекал «о средствах ее исчезновения» и указывал, как на финансовые средства, на богатства, хранящиеся в руках духовенства монастырского и городского». Далее Молодожников оговаривался, что «не может разъяснить все в подробностях,  но что тайное общество должно быть», и предлагал свои услуги для разоблачения этого «тайного общества», оговорив это рядом условий. В ча­стности, он просил поместить его в одном из секретных номеров тюрьмы с правом свободного выхода на общий двор в течение трех суток; дозволить ему свобод­ный разговор с арестантом Алексеевым, известным, по его словам, мошенником и вором, наконец, «дать ему, Молодожникову, 10 рублей, которые ему при этом необ­ходимы».

На этом красноречивом документе начертана очеред­ная виза: «Предложить по поручению графа нарядить следствие по показаниям Молодожникова на подполков­ника Соколова». Следствие вел прокурор окружно­го суда Муравьев, который для объяснения с Молодожниковым неоднократно посещал тюремный замок. Ретивый писарь предложил следователю целую программу «до­знания»:

«1 — свободный допуск знакомых лиц к Соколову; 2 — дознание об образе жизни и действиях лиц, посе­щающих Соколова; 3 — внезапный осмотр в их квартирах и то только тогда, когда будет нить сущности ясна».

Далее он конкретизировал свои показания, заявив, что «Соколов выражался оскорбительно об особе госуда­ря императора и членах царствующего дома, отзываясь, что они «сатанинского происхождения», а чиновники — «слуги сатаны»; относительно будущих переворотов и истреблении царствующего дома Соколов отзывался, что это должно произойти в 1868 году; говоря о монастыр­ском имуществе как источнике средств для переворота, он указывал на драгоценности Кириллова монастыря, в котором будто бы находится митра, стоящая 3 миллио­на. Все это, по объяснению Молодожникова, Соколов вы­сказывал в июне и июле сего 1867 года, во время про­гулок в тюрьме, арестантам из разночинцев, имен кото­рых, кроме одного Алексеева, прозванного Актрисиным, не называл, говоря, что все это такие люди, которые не покажут правды...»

В качестве главного свидетеля Молодожников и вы­ставил этого «известнейшего вора и мошенника» Актрисина, который, «имея много сведений относительно поли­тических замыслов Соколова, изъявляет готовность выска­зать все и рассказывал ему, Молодожиикову, о поездке Соколова в Сибирь для свидания с ссыльнопоселенцем Петрашевским».

Однако вор и мошенник Алексеев-Актрисин разочаро­вал и Молодожникова, и прокурора Муравьева. «При объ­яснении прокурора с Алексеевым оказалось, что Алексеев с 1860 года содержится почти беспрерывно то в тюрьме, то в арестантских ротах;   ...Соколова он знал еще в 1860 году, находясь в литографии при книжном магази­не Сенковского, куда Соколов часто хаживал; в тюрем­ном замке он встретился с Соколовым уже как знако­мый. Относительно оскорбительных отзывов Соколова об особе государя императора и особах царствующего дома Алексеев отозвался, что он этих пустяков не слышал, хотя Соколов «высказывался всегда твердо». Вообще в своих объяснениях Алексеев высказывался как человек, имеющий действительно какие-то важные сведения, но не желающий передать оные иначе, как под условием освобождения его из-под стражи. О своих отношениях к Соколову и замыслах последнего он не выражался ина­че, как в виде вопросов: «Зачем Соколов приглашал меня, по освобождении из-под стражи, отыскать его и явиться к нему? Зачем он ездил в 1863 году в Сибирь?» (Сам Алексеев находился тогда в числе певцов в Казан­ской театральной труппе.) Ближайших сведений он не дал о Соколове и ограничился одним уверением, что су­ществует политический заговор, который он желает от­крыть по выходе из тюрьмы».

По-видимому, ведущему следствие прокурору Муравь­еву показалось слишком дорогой и рискованной платой освобождение этого «известнейшего вора и мошенника» ради голословного обещания разоблачений; вдобавок он узнал «от офицера полиции Орлова, что Алексеев еще несколько лет назад, содержась под стражею, выразил состоявшему при бывшем Санкт-Петербургском генерал-губернаторе чиновнику Малашицкому желание раскрыть какое-то политическое преступление и подделку кредит­ных билетов, был для этой цели освобожден из-под стра­жи, успел выманить у Малашицкого значительное коли­чество денег и, пробыв два месяца на свободе, взят был во время одной кражи на месте преступления».

Прокурор Муравьев узнал и другое — оказывается, и писарь Молодожников промышлял похожим образом, вре­мя от времени «предлагал свои услуги к открытию поли­тических преступлений, изъявляя даже желание, чтобы его с этою целью заключили под стражу между полити­ческими преступниками в Петропавловской крепости, и прося в то же время денежных пособий для его настоя­щих нужд».

Таким образом, чины прокуратуры и жандармерии оказались в анекдотической ситуации: их поймали на крючок два ловких мошенника-авантюриста, рассчиты­вавших выжать из подозрительности властей предержа­щих определенный капитал. Естественно, возбуждать судебное дело против Соколова на столь шатких основа­ниях было невозможно. Но и оставить его безнаказан­ным они не хотели, тем более что в их распоряжении имелось еще одно заявление: «Независимо от вышеизло­женного, — читаем мы в документе, где излагаются до­носы воров Молодожникова и Актрисина, — бывший про­курор С.-Петербургского окружного суда Шрейбер довел до сведения прокурора Судебной палаты, что в конце августа 1867 года, при посещении Петербургского судеб­ного замка для принятия просьб от арестантов, он пора­жен был господствовавшим  тогда между арестантами духом — они с невиданною прежде настойчивостью и без должной сдержанности начали предъявлять различные свои требования; почему он... обращался к обер-полиц­мейстеру, который заявил ему, что подполковник Соко­лов, распространяя различные идеи между арестантами, имел весьма дурное на них влияние».

Неисповедима логика властей! Коль скоро Соколов, говорится в документе, оказывал «вредное влияние на содержавшихся вместе с ним в тюрьме арестантов», он может «столь же вредно повлиять вообще на среду, кото­рою он, Соколов, окружен будет в столице по освобожде­нии его из крепости, то посему представлялось бы, по мнению его, прокурора, необходимым по истечении срока содержания его в крепости удалить его из С.-Петербур­га, для водворения на жительство в какой-либо малолюд­ной местности, под надзором полицейского начальства».

Судьба Соколова была решена. Сразу же по оконча­нии определенного судом тюремного срока в сопровожде­нии жандармов он был увезен в Архангельскую губер­нию.

В ответ на просьбу Соколова по причине плохого со­стояния здоровья отправить его в другое,  лучшее по климатическим условиям, место ссылки граф Шувалов написал: «Оставить без последствий. Но необходимо сообщить в подробностях архангельскому губернатору, каков человек ныне к нему высылается. Желаю также знать, кто капитан Логинов и чем он высказался в смысле убеждений Соколова. 4 ноября».

Следом за Соколовым за подписью начальника III от­деления Мезенцева было направлено архангельскому генерал-губернатору «секретное» письмо: «Представляется необходимым подполковника Соколова подвергнуть само­му бдительному наблюдению, как по его деятельности, так и по его сношениям... О деятельности Соколова вы имеете доносить мне периодически, а в случае надобности и чаще». В Архангельской губернии Соколова поселили вначале в Мезени, на берегу Белого моря, а потом, усту­пив его настойчивым просьбам, в более цивилизованном Шенкурске, как в одном «из малолюдных уездных горо­дов, где всего менее сосланных поляков и где надзор за Соколовым по поводу нахождения там чинов корпуса жандармов будет еще бдительнее».

Поскольку Соколов не переставая «бомбардировал» начальство заявлениями с просьбой перевести его в сред­нюю полосу России или же в одну из южных губерний «во внимание к расстроенному здоровью», его перевели наконец в маленький сухой и знойный Красный Яр Астраханской губернии на берегу Каспийского моря. Это отнюдь не облегчило его положения. Беллетрист П. И. Якушкин, отбывавший ссылку одновременно с Со­коловым в Красном Яру, вспоминал впоследствии: «Это не город, не посад, не деревня; это тот самый остров, где «ни воды, ни земли, одна твердь поднебесная да сол­дат с ружьем», то есть то самое место, куда, по словам П. М. Садовского, французского Бонапарта англичане сослали, а если и не то самое, то вроде его».

Вдобавок ко всему вскоре после приезда Соколова в Красный Яр там началась эпидемия холеры. «Народу страсть сколько повыкосило», — говорил Соколов. Сам он отсиживался все это время в бане, запасшись питанием и неимоверным количеством спиртного. Холера Соколова миновала, однако здоровье его было в ужасном состоянии. «Сперва исполненная всяких лишений жизнь на Крайнем Севере, а затем пребывание в Красном Яру, отличающем­ся сильными жарами в летние месяцы, в такой мере ослабили его здоровье, что в настоящее время в письмах своих он постоянно жалуется на грудные страдания и на полное расстройство всей нервной системы», — писала в декабре 1871 года в прошении на имя шефа жандармов сестра Соколова.

В полном отчаянии Соколов 21 ноября 1871 года про­сит разрешения уехать в эмиграцию в Соединенные Шта­ты Америки, однако, как сообщило в ответ III отделение, «по доведении этого обстоятельства до высочайшего све­дения государь император изволил отозваться, что подоб­ного рода просьбы не должны быть удовлетворяемы».

Каково же было возмущение императора, когда 4 но­ября 1872 года ему вынуждены были доложить, что политический преступник Соколов бежал из Красного Яра еще в ночь на 15 октября и что астраханские жан­дармы узнали о побеге Соколова, за которым были при­званы установить «самое бдительное наблюдение», через 10 дней, а до Петербурга это известие дошло почти три недели спустя — 3 ноября.

По словам П. И. Якушкина, местные власти считали Соколова человеком «мирным и крайне спокойным, рас­каявшимся в своих преступлениях и смиренно несущим законную кару», а потому почти не интересовались им. Однажды, «от нечего делать, г. исправник с прочими вла­стями вздумали навестить кающегося грешника. Напра­вились целой компанией к маленькому одинокому доми­ку, где обитал скрытный отшельник, и, к ужасу своему, войдя в его келью, не нашли никого и ничего, кроме небольшого осколка зеркала, лежащей около него остри­женной русой бороды, блюдечка с маслом, тупой бритвы и записки очень короткого содержания: «Прощайте, братцы, я уезжаю, спасибо вам за вашу любовь и ласку. Не поминайте лихом».

В донесении начальника Астраханского жандармского управления нерасторопность жандармов оправдывалась тем, что «в городе Красный Яр нет жандармского поста, и поэтому начальник Астраханского жандармского управления только спустя некоторое время после побега Соколова узнал об этом случайно и донес III отделению». На полях доклада царю рукой начальника III отделения написано: «Его величеству угодно было выразить удивле­ние, что мы так несвоевременно узнали о побеге». Обстоя­тельства побега Соколова остались неизвестными III от­делению. Не сохранилось описаний этого смелого побега и в мемуарной литературе. Известно только, что побег этот организовали чайковцы и что непосредственным организатором его был Сидоренко. В одном из докумен­тов III отделения высказано предположение, что Соколов из Красного Яра бежал в Соединенные Штаты Амери­ки, — по-видимому, на том основании, что он просил j Царя отпустить его туда.

Участник революционного движения семидесятых годов Э. Шишко указывал, что чайковцам помогал в этом революционный кружок, существовавший в Ставрополе и возглавлявшийся Ф. В. Волковским. Один из чайковцев, Н. А. Чарушин, в конце своей жизни в ответ на запрос Б. II. Козьмина так объяснял побег Соколова: «Какую же цель преследовали чайковцы, вы­возя из ссылки лиц, причастных к литературе? Главней­шей целью было создание за границей кадра литератур­ных сил, не связанных, цензурными условиями, из которо­го могли бы выделиться в ближайшем будущем и необ­ходимые работники в руководящем революционном органе печати, о котором все время мечтали чайковцы. Этими же соображениями руководились и при вывозе Соколо­ва, хотя в то же время, как и в других аналогичных слу­чаях, были и иные мотивы: спасти незаурядного и опас­ного для правительства человека из тяжелого плена и тем самым причинить большую неприятность этому пра­вительству».

Н. А. Чарушин сообщал, что Соколов бежал через Петербург и северную границу, где у чайковцев были связи с контрабандистами. Свидетельство Н. А. Чаруши­на подтверждается у Неттлау, который, со ссылкой на «Автобиографию», сообщает, что, бежав из Красного Яра, Соколов 20 октября уже был в Петербурге, и называет Анатолия Ивановича Сердюкова, одного из чайковцев, как лицо, оказывавшее ему помощь. 12 ноября 1872 го­да, указывает Неттлау, Соколов прибывает в Женеву, с 22 декабря 1872 года по 15 января 1873 года живет в Цюрихе. Кружок чайковцев предполагал, что Соколов совместно с Лавровым будет сотрудничать в журнале «Вперед».

Но все сложилось иначе. При расколе русской рево­люционной эмиграции в начале семидесятых годов, когда начались ожесточенные теоретические бои бакунинцев с лавристами, Соколов с его давними симпатиями к прудо­низму сразу же стал на сторону Бакунина.

В письме к Н. П. Огареву от 2 января 1873 года Соколов писал: «Ты спрашиваешь меня, что делается в Цюрихе? На этот вопрос скажу тебе вот что: со дня мо­его приезда произошел у нас раскол русской молодежи. Вина, разумеется, не моя, а господина Лаврова, некоего философа, приехавшего в Цюрих из Парижа с намере­нием основать журнал. Написал этот Лавров программу журнала, и написал ее в таком отвратительном духе, что Бакунину, Зайцеву, мне и лучшей здешней молодежи стало тошно, и мы решили отделиться, отщепиться от Лаврова и его клики».

Зайцеву и Соколову, вчерашним сотрудникам «Рус­ского слова», оказался гораздо ближе бунтарский революционаризм Бакунина. (Лишнее доказательство, что в их разногласиях с Благосветловым немалое значение имел и разный взгляд на методы революционной борь­бы.) Общепринятым является взгляд на Соколова как правоверного бакуниста, тем более что, как известно, он защищал его идеи не только словом. В 1873 году он жестоко избил В. Смирнова, помощника Лаврова по ре­дакции журнала.

Вообще Соколов нередко попадал, так сказать, на «идейной почве» в подобные истории. Н. Русанов в своих воспоминаниях «В эмиграции» рассказывает, как рус­ские эмигранты «были однажды печально поражены ви­дом нашего ветерана нигилизма, когда он, исчезнув куда-то с горизонта на несколько дней, вынес вдруг на улицу лицо, испещренное радугою синяков всевозможных оттен­ков, от свеже-багрового до бледно-палевого.

— Что это с вами, Николай Васильевич?! — участли­во спрашивали мы у Соколова.

— Д-д-да вот эти м-м-мерзавцы швейцарские горе-граждане... У них были тут какие-то выборы. Я и стал их убеждать, что п-порядочным людям надо воздержаться от голосования, и доказал, что этого требует анархия по П-п-прудону и Б-б-бакунину, и п-п-отому, что всеоб­щая подача голосов есть всеобщая ложь... А они только х-хо-хочут. Тогда я пошел в залу, где они голосовали, стал усовещивать их и оп-прокидывать урны. А г-г-гос-пода избиратели, сколько их там было, все на меня на­валились. И давай Николушку тузить. Но и Ни-николуш-ка сам малый не промах и хороших лещей надавал всем этим к-к-коровникам и с-с-сыроварам. И они меня били, и я их бил... К-конечно, как всегда до сих пор, с-с-сила победила п-право, и м-м-меня выбросили на улицу, но и с-с-силе влетело предостаточно... А м-м-молодцы все-таки драться г-г-господа мужики-демократы... Д-да, м-м-масте-ра дубасить — мы уж за аб-бсентом и помирились, — с явным умилением вспоминал  о перипетиях борьбы анархии с буржуазной демократией Николай Василье­вич».

Итак, преданность Соколова идеям и личности Ба­кунина, казалось бы, не вызывает сомнения. Тем более неожиданной является та неприязненная ирония, с кото­рой Соколов относится к Бакунину, если судить по главам из «Автобиографии», приведенным Неттлау. Иро­ническое отношение Соколова к вождю русского анархиз­ма явно задевает Неттлау, и он замечает по этому пово­ду: «Соколов сам по себе был очень странным челове­ком, поэтому вряд ли имел право говорить о странностях других, в том числе Бакунина. Впрочем, — объясняет Неттлау тон Соколова, — он был одним из немногих, кто познакомился с Бакуниным уже в зрелом возрасте; Со­колов был сформировавшимся человеком, который более не менялся, остался самим собой (молодых Бакунин пре­восходил своим опытом)».

Соколов стал еще суше относиться к Бакунину после того, как провел у него в Локарно почти два месяца, с 17 января по 10 марта 1873 года. Вот как он рассказы­вает об этой поездке в «Автобиографии»:  «14 января 1873 года Соколов был у Росса в Цюрихе, и тот предло­жил ему не откладывая поехать к Бакунину в Локарно. Росс передал Соколову письменное приглашение Бакуни­на приехать к нему. Там же, в Локарно, находился и Зайцев. Впрочем, Соколова в большей степени привлекала возможность увидеть Бакунина, чем перспектива жить вместе с Зайцевым. Он решил уехать из Цюриха, где был совершенно не нужен.

Еще в начале января 1873 года Соколов посетил вме­сте с Эльсницем полицейского директора Пфеннингера, чтобы получить разрешение на временное пребывание в Цюрихе. Соколов хотел получить подтверждение, что он действительно политический эмигрант; ему вручили жел­тую карточку, на которой стояло, что он — «писатель, не имеющий печатных публикаций».

Через Люцерн и Горхард Соколов направился в Ло­карно, куда прибыл в дилижансе в 4 часа утра, прямо на виллу, где жил Бакунин. Несмотря на поздний час, Бакунин не спал. Он лежал на кровати, вытянувшись во весь рост, и курил. В комнате царил ужасный беспо­рядок, на полу валялись пепел и окурки. Камин едва дымился. На стульях, стоявших как попало, и на столе лежали книги и бумаги. Старый, позеленевший от вре­мени самовар стоял посредине комнаты, чашки и стака­ны — под кроватью. Прием, оказанный Бакуниным, был самый сердечный. Он тотчас же разжег камин и начал готовить чай.

— Извини, брат, я совершенно болен. Врач прописал мне принимать стрихнин против боли в спине. Здесь вот банка с этой гадостью. Как ты думаешь, помогут мне эти пилюли?

Соколов ответил:

— Дай мне их, я брошу в камин — и тебе будет лучше. Тебе не стыдно в твои годы верить в медицину?

— Ты прав, — сказал патриарх. — По моему мне­нию, каждая болезнь должна идти своим путем и про­ходить. Ну, расскажи, что у вас нового там в [Цюрихе]? И, кстати, ты привез деньги?

Соколов дал ему 100 франков.

— Они [представители молодой эмиграции, друзья Бакунина в Цюрихе – Ф.К.] там с ума сошли? Что мне толку от сотни франков? Завтра я должен отдать владельцу дома Джакомо 600 франков, он не оставляет меня в покое. Вот уже две недели живут у меня итальянцы, которых я, конечно, угощаю.

— Ты прав.

— Я завтра напишу туда бранное письмо. А сейчас иди спать, мой друг. Я позвоню, и Джакомо отведет тебя наверх. Завтра в полдень я жду тебя к обеду. И Зайцев тоже придет.

Соколов еще не отдохнул, когда около 9 утра услы­шал невероятный шум старика и стук его деревянных домашних туфель.

— Иди скорей сюда! Полиция пришла, чтобы тебя арестовать. Принеси твой документ, если какой-нибудь имеется.

Соколов спустился с желтой карточкой Пфеннингера и увидел Бакунина в халате, в ночном колпаке — около него стоял хозяин дома — и двух полицейских в штат­ском. Старик кричал им: «Mio amico sicuro, io conosco di lungo tempo colonello russo [Это мой верный друг, я давно знаю русского полковника (итал.)]. Где твой паспорт? Ты знаешь, в чем дело? Они пришли, чтобы арестовать тебя, потому что приняли за некоего Филлипини, который прибыл в тот же вечер в Локарно и о кото­ром полиции было сообщено по телеграфу. Я уже пытал­ся их убедить, что ты не Филлипини, что я тебя знаю, но эти мерзавцы не хотят верить мне».

Соколов дал полицейскому свою желтую карточку, полицейский подозрительно посмотрел на него, потом — на документ и ничего не понял. Тогда Соколов показал ему официальную печать, и он ушел с этой карточкой, пообещав ее вернуть. О сне уже нечего было и думать. Соколов хотел у Джакомо заказать завтрак. Когда это услышал Бакунин, он закричал:

— Ты зачем сюда прибыл? Чтобы командовать? Здесь я хозяин, а не он. Ты утешишь его этими словами: «Corragio, speranza perseveranza» [«Мужество, надежда, настойчивость» (итал.)]. Иди вымойся, и че­рез полчаса будь в столовой, мы начнем есть.

В 11 часов в маленькой столовой был готов завтрак. Завтрак был приготовлен по вкусу Бакунина. Стояли три прибора. Рядом с прибором Бакунина лежала гора писем. Бакунин тяжелыми шагами подошел и обнял Со­колова:

— Теперь садись, брат, Зайцев придет через полчаса. И при нем ты расскажешь, что у вас нового. Скажи мне одно: договорился ли Росс с Лавровым или нет?

Соколов ответил:

— Нет.

— Я так и думал, — сказал Бакунин. — Хотя Росс по своему характеру мог бы пойти на это. Но об этом позже. А теперь ешь. А я тем временем буду читать письма.

Завтрак был приготовлен на итальянский манер, кро­ме бифштексов, от которых Бакунин не мог отказаться. Врачи прописали Бакунину диетическое питание, чтобы не полнеть, отчего Бакунин очень страдал (ему совето­вали избегать мучных и жирных блюд). Но Бакунин не придерживался этой системы. Он, например, делал так: если ел мясо без жира, то потреблял невероятное коли­чество риса и макарон, все с маслом, и пил водку и раз­личные ликеры.

— Ну, брат, письма я пробежал. Как тебе нравится эта кухня? Ты знаешь, я ее открыл. Тут всё и с севера и с юга... А фрукты, которые я не могу есть в сыром виде, я готовлю в жженке. Послезавтра ты попробуешь, когда придут ко мне оба Блерио. Я тебя с ними позна­комлю, они приятные люди. Они здешние жители и жи­вут со своим отцом, старым гарибальдийцем. Очень жаль, что ты не приехал двумя днями раньше. Здесь была це­лая банда испанцев, итальянцев — приятных людей. Я на них потратился и после завтрака сделаю то, что обещал: буду ругать цюрихцев и особенно Росса, кото­рые мне прислали так мало денег. Что же, мне египет­ские магдалины дадут шестьсот франков? Но ты ешь. Что еще хочешь? Сыру? Вина?..

Бакунин начал готовить кофе своим способом, пере­ливая из одной посуды в другую; по неизвестным зако­нам физики его аппарат издавал шум, дышал, пыхтел. Это развлекало, видимо, изобретателя, хотя кофе был очень плохим. Но горе тому, кто попробовал бы сказать ему об этом или поморщиться при виде такого способа приготовления кофе, — Бакунин обрушился бы на него.

— Эта чашка для тебя, пей. Хочешь с ромом или без? Я пью чистый. Ну, как, вкусно? Пил ли ты где-ни­будь когда-нибудь такой кофе?

— Нет, даже в самых лучших гостиницах и отелях Ниццы никто не готовит подобного.

— Это мой секрет, брат. Зайцев что-то еэ идет. Нужно за ним послать. Я расскажу тебе о своем распо­рядке дня и как ты должен вести себя. Знай раз и на­всегда, что в 11 часов утра, как и сегодня, я приглашаю тебя к завтраку. В половине первого мы идем с Зайце­вым и другими в какое-нибудь кафе, где читаем газеты, пьем пунш, болтаем, а потом гуляем до 4 часов. Затем я до 8 часов сплю, потом пью чай пли сельтерскую и иду к кому-нибудь до 10 вечера. Затем всю ночь до 5 утра я — как вчера — пишу. Так складывается мой день. Как видишь, упорядоченная жизнь. За мной наблюдают шпионы, по результатов у них нет, потому что у нас все скрыто. Джакомо — надежный человек. II ты, смотри, чтобы жить спокойно, не болтай без нуж­ды в кафе. Я знаю, ты бродяга и болтун. Ну, Зайцев не идет. Пойдем к нему. Какого ты роста?

— Восемь с половиной вершков, — ответил Соколов.

— У меня 12 с половиной вершков, у Зайцева — шесть*. Ты сейчас услышишь, как дети, увидев меня, начнут кричать: Evviva Michaele!

* Вершок — 44—45 миллиметров; поэтому эти данные совер­шенно непонятны, и, возможно, здесь ошибка переводчика или моя; соотношение роста всех троих передано правильно, так как Зайцев был маленький. — Примеч. Неттлау. Между тем в стари­цу па Руси была принята следующая мера роста: два аршина и столько-то вершков. Аршин, как правило, не назывался. Если учесть, что аршин равен 0,711 метра, то рост наших героев был следующий: Бакунина — 1,98 метра, Соколова — 1,80 метра, Зай­цева — 1,69 метра.

В этот момент в столовой появился Джакомо. Бакунин и Соколов начали, как условились, кричать: «Corragio, speranza, perseveranza»*. Едва он ушел, как по­явился Зайцев. Увидев Соколова, он бросился к нему, за­ключил в объятия и расцеловал.

* Смысл этой церемонии не совсем ясен. Это был скорее всего призыв к мужеству, надежде, терпению до тех пор, пока хозяин не получит свои деньги.

— Какими путями ты здесь? И почему ты заранее не написал, что приедешь? Впрочем, ты всегда был чу­даком!*

* 3. Ралли рассказывал, что при этой встрече Зайцев сказал Бакунину, показав на Соколова:

— Это человек, который вытащил меня из литературной гря­зи, где я мог погибнуть.

Соколов отклонил комплимент:

— Я только пытался вытащить его, но это было невозможно. Бакунин сказал:

— Это прекрасный комплимент.

Соколов принадлежал в России к кругу Писарева, Благосветлова, Зайцева. Благодаря ссылке в России, рассказывает Ралли, он был совершенно деморализован, увлекся водкой и, когда при­ехал за границу, уже был не тем, что раньше. Большой, сильный человек, он не принадлежал (в эмиграции. — Ф. К.} ни к како­му ярко выраженному течению, но примыкал к бакунистам, ко­торые его также поддерживали. — Примеч. Неттлау.

— Ну, пойдем, пойдем, — прервал их Бакунин и по­вел их в свое кафе.

По дороге малыши, которые их тут же окружили, и в самом деле сопровождали их криком:

Evviva Michaele!

В кафе за стаканом пунша мы начали беседовать в основном о Цюрихе и о задуманной газете*. Соколов рассказывал, как Лавров принял Росса и как он ему прямо заявил, что он (Лавров) будет единственным ре­дактором, а Смирнов — его секретарем.

* По-видимому, речь идет о журнале «Вперед», редактировать который было поручено Лаврову.

— Это означает, что они разошлись, — сказал Ба­кунин.

— Вы правы, — заметил Зайцев. — Я уже давно знаю этого философа Лаврова. Мы с ним никогда не сможем договориться...

— Теперь, — продолжал Бакунин, — Росс на наши общие деньги организует типографию, а мы вместо газе­ты будем издавать книги. Ты — сторонник Прудона и должен написать в его защиту брошюру против «Нище­ты философии» Маркса. Ты знаешь немецкий, я тебе дам материалы, напомни мне завтра об этом. Остальное ты должен собрать и, что отсутствует, достать.

Долго мы говорили, почти до 5 вечера. Затем пошли к Зайцеву на обед, по дороге купили различные продук­ты. Зайцев жил на берегу Lage Maggiore, в доме адвоката, с женой и дочерью. Соколов иногда приходил к нему четыре раза в день, несмотря на большие рассто­яния. Так он прожил больше шести недель, получил много ярких, прекрасных впечатлений, которые никогда не изгладятся из памяти. Соколов познакомился с италь­янцами, испанцами и научился полностью понимать ши­рокий, оригинальный, неукротимый характер Бакунина. Этот деспот, который называл себя анархистом, не переносил ни от кого и никогда возражений и сопротивле­ния. Он не любил Соколова и не мог его любить, потому что Соколов не поклонялся ему, смеялся над ним и под­шучивал. А прежде всего он знал его прошлую жизнь, которая уже была рассказана в письмах из Сибири в «Колоколе» в 1860 году*.

* Подразумевается период жизни Бакунина у Муравьева-Амурского — только Соколов мог доподлинно знать его. Этот пе­риод русскими радикалами воспринимался, разумеется, не в поль­зу Бакунина. — Примеч. Неттлау.

— Почему ты смеешься, животное? — говорил Ба­кунин, видя, что Соколов улыбается про себя. — По­зволь мне узнать и сделай мне папиросу.

— А ты, Heroda, — говорил Соколов, продолжая смеяться до упаду. — Мастодонт, тюлень, как только носила тебя земля до сих пор.

— Черт вас побери, и особенно каждого в от­дельности, всех вас русских, — отвечал Бакунин. — Я знаю только своих итальянских и испанских друзей. Вы все рабы и останетесь рабами с вашим царем. Недав­но я выгнал Нечаева, который взял себе в голову назы­вать себя революционером и хотел здесь натравить мо­лодежь на буржуазию и устраивать убийства и грабежи на улице. Но я предостерег всех друзей и дал им совет порвать отношения с этим выскочкой... И они поступили соответственно.

Зайцев всегда присутствовал при этом. Тогда он пи­сал под диктовку Бакунина его биографию. До него (Соколова) Зайцев записывал только два раза, и, как теперь известно, он довел эту биографию до 1848 года.

Примечательно, что Бакунин любил знать все о дру­гих, но сам избегал обычно рассказывать о себе. Эту черту многие отмечали в нем, но каждый объяснял ее по-своему. Только Герцен понимал его настоящим обра­зом, когда называл всю деятельность Бакунина револю­ционным опьянением, а его самого — «Большой Лизой»*.

* По-видимому, по аналогии со своей дочерью — намек на революционный романтизм Бакунина.

Так провел Соколов время со стариком, отвечая на его вопросы и рассказывая о разных разностях. Состоя­ние здоровья Бакунина было тяжелое. По-видимому, он страдал физически и морально. Прежде всего он был раздражен злым преследованием Маркса, который не переставал ругать его всюду.

В последующие дни пребывания в Локарно Соколов обсуждал с Зайцевым вопрос, что написать и чем на­чать. Они порешили па том, что выпустят совместно серию брошюр об анархии. Но результатом был лишь вы­ход книги «Государственность и анархия» (Бакунина. — Ф. К.), в которой Соколов участия не принимал.

10 марта 1873 года Соколов вернулся в Цюрих, его проводили самыми добрыми напутствиями Бакунин и Зайцев».

Вернувшись из Локарно, Соколов жил в Цюрихе, по свидетельству Неттлау, с 12 марта по 20 мая 1873 года. «В своих мемуарах, — пишет Неттлау, — он отразил прежде всего общее впечатление от визита к Бакунину. Он прибыл в мрачном настроении, неудовлетворенный поездкой». Его внутренняя оппозиция к Бакунину за­шла так далеко, что он решает «отщепиться» от дела Бакунина. Имеются сведения, что он вместе с эмигрантом Озеровым, который до этого был ярым приверженцем Бакунина и в 1871 году, во время революционных собы­тий в Лионе, где Бакунин играл заглавную роль, спас его от ареста, он решает издавать газету без Бакунина. Как сообщает Неттлау, мать Зайцева писала Бакунину из Женевы о предположительном создании русской га­зеты в Цюрихе, редакторами которой должны быть Со­колов и Озеров. «Озеров сказал, что программа будет та, которая лежала в основе «Отщепенцев», а Соколов заместо Бакунина будет редактором, потому что Бакунин займется ненужной полемикой, — вроде той, которую он вел против Маркса». Слух этот до того встревожил Баку­нина, что по его поручению Росс посетил Соколова с письмом от Зайцева и Бакунина, в котором они отгова­ривали автора «Отщепенцев» от этой затеи.

Нам неизвестно, насколько основательна версия о га­зете, где «Соколов заместо Бакунина будет редакто­ром», но очевидно, что, заявив в письме Огареву 2 ян­варя 1873 года о безоговорочной поддержке Бакунина и бакунистов, после посещения патриарха анархизма Со­колов изменил свое отношение к Бакунину. Вот почему, как бы оправдывая слова Росса, что «он не принадлежал ни к какому ярко выраженному течению» и лишь «при­мыкал к бакунистам», Соколов в «Автобиографии» настоятельно подчеркивает свою «нейтральность» в спо­ре между бакунистами и лавристами. Он подробно объ­ясняет историю своей драки с лавристом В. Смирновым для того, чтобы показать, что в драке этой он защищал интересы не Бакунина и бакунистов, но только свои. Историю этой драки он начинает с рассказа о первых днях пребывания в Цюрихе (еще до поездки к Бакуни­ну), куда он прибыл 22 декабря 1872 года, месяц спустя после бегства из России. «Соколов провел первую ночь у Росса. На следующий день он познакомился с А. Эльсницем, В. Гольштейном и с разными русскими женщи­нами... В 11 часов у Росса собралось много народу; при­шел и Смирнов — не ради дружбы, а по делам. Смирнов рассказал Соколову о переиздании «Отщепенцев» — все издание находится у него и он предоставляет его в рас­поряжение автора, т. е. Соколова. Соколов, поблагодарив, ответил, что оно принадлежит тем, кто его печатал. Росс сказал, что оно печаталось на деньги Гольштейна на добровольных началах, а потому должно стать собствен­ностью коллектива библиотеки (русская эмигрантская библиотека в Цюрихе. — Ф. К.). Смирнов и Соколов были согласны. Это происходило в присутствии многих свидетелей... Библиотекарем была Розалия Христофоровна Идельсон, секретарем — Смирнов. Управление библиотекой состояло из 18—20 членов, в большинстве своем бакунистов, в то время как большинство читателей были лавристы. Соколову становилось ясным, что суще­ствует скрытая ненависть обеих партий, которая привела к полному расколу».

Далее Соколов рассказывает о причинах этого раско­ла, называя главной из них спор о направлении и редак­тировании печатного органа, который предполагали изда­вать русские эмигранты в Цюрихе («Вперед»). Издание это должно было выходить на деньги кружка чайковцев, и между бакунистами и Лавровым, которого чайковцы пригласили редактором, шла борьба за преобладание. «Когда Росс пришел к Лаврову, — рассказывает Соколов, — он от него услышал категорическое заявле­ние, что журнал будет выходить под его личной редак­цией. Таким образом, все мечты Росса возглавить это дело рухнули благодаря ловкости его врагов. С этого времени началась взаимная вражда, которая прорыва­лась на периодических собраниях библиотеки. Соколов, как совершенно новый человек, не посвященный в интри­ги, оставался нейтральным и не пытался присутствовать на собраниях друзей Росса. Праздновали Новый год — 1 января 1873 года, и в этот день окончательно решилось образование каждой партии. Несомненно, сила была на стороне лавристов, которые  располагали большими денежными средствами и имели постоянные связи с Россией».

После этой встречи Нового года Соколов и решает примкнуть к партии бакунистов, как более близкой ему своими революционаризмом и анархизмом, о чем он со­общил Огареву 2 января 1873 года. 17 января он уехал к Бакунину в Локарно, а когда вернулся, разочарован­ный в главе русского анархизма, раскол в молодой цю­рихской эмиграции зашел еще дальше. «Произошел полный разрыв после своего рода государственного пере­ворота в библиотеке, благодаря которому лавристы хоте­ли завладеть ей, — рассказывает М. Неттлау. — Подроб­ностей я не знаю. На их стороне оставались читатели, секретарь и библиотекарша, и они парализовали дела библиотеки настолько, что во владении бакуни­стов осталось одно помещение; пришлось закрыть и его».

Как раз в это время, в этой накаленной обстановке, продолжает рассказ Неттлау, Соколов «узнал об одном грузине, который возвращался на Кавказ с большим количеством литературы и для которого у Соколова про­сили 1 экземпляр «Отщепенцев» из числа тех, которые были у Смирнова. Смирнов не захотел дать ему ни одно­го экземпляра и написал ему отказ в обидной форме. То­гда Соколов вместе со студентом-медиком В. В. Святловским пошел к нему сам. По соседству со Смирновым жил Лавров, которого не было дома. В его комнате были Н. Утин и Ралли, который пришел к Смирнову по поводу других дел и был свидетелем сцены. Смирнов вел себя оскорбительно и был ужасно избит Соколовым».

Невозможно представить, что началось в русской колонии после этой истории, свидетельствует Неттлау. Было созвано общее собрание эмигрантов-лавристов. 18 человек пришли к Соколову, чтобы сообщить решение собрания: покинуть Цюрих. Соколов предложил им от­правиться в полицию: только она может силой выгнать его из города. Депутаты в растерянности покинули его и, как пишет в «Автобиографии» Соколов, «действитель­но направились к полицейскому директору, который объ­яснил, что раз объяснение состоялось не в общественном месте, от них требуется жалоба. Депутаты ушли сму­щенные. Даже друзья — Эльсниц, Ралли, Росс — по­просили Соколова временно покинуть Цюрих. Ему дали денег, чтобы поехать в Люцерн. Соколов согласился, ему было сейчас безразлично, где быть, если он вообще где-нибудь был».

18 мая 1873 года он покинул Цюрих и перебрался в Париж, навсегда распрощавшись не только с цюрихским кругом друзей, но, по существу, и с активной полити­ческой деятельностью.

Уже первые полгода пребывания его в эмиграции, завершившиеся столь скандально, показали, что годы ссылки, как справедливо писал Ралли, деморализовали его. Именно в ссылке Соколов пристрастился к «зелено­му змию». В эмиграции эта слабость развилась до траги­ческих размеров и погубила его как публициста. Вот почему надежды, возлагавшиеся на Соколова как на пи­сателя вначале чайковцами, а потом бакунистами, не оправдались. Несмотря на крайнюю нужду, он был не способен к систематической работе. Хотя его фамилия стоит под некоторыми коллективными документами ба­кунистов, сам он не писал почти ничего — за исключе­нием случайных переводов и нескольких статей в «Об­щем деле» и других заграничных изданиях. Русанов рас­сказывает в своих воспоминаниях, как друзья, нашедшие ему работу по составлению небольшого франко-рус­ского словаря в одном парижском издательстве, выну­ждены были запирать его на ключ, отбирать у не­го сапоги и стоять, что называется, над душой, застав­ляя работать. Жил он в постоянной, изматывающей ду­шу нужде. О крайности ее можно судить по пись­мам А. X. Христофорову, которые Соколов писал в по­следние годы:

«Дорогой Александр Христофорович, припомни ты ме­ня, голубчик; я все еще бедствую страшно без работы и уроков; все ученики разбежались. Остается с голоду поступить в госпиталь, но вряд ли примут. Беда!.. Здесь не у кого теперь занять и франка... Хоть бы заболеть, а еще лучше умереть. Некуда деваться; даже не в чем выйти... Помогай, выручай».

«Я буквально пропадаю. Все разбежались из Парижа, и нельзя нигде достать даже франка. Перестал питаться. Хоть бы скорее подохнуть»  (письмо от 5 августа 1885 года).

«Дорогой Александр Христофорович, одно из двух: или адрес, данный тобою suivont Elpidine, ни к черту не годится, или суровый Якоби не захотел мне ответить. Как видишь, все вы виноваты. Тебя, разумеется, я не осуждаю. Был ты со мною, стал с другими... О чем тут рассуждать. Ты прав... Такова, брат, жизнь, которая ломает... Поживем, однако, оттерпимся еще... Может быть, и станем людьми. Пока жму руку. Твой Н. Со­колов».

«Нищета довела меня до ума с горем. Беден, бед­ствую. Николай — Никола Сок... гол, как сокол» (письмо от 19 сентября 1885 года).

Однако и в эти трагические для него годы жизни на чужбине Соколов ни на йоту не поступился своими убеждениями. «И в самом деле, когда вспомнишь его страшную, нищенскую жизнь последнего времени и по­думаешь, что ему стоило только написать хотя бы сво­ему брату, дивизионному генералу, чтобы материально улучшить свою жизнь, когда подумаешь, что он этого не сделал из принципа, что он ни разу не выразил жа­лобы на настоящее, ни сожаления о прошедшем, — то невольно проникаешься уважением и удивлением к это­му — в полном смысле слова — мученику за идею!» — писал автор посмертной статьи о Соколове в журнале «Свобода».

Несмотря на пристрастие к «зеленому змию», автори­тет Соколова в революционных кругах до последних лет жизни был очень высок. В 1878 году к нему приезжали из Испании революционные делегаты с предложением принять командование бригадой в инсургентских вой­сках, восставших против короля Альфонса. Именно Со­колову, наряду с Германом Лопатиным, принадлежит честь основания и открытия в 1875 году знаменитой Русской библиотеки в Париже, явившейся центром рус­ской революционной эмиграции семидесятых-восьмидесятых годов. Богатейшая библиотека эта под названием Тургеневской просуществовала до Великой Отечествен­ной войны. В годы немецкой оккупации Тургеневскую русскую библиотеку, основанную Соколовым и Лопатиным, варварски уничтожили гитлеровцы.

По немногочисленным отрывочным данным о послед­них годах жизни Соколова можно судить, что он до конца дней своих убежденно хранил верность идеалам молодости.

Участник революционного движения семидесятых го­дов И. Джабадари рассказывает в своих воспоминаниях, как проходило в Париже обсуждение ученого реферата, написанного для Парижской академии наук их товари­щем. На обсуждении, по его словам, присутствовал и «ветеран русской революции» Н. В. Соколов.

«Не успел Чуринов окончить свое изложение, — пи­шет И. Джабадари, — как Соколов встал и, ходя по ком­нате, обратился к нам: «Ну для кого и для чего писать эту ученую премудрость?.. Ну, что же, господа, продолжайте учиться и удивляйте мир своими трудами, кото­рые будут оплачиваться потом и кровью голодного народа. Вместо того, чтобы отдать жизнь за завоевание политической и экономической свободы масс, вы хотите, на­пустив на себя вид ученого, копаться десятки лет в ар­хивной пыли... Господа!.. Вы приехали из России, рас­скажите, о чем там думают; намереваются ли спасать овец, стригомых мошенниками, если да, то как?»

И пошла опять давно знакомая мне речь о знании и революции, о необходимости бросить науку и идти в народ».

По-видимому, Соколов вслед за Зайцевым к концу семидесятых годов изменил свое отношение к политиче­ской борьбе и осознал всю наивность анархического пре­небрежения к завоеванию политической свободы, в осо­бенности в применении к условиям самодержавно-крепостнической России. Две его статьи в «Общем деле» — «Генеральный грабеж» (1877, № 5) и «Придворный грабеж» (1877, № 6), — не что иное, как яркие политиче­ские памфлеты против самодержавия. Как и Зайцев, Со­колов восторженно приветствовал схватку народовольцев с правительством. «Когда началось в России движение с политической окраской — народовольчество, — он один из стариков понял его истинное значение и радостно его приветствовал из далека своего полного лишениями и несчастьями изгнания. «Бей в голову», — говорил он на своем оригинальном, образном языке... «Бей в самодер­жавие, пока его не свалишь» — вот мысль Николая Ва­сильевича. Вот последнее его завещание!» — вспоминал в своей речи на могиле Соколова редактор «Свободы» С. Княжнин.

Умер Соколов 5 марта 1889 года в Париже, просту­дившись на похоронах революционера-эмигранта Н. Преферанского. Как рассказывается в статье «Смерть и по­хороны Н. В. Соколова» в журнале «Свобода», еще ни разу до того времени не было в Париже таких похорон русского эмигранта по многолюдству и торжественности. Несколько сот человек — почитателей, друзей, студен­тов, русских и польских эмигрантов — с венками, цве­тами, букетами собралось около бедной больницы, где умер Соколов. В толпе было много французов, в том чис­ле Жакляр, Лефрансэ, выступивший на могиле с речью, и другие. Похороны Соколова, говорится в статье журна­ла «Свобода», явились данью благоговейного уважения революционных эмигрантов восьмидесятых годов шести­десятнику Соколову, «цельности и силе его убеждений». Они были достойны «товарища Чернышевских, Писаре­вых, Зайцевых, Ткачевых и других славных детей земли русской, немало потрудившихся на пользу родины и на­рода».