Ф.Ф.Кузнецов
НИКОЛАЙ СОКОЛОВ
ПОЕДИНОК
В четыре часа утра, когда белая петербургская ночь незаметно
сменялась рассветом, его вывели из здания судебной палаты, что на Сергиевской
улице, и под конвоем двух гвардейцев в последний раз пешком провели через весь
Петербург. Путь был знаком. За время ареста, с ноября 1866 по июнь 1867 года,
он проделал его уже восемь раз. По Летнему саду и Марсову полю, мимо Зимнего
дворца, по всему Питеру до дальнего Литовского замка, не торопясь шли они —
высокий арестант в потрепанном, коротком, не по росту, тюремном халате и два
плечистых, статных гвардейца с примкнутыми к ружьям штыками. Точеное, бледное
лицо, обращенный внутрь взгляд, русая борода — весь облик арестанта и неуклюжих
и странных для города одеждах, исполненный одухотворенной силы, приковывал к
себе внимание. Вот и на этот раз, когда Петербург был совершенно пустынен, они
шли не одни. На расстоянии десяти шагов по тротуару за ними упорно следовала
уже немолодая и одинокая в ту ночь петербургская «камелия». Солдаты усмехались
несообразности такого почетного эскорта, но она шла и шла следом, вглядываясь в
спину арестанта, чем-то поразившего ее воображение, потом ускорила шаг, почти
побежала и, к удивлению солдат, вдруг протянула бережно и нерешительно ладонь,
на которой лежал двугривенный.
Арестованный остановился, взял его.
— Это будет память о доброте вашей, — вот все, что
сказал он. И улыбнулся.
— Идемте, господин подполковник, — помедлив, покачнул
штыком гвардеец.
На повороте улицы Соколов обернулся: лицо женщины,
внимательно-скорбное, он помнил всю жизнь. Хранил и двугривенный — в одиночке Трубецкого
бастиона, и » мезенской ссылке, и в долгих скитаниях на чужбине.
И уже перед самой смертью, диктуя «Автобиографию»,
оставил память людям об этой «бедной ночной бабочке», которая «сжалилась над
ним». Он диктовал «Автобиографию» спустя почти двадцать лет, но ничего не
забылось, как будто только вчера совершал он этот последний в его жизни пеший
петербургский путь, как будто вчера — «с Евангелием в руках и в арестантской
одежде, подпоясанный красным кушаком» — стоял он в полупустом зале перед многочисленными
судьями и держал защитительную речь. Держал уголовный ответ не за деяние — за
слово, за свою книгу «Отщепенцы», арестованную цензурой еще до того, как
попала к читателю. Держал его перед прокурором Тизенгаузеном, требовавшим
заключения в крепости, а потом поселения в отдаленных местах Сибири: красные,
в синих прожилках, пухлые щеки, утиный, сизый нос, маленькие, оловянные, как
пуговки, глаза. Он вел дело с такой удручающей тупостью, что, по словам
Соколова, «о ней только в сказке сказать, а не пером описать». Держал ответ
перед председателем суда Полнером — сановным и барственным аристократом с таким
бархатным, звучным и лживым голосом; перед санкт-петербургским предводителем
дворянства князем Трубецким, царскосельским уездным предводителем дворянства
Платоновым и прочими присяжными заседателями. Держал ответ перед властью
имущей, деспотической, крепостнической Россией, в лицо которой столь дерзко
бросил свою правду, свою боль.
Он был один в этом казенном зале, где все до мелочей
было продумано так, чтобы внушить арестанту: самодержавная власть все, а ты —
ничто. Ты бессилен перед маховиком государственный машины, а она олицетворена
во всем: и в этих тупых и сытых лицах, в непроницаемом выражении которых уже
предначертан обвинительный приговор, и в этих веселых солнечных бликах,
играющих на зеркально-холодных штыках, во всей неторопливой, с тщательным
соблюдением формальностей судебной церемонии, в точности соответствующей
новому, либеральному, судебному уставу. Ты отщепенец, нигилист, дерзнувший
бросить вызов этой силе, по доброй воле отщепившийся от нее, а следовательно, и
от покоя, благополучия, сытости, преуспеяния, сменивший золотые офицерские
погоны на халат арестанта. Ведь ты ничтожество в наших глазах, почти что
сумасшедший и юродивый. Да и как объяснить иначе этот факт: вчерашний
подполковник Генерального штаба, блестящий офицер, удостоенный личного приема у
военного министра за отличие, за храбрость в делах против Шамиля; объездивший
полмира, представлявший Российское государство в Пекине, человек света, перед
которым была открыта блистательная карьера, стоит сегодня перед судом по
обвинению в преступлениях, направленных против государства, власти и
нравственности. Что заставило его пойти на это? — вот что не могли понять его
судьи.
— Какую же цель имели вы, издавая подобную книгу? —
напряженно спросил его князь Трубецкой.
— Чтобы доказать вам, князь, и всем судьям, цензорам
и прокурорам, что вы — лишние люди и что я буду лишний, когда вас не будет.
Поняли?
— Садитесь, господин Соколов, — сказал судья.
— Довольно посидел я, дайте постоять... за себя. Так
начал он свою защитительную речь — и произошло чудо: видимость всемогущества
власти, при всей ее ощутимой, материальной реальности, как бы рассыпалась, ей
противостояла иная, более высокая сила — сила нравственная, сила разума и
человеческой совести, сила большого и честного убеждения. И хотя Соколов
говорил тихо, сдержанно, капельку заикаясь, была необъяснимая для судей
притягивающая магия в его словах. И хотя его перебивали — вначале часто, потом
все реже и реже, в холодном, чопорном, враждебном зале стояла полная тишина.
Нравственное превосходство подсудимого было разительным, по необъяснимым
законам человеческой психологии оно давало ему право на жалость к судьям, на
странную, неисповедимую боль за этих людей, окружавших его в такой бесспорной
внешней всемогущности. «Смею думать, — говорил Соколов, — что речь г. прокурора
произвела на вас, гг. судьи, самое тяжелое впечатление. Мне больно за г.
прокурора, мне больно за него, как за человека, потому что он обвинял меня даже
не как прокурор, а как инквизитор. Ему казалось мало выставить меня
государственным преступником и потребовать суровой уголовной кары. Нет, ему
захотелось еще заглянуть в мою душу и увидеть в ней такую страшную накипь ненависти,
злобы и ожесточения против общества, какая, по его выражению, «едва ли может
накопиться в сердце одного человека». Повторяю, что мне больно за г. прокурора,
потому что я сделал все, чтобы предупредить не осуждение и наказание мое, а
недобросовестное обвинение со стороны прокурорской власти». (На этих словах
председательствующий прервал речь подсудимого и <...> заметил ему, что
он не должен употреблять оскорбительных выражений. Подсудимый возразил, что в
суде он пользуется одинаковыми правами с обвинителем, и если прокурор позволил
себе сказать, что подсудимого следует извергнуть из общества, то и он,
подсудимый, в свою очередь, может смело назвать обвинение прокурора ложью и
клеветою.) Затем подсудимый Соколов продолжал: «Как назвать, в самом деле,
обвинение, которое обращается в навет и основывается на личном «подозрении»?
Пора бы, кажется, отказаться от ненавистного способа обвинять человека по
подозрению.
Давно уже известна та истина, что человек тем охотнее
подозревает злыми других, чем злее сам. Прокурор уверяет, будто такая книга,
как «Отщепенцы», непременно вызвала бы строгое судебное преследование не
только в России, но и везде за границей. Неправда! Нигде, положительно нигде,
даже в Турции, не стали бы судить за книгу, которая не поступала в продажу.
Напрасно, наконец, прокурор извлекает из моей книги только такие места и
выражения, которые могут особенно раздражать сословное самолюбие, и напрасно он
приписывает мне лично слова, сказанные не мною, а теми авторами и лицами, о
которых упоминается в моей книге... Я отвергаю все пункты обвинительного акта,
все, кроме последнего, где указывается на брань, выраженную в моей книге против
правителей, защитников законного порядка и вообще богатых классов общества. Да,
я сознаюсь, что нещадно бранил власти и высшие сословия, и причину такой брани
я постараюсь объяснить...
Действительно, я бранился и продолжаю браниться потому,
что сердит на сильных, знатных и богатых мира сего, которые сами не ищут
царства правды, а желающих найти его обвиняют в злонамеренности и преступности.
Я принадлежу, гг. судьи, к числу тех людей, которые веруют в правду на земле и
стараются осуществить ее непременно, невзирая на равнодушие, тупое ожесточение
и гонение со стороны общества и представителей его... Судите меня, гг. судьи,
за убеждения и принципы и за смелое их выражение. Много правды, сущей правды
высказал я в своей книге и высказал не от себя, а от имени святых и честных
людей, которые жили, трудились, страдали и умирали на благо народа и
человечества. За какую же правду хотите осудить меня?»
Соколов кончил. Прокурор объявил, что не находит
нужным возражать на речь подсудимого. Тогда обвиняемый предложил прокурору поступить
по совести и отказаться от возведенных на него, Соколова, обвинений.
Председатель суда грубо оборвал его.
Каковы же были обвинения, возводимые на автора
Отщепенцев»?
«По общему своему характеру, — говорилось в обвинительном
заключении по книге, — она едва ли имеет что-либо подобное себе в русской
печатной литературе. Она представляет сборник самых неистовых памфлетов,
имеющих целью подкопать все основы цивилизованного общества. Вера, политика,
власть, гражданское и судебное устройство, правила нравственности подвергаются
в ней самым необузданным нападениям».
Далее шел подробный пересказ «Отщепенцев» с обильным
цитированием книги, завершавшийся выводами о том,
«I) что из цитат, приведенных выше, обнаруживается
намерение издателя и составителя книги «Отщепенцы» Н. Соколова доказать, что
христианская религия в настоящем ее виде не есть уже учение Иисуса Христа а
давно уже сделалась орудием и пособницею всевозможных преступлений, чем
явно нарушаются законы, ограждающие христианскую веру и православную церковь
от порицаний; <...>
2) что составитель и издатель книги старался возбудить
презрение и ненависть ко всякой правительственной власти, чем также нарушается
закон, ограждающий порядок управления; <...>
3) что в книге заключаются самые неистовые нападки на
право собственности; <...>
4) обнаруживается стремление подкопать все нравственные
понятия и даже вовсе отрицать существование нравственности, так как в ней
утверждается, что мораль бедного не одинакова с моралью богатого и что человек,
не находящий работы, имеет право брать все, что ни попадется ему под руку;
<...>
5) что приведенные цитаты, характеризующие направление
книги, и многие другие приведенные в ней места и мысли делают книгу чрезвычайно
опасною как по значительности вреда, который могла бы она причинить, если б
была пропущена к обращению и попалась в руки читателей незрелых или легко
увлекающихся всякою парадоксальною мыслью, — так и потому, что собранные в
книге статьи направлены против самых существенных основ общественного порядка:
религии, правительственной
власти, права собственности и начал нравственности».
Можно представить себе ужас, который обуял цензоров и
судей, когда они читали страницы книги, обжигающие ненавистью к деспотам и
угнетателям, открыто взывающие к революции. Можно представить себе их удивление,
когда мятежный автор «Отщепенцев» предстал перед судом, — удивление перед его
мужеством, внутренним достоинством, верностью убеждениям и уверенностью в
своей правоте. Друзья умоляли его перед процессом взять адвоката, известные
юристы того времени — Унковский, Ольхин, Танеев — предлагали Соколову его
защищать, но он отказался от чьих бы то ни было услуг. Он защищал себя сам.
Точнее, не столько защищался, сколько нападал, развивая публично идеи своих
«Отщепенцев». Процесс для него был гражданской, нравственной акцией, битвой
за свои убеждения — это был урок поведения революционера на суде, повторенный
позже деятелями революционного народничества, превращавшими почти каждый
процесс над ними в трибуну активной политической борьбы. Это был урок высокой
гражданской нравственности, новой нравственности той эпохи.
В архивах III отделения мы обнаружили письмо некой
Екатерины Калиновской, которая была близка кружку Ножина, Зайцева, Соколова,
дружна с автором «Отщепенцев» и посещала его во время заключения в Литовском
замке. Вот что писала она 17 мая 1867 года Вере Писаревой, сестре Д. И.
Писарева, которая любила Соколова:
«Соколов неоспоримо верит в справедливость своего
учения и в законность своей книги. Правдивое и законное презирает всякого рода
защиту, как унижение для себя, — таково убеждение Соколова; стало быть, с этой
стороны защиты не существует; не пойдет же Соколов против себя. Теперь
вопрос: нужно ли Соколову объяснять суду убеждения, написанные им? Нет: его не
поймут; я разумею непонимание сердцем, а не умом... При таком условии убеждать
— значит рассыпать бисер перед свиньями. А такие понятия против правил
Соколова, как и каждого умного человека... Тут-то и начинается коллизия. Жить
или умереть — вот между какими фатальными крайностями борьба в Соколове, и эта
борьба усилится по мере приближения развязки. Что же, по понятиям Соколова, в
отношении его самого, в настоящем положении, значит жить? То, что по
понятиям... прочих — погибель, смерть, а именно: остаться самим собою, без
страха is трепета отдать себя на все во имя идей.
Разумеется, для того чтобы беззаветно задавить себя
крестом, взятым на свои плети, для этого необходимо, чтобы крест и жизнь были
самыми близкими синонимами, чтобы и мысль о возможности жизни в истинном смысле
этого слова, предав свои идеи за животное существование, была бы немыслима. Что
все это не так в Соколове, мы не имеем права предполагать, мы слишком верим его
словам, мы верим (о, как еще верим!), что он не резонер, бьющий на эффект, не
шарлатан, проповедующий какое-то отщепенство, чтобы только иметь право ничего
не делать ii тунеядствовать, а герой,
надевший на себя тяжкие вериги во имя правды, с тем чтобы распространить эту
правду или же задохнуться в веригах своих... Несправедлив, кто думает, и
клеветник, кто утверждает, что Соколову мучительно жаль отказаться от жизни,
от жизни в полном смысле, чтобы не покидать знакомых, чтобы посреди них хорошо
пить, есть и прочее. Соколову ли свойственно гоняться за наслаждениями, какие
может дать ему удовлетворение потребностей его физического организма? Для
такого ли смрада и мерзости отречется он от себя? Он ли примет за настоящую
жизнь позор?.. Да, Соколов способен или жить, или умереть. И не из страстного
ли желания истинной жизни сделался он проповедником отщепенства?..»
Это письмо — любопытный документ эпохи, передающий
нравственную атмосферу, которая царила в среде передовой русской молодежи
шестидесятых - семидесятых годов. Молодые люди, нигилисты, как их называли, отрицали
казенную мораль, основанную на фальши, лжи, на презрении к человеческой
личности, на жажде наживы и карьеры, на деспотизме отцов. Они объявили беспощадную
войну миру привычек, обычаев, догматического мышления и предрассудков. Они
противопоставили всему этому культ человеческой личности, уважения к ее
самостоятельности и нравственной ценности, — вот почему для каждого из них так
важно было в любых, самых трудных обстоятельствах сохранять верность себе,
своей натуре, своим взглядам и убеждениям, оставаться самими собой. Мелкой,
низменной, корыстной жизни ради личного преуспеяния они противопоставили жизнь
ради высокой человеческой идеи, ради служения народу, и это не было фразой,
это было нормой повседневного поведения, психологической плотью характера. Они
выходили в жизнь с предощущением подвига, с готовностью к борьбе и расплате,
любой, самой страшной расплате за свои идеи и убеждения.
ЕГО «АВТОБИОГРАФИЯ»
Кто он был, автор этой легендарной книги «Отщепенцы»?
Что привело его к столь дерзкому и беспощадному отрицанию самодержавия и
крепостничества, казенной религии и буржуазного эксплуататорства?
Ответить на этот вопрос нам помогает его «Автобиография»,
которую он продиктовал весной 1885 года после настоятельных просьб друзей.
«Автобиография» его была написана от третьего лица и представляла собой, по словам
самого Соколова, только основу воспоминаний. Он предполагал впоследствии
развернуть «Автобиографию» в широкую и цельную картину эпохи, насытив ее
богатыми и интересными подробностями не только о своей жизни, но и о времени, о
людях, с которыми ему пришлось сталкиваться. Смерть помешала осуществить это
намерение. Сохранилась лишь эта, в значительной степени конспективная,
«основа» воспоминаний, что дает тем не менее представление как о сложной и
интересной жизни Соколова, так и о времени. «Автобиография» в первой своей
части (до ноября 1868 года) дошла до нас благодаря тому, что была опубликована
в первом номере эмигрантского журнала «Свобода» за 1889 год (Париж). К
сожалению, второй номер этого журнала, издававшегося эмигрантами-народниками
С. Княжниным и М. Турским, не вышел. В первом номере «Свободы» анонсировалось
не только продолжение «Автобиографии» в последующих номерах, но и выпуск ее
отдельной книгой. Книга эта тоже не вышла. Какова же судьба «Автобиографии»
Соколова? В монографии Ю. Стеклова о Бакунине приводятся цитаты из второй
части «Автобиографии», относящиеся к эмигрантскому периоду, со ссылкой на труд
М. Неттлау. Неттлау, последователь Бакунина, всю жизнь посвятил исследованию и
сбору материалов о деятельности главы анархизма. Он выпустил несколько книг о
Бакунине, но главная его работа, включающая огромный документальный материал,
не издана. Размноженные им (в количестве 50 экземпляров) рукописные копии этой
книги находятся в крупнейших библиотеках мира. У нас этот труд хранится в
Центральном партийном архиве Института марксизма-ленинизма. Неттлау и в самом
деле страницами цитирует здесь неизданную «Автобиографию» Соколова, разделы,
относящиеся к эмиграции, и часто ссылается на нее. Откуда она ему известна?
Неттлау сообщает, что с разделами «Автобиографии», относящимися к эмигрантскому
периоду жизни Соколова, познакомили его в 1895 году в Париже Сидорохин и некий
его армянский друг (возможно Саркисян?). Они перевели Неттлау вторую часть
«Автобиографии» с русского на французский, а он это записал в немецкой
стенографии. «Поэтому, — подчеркивает Неттлау, — я не могу отвечать за дословный
текст... Места, приведенные мною, даются в полном тексте, но я не сравнивал их
с оригиналом, проверяя лишь их дословное звучание». Неттлау высказывает уверенность,
что когда-нибудь «Автобиография» будет полностью издана на русском. Пока это
невозможно — оригинал «Автобиографии» до сих пор не обнаружен, — его следует
искать, по-видимому, в Париже.
Познакомим читателя хотя бы с тем, с чем возможно: со
страницами «Автобиографии», приведенными в двойном переводе Неттлау, а также с
разделами ее, опубликованными в «Свободе». Книжка этого журнала является такой
библиографической редкостью, что она практически недоступна читателю. Вот
почему я считаю необходимым привести этот интереснейший документ эпохи со всей
возможной полнотой, прокомментировав его. Итак, «Автобиография» подполковника
Н. В. Соколова, написанная от третьего лица.
«Он родился в ночь с 15 на 16 ноября 1832 года. Отец
его, Василий Гаврилович, старый гвардеец, был экономом школы гвардейских
подпрапорщиков и кавалерийских юнкеров... У него были, конечно, братья и
сестры. Старший. Евгений, в настоящее время командует 1-ой бригадой 34-ой
пехотной дивизии в Екатеринославе. Другой брат, Александр, — моложе его —
пропал без вести в 68-м году в Сибири, где был офицером амурского казачьего
войска. Третий — самый младший, — Сергей, не доучился во II кадетском корпусе,
был исключен и теперь, после смерти матери, служит на Варшавской железной
дороге кондуктором. Сестры все моложе его: Анна кончила в Патриотическом
институте с шифром и, занимая постоянно место гувернантки, теперь уже старой
девой учительствует в Таганроге. Последняя сестра, любимица его, Александра,
была замужем за донским офицером Зарубиным, умерла в 1882 году, в конце
декабря, 38 лет. Матушка его, Анна Яковлевна, умерла 17 декабря 1883 года в
глубокой старости, почти слепая; последние годы была очень дружна с матерью
Ткачева. Похоронила матушку жена старшего сына — Евгения, у которого пять дочерей.
Детство
Детство он провел в семье и, как оба брата, по приказу
царя Николая Павловича был записан кадетом Второго кадетского корпуса. Но в
1845 году матушка увезла его в Александровский брест-литовский кадетский корпус,
где уже находились оба брата. С августа 1845 года до июля 1851 года он
находился в этом корпусе — эпоха, которая на него до сих пор наводит ужас:
солдатчина, жестокое обращение и розги без конца! Кончив шестилетнее обучение,
он был отправлен вместе с выпускными товарищами в сборный так называемый
Дворянский полк (Константиновское училище на Петербургской стороне), куда
отправлялись кадеты всех губернских корпусов для окончательного двухлетнего специального
образования.
Образование
Итак, поучившись восемь лет, отличаясь постоянными
необыкновенными успехами, несмотря на заикание, был 13 августа 1853 года
произведен в офицеры. За неимением вакансии в лейб-гвардии воинском полку, где
служил уже два года брат его Евгений, он отправился в чине поручика в
гренадерский Несвежский карабинерный Барклая-де-Толли полк, где пробыл только
два месяца, и окончательно переведен в лейб-гвардии Волынский полк.
Служба
В 1854 году, в начале февраля, во время Крымской войны
отправился с полком пешком в город Ревель для защиты балтийского берега. В
октябре того же года, все пешком, обошел Лифляндию и зазимовал там на квартирах
в Венденском уезде, близ Западной Двины. 20 февраля 55-го года, отслужив панихиду
по Николае Павловиче, вернулся с полком в Курляндию, в местечко Фаль, на
берегу моря и затем в июне отправился в Петербург для поступления в Академию
императорского штаба. В ней пробыл два года и в начале января 58-го года был
назначен на службу на Кавказ, получив такую подорожную: подпоручик лейб-гвардии
Волынского полка, причисленный к генеральному штабу состоять при главном штабе
Кавказской армии по особым поручениям.
На
Кавказе
На Кавказе, с 16 января до 15 сентября — сначала в
Тифлисе, а потом с мая месяца в экспедиции в Ахо, против Шамиля. За отличие в
делах против горцев при штурме Мескендунских высот награжден чином и отправлен
курьером с депешами к военному министру в Петербург, где и оставался при
департаменте генерального штаба, где пробыл до 3 мая 1859 года. Этого числа
назначен старшим адъютантом генерального штаба войск Восточной Сибири, куда,
после разных приключений, чуть-чуть не оженившись, прибыл, наконец, в Иркутск
26 июля 1859 года. 2 сентября отправлен курьером в Пекин в распоряжение
генерала Николая Павловича Игнатьева. В Пекине пробыл до 6 февраля 1860 года.
В Иркутск вернулся 3 марта и взял там шестимесячный отпуск за границу. 27 июня
вместе с капитаном генерального штаба Муравьевым выехал из Петербурга на
пароходе в Лондон. Был у Герцена, который дал ему рекомендательное письмо к
Прудону, жившему тогда в ссылке в Брюсселе. Из Лондона сперва отправился в
Париж, а потом в Брюссель, где посещал каждодневно Прудона. В половине сентября
вернулся в Питер с запасом запрещенных книг, которые удалось провезти благодаря
кронштадтским морякам.
С половины сентября до 1861 года опять оставался при
статистическом отделении
департамента генерального штаба.
17 марта прибыл в город Кременец, куда назначен был дивизионным квартирмейстером
генерального штаба Седьмой пехотной дивизии в чине капитана. Когда эту дивизию
отправляли в Польшу, в город Радом, то он, предвидя Польское восстание, взял
отпуск в Петербург, невзирая на военное положение. Начальник генерального
штаба не хотел оставлять его в Петербурге под тем предлогом, что никто из
офицеров генерального штаба не хочет ехать в Польшу. Он тогда подал в отставку.
Ее не приняли и решились, наконец, оставить при департаменте генерального
штаба в звании библиотекаря. В конце того же года он написал «О
несостоятельности политической экономии» и большую свою рукопись отнес к Чернышевскому,
который был в сношениях с будущими польскими революционерами (Сераковским) и
офицерами генштаба: Обручев, Кармалин, Аничков, Бибиков, Добровольский. Из них
только Бибиков оказался честным человеком. Чернышевский предложил писать в
«Современнике», только не о политической экономии, и рекомендовал его
Благосветлову, редактору «Русского слова». Там он и начал писать своп
экономические статьи с начала 1862 года».
Прервем здесь пока текст «Автобиографии». Что обращает
на себя внимание в этой начальной части лаконичного жизнеописания Соколова?
Прежде всего то, что Соколов с детства прошел трудную
и демократическую школу жизни. Жалованье отца было не настолько велико, чтобы в
достатке содержать семью, где шестеро детей. Его детство было детством разночинца.
Свою служебную биографию, свою военную карьеру он сделал сам. Для того времени
это была блестящая биография — и не только в силу «необыкновенных успехов» в
учении (а Соколов, как мы видели, успешно закончил лучшие военно-учебные
заведения тех лет — Константиновское училище и Академию генерального штаба). За
его плечами к 27 годам — участие в войне с Шамилем, служба в генеральном штабе
войск Восточной Сибири и, наконец, командировка в Пекин. Три крайне важных
события в жизни любого офицера в те годы. И пожалуй, самое интересное среди них
— не кавказская кампания, хотя в ходе ее Соколов совершил геройский подвиг и
был отмечен чином и вниманием военного министра, — особенно интересны были
служба в Восточной Сибири и поездка в Пекин. Соколов служил в Восточной Сибири
как раз в ту пору, когда генерал-губернатором этого края был граф Н. Н.
Муравьев-Амурский, человек властный, умный II энергичный, к тому же не лишенный
симпатий к просвещению и либерализму.
Влюбленный в него Бакунин писал из Сибири Герцену,
защищая Муравьева-Амурского от нападок в «Колоколе»: «Есть, в самом деле, один
человек в России, единственный во всем официальном русском мире, высоко себя
поставивший и сделавший себе громкое имя не пустяками, не подлостью, а великим
патриотическим делом. Он страстно любит Россию и предан ей, как был ей предан
Петр Великий. Вместе с тем он не квасной патриот, не славянофил с бородою и с
постным маслом. Это человек в высшей степени современный и просвещенный. Он
хочет величия и славы России в свободе. Он решительный демократ, как мы сами,
демократ с своей ранней молодости, по всем инстинктам, по ясному и твердому
убеждению, по всему направлению головы, сердца и жизни; он благороден, как
рыцарь, чист, как мало людей в России; при Николае он был генералом,
генерал-губернатором, и никогда в жизни не сделал он ничего против своих убеждений.
Вы догадываетесь, что я говорю про Муравьева-Амурского... Он истинно гениальный
администратор, вносящий толк, разум, ясность и простоту во все части своего
управления, а в минуты трудные находящий там средства, где их никто не видит.
Когда дело идет о деле, он не жалеет ни себя, ни своих служащих; в продолжение
12-летнего управления он сделал верхом, в тарантасе, телеге, пешком, на лодке
более 200 тысяч верст. Он первый в 1854 году поплыл на лодке вниз по Амуру; и
если бы рассказать все его амурские подвиги неустрашимости, самопожертвования,
сердца, ума, то, право, вышла бы героическая эпопея».
В этой характеристике надо сделать скидку на характер
Бакунина — страстно увлекающийся, эмоциональный, горячий. Но при всем том
бесспорно, что граф Муравьев-Амурский был человеком масштабов редких в официальной
крепостнической России. Своеобразие его личности — крутой, властной,
деспотичной, но явно незаурядной — наложило отпечаток на всю жизнь далекого
края и в особенности на трудный и героический ход обживания Восточной Сибири и
Дальнего Востока.
По свидетельству П. А. Кропоткина, служившего в
Восточной Сибири в 1862—1864 годах, высшая сибирская администрация в
шестидесятые годы была гораздо более образованна, чем администрация любой
губернии Европейской России. Муравьеву «удалось отделаться почти от всех
старых чиновников, смотревших на Сибирь как на край, где можно грабить
безнаказанно, и он окружил себя большею частью молодыми честными офицерами».
Начальником штаба войск Восточной Сибири, к кому в должности старшего
адъютанта определили в 1859 году Соколова, был 35-летний генерал Кукель. Когда
три года спустя на то же самое место адъютанта приехал из Петербурга Кропоткин,
то Кукель повел его «в одну комнату в своем доме, где я, — пишет Кропоткин, —
нашел лучшие русские журналы и полную коллекцию лондонских революционных изданий Герцена».
Событием в жизни Соколова в Сибири была поездка в
Пекин в качестве курьера к генералу Игнатьеву. Факт, свидетельствующий о том,
что по службе капитан Соколов был на высоком счету.
Экспедиция в Пекин, в которой принимал участие и
Соколов, была исключительно трудной и важной с государственной точки зрения.
Неудивительно, что по возвращении из Пекина ему предоставили шестимесячный
отпуск для поездки за границу. Неудивительно и другое — то, что главным смыслом
этой поездки для Соколова было посещение Герцена и Прудона. На этот счет,
помимо его «Автобиографии», есть еще одно любопытное свидетельство — выписки
из письма некоего Мехеды из Иркутска от 9 октября 1860 года к А. А. Карганову в
Петербург, хранящиеся в архиве III отделения: «Потешный Соколов, значит, он
сделал визит Герцену и Прудону, тем и ограничил свое путешествие; но я рад, что
он виделся с Герценом: многие стороны Сибири станут ясны для нашего свободного
голоса. Кланяйся Соколову и всем помнящим меня».
Что же значит эта фраза: «Многие стороны Сибири станут
ясны для нашего свободного голоса»?
Смысл ее проясняется благодаря тем отрывкам из «Автобиографии»
Соколова, которые приводит Неттлау, и его комментарию к ним. Рассказывая о
сложности своих взаимоотношений с главой
анархизма в эмиграции, Соколов пишет о Бакунине и себе так: «Он не любил Соколова
и не мог его любить, потому что Соколов не поклонялся ему, смеялся над ним и
подшучивал. А, прежде всего, он знал его прошлую жизнь, которая уже была рассказана
в письмах из Сибири в «Колокол» в 1860 году». Неттлау это утверждение Соколова
комментирует так: «Подразумевается период жизни Бакунина у Муравьева-Амурского,
— только Соколов мог доподлинно знать его. Этот период русскими радикалами
воспринимался, разумеется, не в пользу Бакунина».
Письма из Сибири, опубликованные в 1860 году в
«Колоколе», где резкой критике за деспотизм подвергался граф Муравьев-Амурский,
и послужили поводом для цитировавшихся выше адресованных Герцену бакунинских
панегириков в адрес генерал-губернатора Восточной Сибири. Однако в этих
письмах, хотя на них и ссылается Соколов, о жизни и поведении самого Бакунина в
пору его сибирской ссылки нет ни строчки. Откуда же это утверждение у Соколова?
Может быть, критика в адрес Бакунина, в ту пору близкого друга
Муравьева-Амурского, содержалась в оригинале этих писем, но не попала в
печать? Это, конечно, предположение.
Однако вряд ли можно сомневаться, что радость Мехеды
по поводу того, что благодаря Соколову «многие стороны Сибири станут ясны для
нашего свободного голоса», так или иначе связана с теми резко критическими
письмами о положении дел в Восточной Сибири, которые появились в «Колоколе» в
1860 году. Критическое отношение Соколова к деятельности даже столь блистательного
царского сановника, как Муравьев-Амурский, равно как его ироническое по этому
поводу отношение к Бакунину, не сумевшему разобраться в непростой фигуре восточносибирского
губернатора и явно идеализировавшего его, бесспорно.
Соколов пробью за границей с июня по сентябрь 1860
года — вначале у Герцена, а потом у Прудона, которого посещал «каждодневно».
Можно предположить, что беседы «лондонского патриарха»
с Соколовым нашли свое отражение в статье Герцена «Лишние люди и желчевики».
Такое предположение, ссылаясь на комментарий М. К. Лемке к статье «Лишние люди
и желчевики» в Собрании сочинений Герцена, высказывал, в частности, Б. П.
Козьмин. Как известно, под «желчевиками» — этими «Даниилами, мрачно
упрекающими людей, зачем они обедают без скрежета зубовного и, восхищаясь картиной
или музыкой, забывают о всех несчастиях мира сего», — Герцен разумел демократов-разночинцев
шестидесятых годов. В статье «Лишние люди и желчевики», появившейся в октябре
1860 года, Герцен рассказывает об одном из таких «Даниилов»", «недавно
посетившем его и очень выдающемся в своей области». Герцен пишет, что этот
посетитель резко нападал на людей сороковых годов — этих «дармоедов, трутней,
белоручек, тунеядцев а 1а Онегин» с их любовью к фразе и отвращением к
реальному делу.
Лемке справедливо указывает, что из видных радикалов
Герцена посетили в 1860 году Н. В. Соколов и А. А. Слепцов. Он приводит
воспоминания А. А. Слепцова, из которых видно, что он при посещении Герцена никаких
споров не вел. И вообще то направление идей, которое вызвало столь резкое
неприятие Герцена, было близким скорее Н. В. Соколову, чем А. А. Слепцову. Вот
почему мне представляется убедительным предположение Б. П. Козьмина, что именно
разговоры с Соколовым послужили одним из поводов, побудивших Герцена написать
эту статью.
Все эти факты, равно как и то обстоятельство, что самое
ценное богатство, вывезенное им из-за границы, составлял «запас запрещенных
книг», который удалось провезти благодаря кронштадтским морякам, красноречиво свидетельствуют
об умонастроениях офицера Соколова в 1860—1861 годах. Успехи военной карьеры не
вскружили ему голову — в пору революционной ситуации 1859— 1861 годов его
позиции были вполне определенны. Они еще в большей степени определились, когда
по возвращении из-за границы он был принят на службу в генеральный штаб и
оказался в том кружке офицеров генерального штаба (Обручев, Бибиков, Аничков,
Добровольский и др.), который был в сношениях и дружбе с Чернышевским. Фраза
Соколова «из них только Бибиков оказался честным человеком» относится, конечно
же, к последующей судьбе этих офицеров — все они, исключая Бибикова, в
середине восьмидесятых годов, когда Соколов писал «Автобиографию», сделали
удачную военную карьеру. Что же касается шестидесятых годов, то этот кружок
передовых офицеров искренне сочувствовал делу Чернышевского и находился под
влиянием «Современника», а такие члены его, как Обручев, не говоря уже о
Сераковском, принимали активное участие в революционном движении. О
настроениях же Соколова можно судить хотя бы по воспоминаниям Л. Пантелеева,
который встречался с молодым подполковником генерального штаба в 1861—1862
годах. «Он уже и тогда, — писал Л. Пантелеев, — обнаруживал наклонность не
только к крайнему радикализму, но и к той откровенности в выражениях, дальше
которой у нас в печати, кажется, никто не пошел». Вот почему совершенно
естествен и органичен для Соколова его визит к Чернышевскому со статьей «О
несостоятельности политической экономии». Естественным было, впрочем, и предложение
Чернышевского писать в «Современнике» — «только не о политической экономии».
В «РУССКОМ СЛОВЕ»
С начала 1862 года Соколов — постоянный автор «Русского
слова». Его первая статья — рецензия на «Руководство к сравнительной
статистике» Кольба — была, по существу, пробой пера, хотя уже и в ней вполне
проявляется своеобразная позиция автора. Он приводит здесь основные
статистические данные по финансам Англии, Франции, Австрии, Пруссии и России
для того, чтобы сделать следующий вывод: «Таким образом, несвободные и полусвободные
сословья составляют более 87% всего мужского народонаселения России» (1862, 4,
III, 60). Критический пафос, неудовлетворенность
положением дел в стране красной нитью проходят через все его статьи в «Русском
слове» 1862—1863 годов.
«Что у нас делается? Голод в Финляндии, голод в
Архангельской, Вологодской, Тобольской, Пермской и других губерниях, неурожай
повсюду, упадок земледелия, застой фабричной промышленности, повсеместная дороговизна
жизни и страшное безденежье. Вот краткий перечень всем известных явлений нашей
экономической жизни. Мы переживаем тяжелое время, время экономического
кризиса» (1863, 3, I, 37), — писал он в марте 1863
года, когда вся либеральная журналистика трубила по поводу блистательных
результатов правительственных реформ. По мнению же Соколова, и после реформы 19
февраля «народ живет бедно, грязно и перебивается со дня на день».
В своих статьях Соколов последовательно проводит отрицательный
взгляд на положение дел в пореформенной России. «Отрицание — это дух истории,
это сама жизнь. Поэтому и самый прогресс есть не что иное, как прогресс
отрицания, его развитие и непрекращаемое движение» (1862, 5, III, 11), — формулирует он свои исходные позиции, столь
близкие «Русскому слову», в одной из первых же своих статей.
Правда, в своих статьях — он прежде всего выступал в
«Русском слове» как экономист — Соколов замечает в жизни и некоторые перемены,
связанные с тем, что крестьянская реформа, несмотря на всю ее ограниченность,
дала большой простор буржуазному развитию страны. «...На развалинах крепостного
права появился вольнонаемный труд и, затем, в промышленности и торговле
провозглашено свободное соперничество» (1863, 1, I, 13). Более того, в статьях Соколова в 1863 году
звучит забота о том, чтобы развитие промышленности, основанной на вольнонаемном
труде, шло интенсивнее и быстрее. В статье «Чего не делать?», например, он яростно
протестовал против вывоза хлеба и сельскохозяйственного сырья за границу,
ратовал за собственные фабрики и заводы, за коренное улучшение земледелия, подчеркивая
при этом, что «устройство фабрик и заводов всегда предшествует и способствует
развитию рационального земледелия». «Вывозить хлеб и сырые продукты на дальние
рынки и за границу — значит продавать, отчуждать самую землю, обращать ее в
бесплодную пустыню. Поэтому каждый земледелец... должен желать, чтобы по
соседству с ним заводились фабрики, заводы, куда бы он мог сбывать свой
хлеб...» (1863, 3, I, 45), — писал он.
Соколов не может принять «теорию народного самозаклания»,
по которой русское государство «должно заниматься земледелием, а не фабричной
промышленностью», — потому что теория эта на практике означает «навсегда
отказаться от свободы народного труда и экономического развития». Он — за
всемерное развитие национальной промышленности, ибо «чем страна более развита,
и чем более скопила капитала, тем она сравнительно богаче». Как ни
парадоксально, из этого же стремления к быстрому промышленному прогрессу он
исходил и в том случае, когда решительно протестовал против строительства в
России железных дорог. Соколов отдает отчет в необходимости и пользе железных
дорог в высокоразвитых экономических странах. Но, задает он вопрос, нужны ли
железные дороги в России? «Развиты ли у нас производство, промышленность и торговля
настолько, чтобы мы действительно в них нуждались?» (1863, 3, I, 15). По его мнению, строить железные дороги выгодно
и необходимо лишь тогда, когда в стране будут развиты промышленность и
сельское хозяйство. Сейчас, по мнению Соколова, усиленное строительство
железных дорог тормозит развитие промышленности, потому что заберет все
капиталы и будет способствовать вывозу русского хлеба за границу. Протест
Соколова против строительства железных дорог был наивен, однако диктовался он
стремлением максимально ускорить развитие промышленного производства в России.
Но был ли Соколов апологетом буржуазного развития страны? Нет. В своем
отношении к капитализму он занимал позицию, типичную для «Русского слова» и
общую для всех шестидесятников. Понимая относительную прогрессивность
буржуазно-промышленного развития в сравнении с рутиной и застоем крепостничества,
Соколов отдает себе отчет в том, что «...благосостояние народа измеряется не
столько количеством накопленных богатств, сколько равномерностью и правильностью
их распределения. В настоящее время даже передовые, цивилизованные народы,
французы и англичане, жестоко страдают от нищеты. Вот почему экономисты пишут
свои сочинения о богатстве этих народов, умирающих с голоду» (1863, 3,I, 6).
Главный пафос творчества Соколова — обличение
капитализма и буржуазной политэкономии. Исходные позиции этой критики те же,
что и у Чернышевского: переосмысленный закон трудовой стоимости, открытый классиком
английской политэкономии Адамом Смитом, — то «экономическое учение, которое
объявляет труд первым источником богатства народа» (1862, 5, III, 13). Если труд — источник богатства, то,
следовательно, все плоды его должны принадлежать трудящимся. Таков «великий
принцип экономической жизни обществ». «Но если труд — только один труд — есть
принцип богатства, то, с другой стороны, каков же принцип той ужасной нищеты,
которая разъедает цивилизованный Запад?» (1862, 11, I, 13), — спрашивает Соколов. Он выступает как защитник
интересов «самого бедного и многочисленного класса людей». Он отвергает учения
современных ему буржуазных политэкономов именно потому, что видит классовый
смысл этих учений: защиту интересов имущих классов общества. «Политическая
экономия, — скажет он несколько позже, — теория лихоимства; другого
определения нет и быть не может» (1865, 8, II, 3). Соколов обрушивает свой
сарказм прежде всего на небезызвестного Мальтуса — автора теории перенаселения,
утверждавшего естественную закономерность голода и нищеты, так как народонаселение
будто бы растет в геометрической прогрессии, а продукты питания увеличиваются в
арифметической. «Заслуга Мальтуса, — иронизирует Соколов, — состояла в том, что
он, к неописуемому восторгу школы экономистов, первый провозгласил
политическую экономию как доктрину нищеты, рабства и смерти» (1862, 5, III, 18). Соколов видит в теории Мальтуса фундамент
политической экономии, апологетизирующей буржуазный строй. С его точки зрения
и Рикардо и Джон Стюарт Милль, да, собственно, все политэкономы после Адама
Смита — «замечательные глашатаи этой теории».
Впрочем, уже в этом утверждении Соколова ощутима
ограниченность его критики буржуазной политэкономии, выражавшаяся в огульности
и антиисторизме многих оценок, что шло, в свою очередь, от дилетантизма и
эклектичности, свойственных воззрениям Соколова. Вряд ли правильно сводить
учение Рикардо или Дж. Ст. Милля к теории мальтузианства; вряд ли справедливо
одним взмахом пера перечеркивать всю буржуазную политэкономию после Адама
Смита. По-видимому, эта-то дилетантская размашистость оценок, с такой
явственностью проявившаяся впоследствии, скажем, в его статьях о Милле, и
заставила Чернышевского сказать Соколову, что он — за сотрудничество его в
«Современнике», но только не по вопросам политической экономии. Экономические
статьи Соколова, с точки зрения Чернышевского, серьезного научного интереса,
по-видимому, не представляли. Их значение в большой степени было
публицистическим.
Пристальное внимание Соколова к проблемам политической
экономии, его яростная критика буржуазного общества отнюдь не были оторваны от
насущных и нерешенных вопросов российской действительности; и прежде всего от
центрального, главного вопроса: каким путем пойдет развитие России? Соколов
здесь отвечал, казалось бы, определенно: «Россия решительно не может идти тем
избитым путем экономического развития, которым шли до сих пор западные
государства» (1863, 2, I, 2).
Но каким образом Россия может избежать «избитого пути
экономического развития», свойственного буржуазной Европе? На этот вопрос в
статьях Соколова 1862 — 1863 годов ответа нет. Зато в них можно встретить наивные
рецепты общественных преобразований, свидетельствующие, что Соколов не зря в
1859 году в течение ряда месяцев чуть не ежедневно посещал Прудона.
Знаменательно, что с французским мелкобуржуазным
социалистом, отцом анархизма Прудоном Соколов познакомился через Герцена.
Герцен был другом Прудона. Он называл его «неукротимым гладиатором» и высоко
ценил его «смелую речь, едкий скептицизм, беспощадное отрицание, неумолимую
иронию». Сила и значение Прудона, по словам Герцена, были в отрицании, в
критике несправедливых общественных порядков. «Прудон не создавал, — писал
Герцен, — он ломал, он воевал, а главное — он двигал, он все двигал,
все покачивал, все затрагивал, отбрасывая условные уважения, освященные
навыком понятия, и принятый без критики церемониал <...>. Это была
своего рода ликвидация нравственно-недвижимых имуществ».
Эта неустрашимость критики эксплуататорского строя и
всех его атрибутов, эта «ликвидация нравственно-недвижимых имуществ» буржуазии
страшно пугала реакционеров и покоряла сердца революционно настроенных людей.
Не лишена была обаяния и личность Прудона. Выходец из трудовой крестьянской
среды, он гордился своим происхождением и громогласно провозглашал себя
защитником интересов народа. Отвечая как-то раз в Палате оратору-аристократу,
хваставшемуся знатностью своего рода, Прудон воскликнул:
— У меня четырнадцать предков мужиков, — назовите мне
хоть одно семейство, имеющее столько благородных предков!
Популярность этого неистового «безансонского мужика»,
самородка и самоучки, бесстрашно громившего собственность, католическую
церковь, буржуазную политэкономию, философию, казенную нравственность и мораль,
была огромной. Первую книгу Прудона «Что такое собственность?» (1841 г.),
объявлявшую собственность «кражей», с восторгом приветствовал молодой Маркс.
«Прудон, — отмечал он, — не только пишет в интересах пролетариев, он и сам
пролетарий, ouvrier (рабочий). Его
произведение есть научный манифест французского пролетариата...»
Однако уже последующая работа Прудона — «Система
экономических противоречий, или Философия нищеты» — полностью представила как
мелкобуржуазный характер его социалистической утопии, так и эклектизм и
дилетантизм автора. Маркс ответил на «Философию нищеты» знаменитой работой
«Нищета философии».
Но если Маркс критиковал Прудона с позиций научного
социализма, то русским революционерам, подходившим к его учению с позиций
утопического социализма, Прудон был часто созвучен. Им были близки демократизм,
отрицание социальной несправедливости, народолюбие Прудона, его культ «народа»
— в домарксовом, недифференцированном понимании этого слова, — оборачивающийся
в конечном счете культом крестьянства и мелкого ремесленничества. Им были
понятны утверждения Прудона вроде нижеследующего: «Крестьянин ждет только
знака: он хочет земли, он пожирает ее взорами, и она не уйдет от его
вожделения... Крестьянин прежде всего настроен революционно; это диктуется ему
его мыслями и его интересами».
Но Герцен, Чернышевский, Бакунин, обладавшие несравненно
более широким кругозором и философской образованностью, чем Соколов, каждый
по-своему критиковали учение Прудона. Соколов же не видел отсутствия научного
основания в идеях своего кумира. Из своей длительной поездки за границу он
вернулся яростным поклонником Прудона. Правда, к чести Соколова, любимым его
трудом была книга «Что такое собственность?». Из нее вынес он свою излюбленную
идею: «Собственность — это кража», точнее, «лихоимство», по терминологии
Соколова. Аргументация Прудона слышна и в нападках на буржуазную политэкономию,
с которой начал Соколов свое сотрудничество в «Русском слове». Поначалу он со
страстностью прозелита воспринял не только столь близкий ему по неистовству
критический пафос Прудона, но и его наивную утопическую программу социальных
реформ. Впоследствии его отношение к положительной программе Прудона
изменилось, но на первых порах он поверил даже в результативность прудоновского
обмена без денег, беспроцентного кредита, «народного банка» и прочих не
применимых не только для крепостнической России, но и для развитого буржуазного
Запада наивных идей.
В статьях «Деньги и торговля» (1863, 1), «Торговля без
денег» (1863, 2) он с энтузиазмом перелагал прудоновскую идею о ликвидации
денег и системе прямого и бесплатного обмена как панацею от всех бед, не
отдавая отчета, насколько далеки эти утопии от реальных проблем и вопросов
российской действительности. Влияние Прудона в первых же статьях Соколова сказывается
и в прокламируемом им индифферентизме к политике, что не было типичным для
шестидесятых годов и стало столь распространенным в народничестве последующего
десятилетия. В статье «Чего не делать?» он писал: «Историческая задача нашего
века состоит в том, чтобы улучшить материальное состояние народа, который
живет своим трудом... Политические вопросы о национальности, единстве,
парламентаризме и др., которые занимают так называемых публицистов, не
понимающих потребностей своего века, совершенно чужды народу; он их никогда не
понимал и не поймет, потому что сохранил много здравого смысла и дорожит им.
История не повторяется, и политические вопросы отжили свое время» (1863,3,
1,3-4).
И у Благосветлова, и у Зайцева, и в статьях других
публицистов шестидесятых годов можно встретить утверждения о том, что
экономический, социальный вопрос — знамение XIX века. Но в таком крайнем
выражении — «политические вопросы отжили свое время» — эта мысль встречается в
шестидесятые годы только у Соколова. Источник ее — Прудон.
И все-таки главное, что привлекало Соколова в Прудоне,
были не столько слабости его, сколько сила его разрушающей и беспощадной
критики, его стихийный демократизм. Прудон «знал хорошо то общество, в котором
жил и трудился неутомимо, — писал Соколов. — Он видел разложение этого общества,
наблюдал, изучал, раскрывал все его язвы и указывал на них не со смехом, а с
выражением глубокого, искреннего страдания... Прудона считают гениальным
критиком, который только отрицал, но ничего не создавал. Действительно, вся
сила Прудона в отрицательной критике и в неподражаемом анализе современных идей
и явлений. Все, что попадалось под его крепкую крестьянскую руку, все трещало,
ломалось и разбивалось вдребезги» (1865, 6, II, 61, 65).
Разрушительная критика Прудона в условиях самодержавно-крепостнической
России звучала революционно. «Отрицание существующего порядка грабежа и насилия
— вот значение и назначение отщепенства, — утверждал в «Отщепенцах» Соколов. —
«Отрицать, беспрестанно отрицать!» — восклицал Прудон в порыве страстного
увлечения правдой отщепенства. Цель этого постоянного, неизменного отрицания
состоит в том, чтобы освобождать человека от рабства мысли, в котором держит
его практическая жизнь с ее позором и преступлением». Это было революционное
отрицание всего экономического, политического и нравственного уклада современной
Соколову действительности.
Тот Прудон, с которым мы встречаемся у Соколова,
далеко не похож на истинного Прудона. Крестьянский революционер и демократ, Соколов
переосмысливал наследие Прудона и по возможности приводил его в соответствие
с нуждами и задачами русского освободительного движения.
Публицистика Соколова представляет для нас интерес в
значительной степени потому, что он одним из первых слил идеи прудонизма с
идеей крестьянской революционности. Увлечение теориями Прудона не перечеркивало
революционно-демократической основы убеждений Соколова. Эти теоретические
искания Соколова, пусть и не в самостоятельной, эклектической форме, выявляли
демократическую сущность его убеждений. Социальным фундаментом их была
крестьянская революция, а главным истоком, конечно же, идеология русской
революционной демократии, качественно переработавшая в себе немало
западноевропейских социалистических и философских учений. Пропагандируя
Прудона, сердцем своим Соколов принадлежал русской революционной
действительности бурных шестидесятых годов.
Эта органическая внутренняя причастность ко времени
революционной ситуации выражена в его автобиографии с предельным лаконизмом,
где за каждой фразой — огромное и важное для Соколова содержание: «Знакомство
с Писаревым, майские пожары в Петербурге. «Отцы и дети» у Каткова (март,
«Русский вестник»). Реакция. Запрещение «Русского слова» и «Современника» 25
мая. 4 июля арестован Писарев, 7 июля — Чернышевский, посаженный в
Петропавловку. 20 декабря 1862 года он подает в отставку, к общему изумлению. В
феврале 1863 года появляется опять «Русское слово». Все это время он живет с
Благосветловым на Колокольной улице, 3-й номер, дом Миллера. Затем в июне едет
за границу и поселяется в Дрездене, чтобы забыть Россию. Разлитие желчи по
поводу польских дел».
Здесь важно раскрыть причину его отставки, а также
смысл фразы: «Разлитие желчи по поводу польских дел».
Отставка его целиком и полностью связана с «польскими
делами». Как вы помните, это была уже вторая его просьба об отставке — на
допросе в Муравьевской комиссии в 1866 году он объяснял ее «домашними обстоятельствами»
(сообщая, кстати, в ответе на следующий вопрос, что он «холост»). В
«Автобиографии» названа иная, более правдивая причина. Еще осенью 1861 года,
когда его дивизия отправилась из Кременца в Польшу, Соколов, «предвидя Польское
восстание, взял отпуск в Петербург, невзирая на военное положение. Начальник
генерального штаба не хотел оставить его в Петербурге, под тем предлогом, что
никто из офицеров генерального штаба не хочет ехать в Польшу. Он тогда подал
в отставку...» Осенью 1861 года отставка не была принята, и до декабря 1862
года он служил в генштабе в должности библиотекаря. 20 декабря 1862 года, в
самый канун Польского восстания, когда представитель революционной Польши
приезжает в Петербург для переговоров с «Землей и Волей», он подает в отставку
вторично и получает ее 3 января 1863 года. Случайно ли это? Естественно, нет.
Вне всякого сомнения, уже в декабре 1862 года Соколов, живший вместе с членом
ЦК «Земли и Воли» Благосветловым (факт примечательный!), знал о надвигающемся
сроке восстания в Польше и хотел встретить его за пределами русской армии. О его
отношении к Польскому восстанию можно судить хотя бы по тому, как встретил
Соколов в 1863 году брата, приехавшего в Петербург из русских войск,
усмирявших поляков. Когда тот «бросился», чтобы расцеловаться, Николай Васильевич
остановил его словами: «Постой, скажи прежде: вешал?» (т. е. поляков) — «Нет,
не вешал», — ответил приезжий. «Ну, в таком случае, здравствуй!» — сказал Ник.
Васильевич и расцеловался». Об этом случае рассказано, со слов поляков, в
статье «Смерть и похороны Н. В. Соколова» в том самом номере «Свободы», в котором
напечатана «Автобиография». Статья редакционная, и принадлежала она,
по-видимому, С. Княжнину — редактору журнала. Все сведения, сообщаемые в ней,
вполне достоверны. Самое пристальное внимание заслуживает то место статьи,
где говорится, что на похоронах Соколова «особенно много было поляков, которые
с особенной благодарностью вспоминают участие Николая Васильевича в восстании
1863 года. Один старик поляк с заметной военной выправкой, стоявший у гроба...
взволнованно проговорил: «Сослуживцами были, вместе служили». К сожалению,
волнение не дало моему соседу кончить начатую фразу», — пишет автор статьи.
Это свидетельство об участии Соколова в Польском восстании чрезвычайно важно.
Оно объясняет фразу о разлитии у Соколова «желчи по поводу польских дел».
Участие русских офицеров в Польском восстании по
вполне понятным причинам ими не афишировалось. Об участии тех или иных русских
в восстании и по сегодня мы узнаем зачастую случайно. Так, из материалов
«Пражской коллекции» архива Герцена и Огарева мы узнали, к примеру, об участии
в Польском восстании В. О. Ковалевского, близкого друга Варфоломея Зайцева
(впоследствии известнейшего ученого-палеонтолога). В письме Герцену из Кракова
от 22 октября 1863 года он рассказывал о трудностях повстанцев — о недостатке
«в людях, которые сумели бы хорошенько повести отряд, и если повстанцы часто
бегают, так именно потому, что тупоумные или не имеющие понятия о военном деле
начальники ведут их, как баранов, на бойню».
Письмо Ковалевского, человека сугубо штатского, дышит
недовольством организацией дела в армии восставших — «совершенный департамент
военного министерства, только участниками его не генеральство, а наша братия»,
— замечает он. Так что было отчего «разлиться желчи» у такого образованного и
опытного военного, как Соколов.
И все-таки главная причина, думается, не в этом, а в
тех противоречиях узконационального и социального начал, которые раздирали
Польское восстание. Как известно, среди восставших сильна была чисто националистическая
партия, озабоченная тем, чтобы восстановить Польшу в ее так называемых
«исторических» границах (с включением Литвы, Белоруссии и Украины) и меньше
всего помышлявшая об освобождении крестьян. Можно предположить, что именно
здесь прежде всего и коренилась причина «разлития желчи по поводу польских
дел» у подполковника Соколова.
Неизвестно, когда и при каких обстоятельствах перебрался
Соколов из восставшей Польши в Дрезден — популярное среди повстанцев место.
«Там он, — говорится в «Автобиографии», — провел свое время до 28 декабря 1864
года вместе с Альбертиной Дюпон и с польскими повстанцами. Но, избив нещадно
двух саксонских жандармов, отданный за это под суд, бежал». Не удалось пока
выяснить и кто такая Альбертина Дюпон (о какой-то «истории с Альбертиной
Дюпон» говорится в «Автобиографии» еще применительно к началу 1861 года). Зато
его драка с саксонскими жандармами в деталях описана в деле III отделения «О
неблаговидном поступке проживавшего в Дрездене отставного подполковника генерального
штаба Николая Соколова».
Соколов в своих показаниях признает здесь, что действительно
избил жандармов в результате ссоры с ними в Королевском саду: «Под влиянием
чувства оскорбления и личной защиты я стал махать палкой направо и налево.
Кого я ударил в ту минуту, я не видел, потому что моя шляпа была надвинута на
глаза. Едва я успел выпрямиться и поднять голову, как меня схватили за руки
два полицейских, и один из них сказал мне, что я дважды ударил его и сбил с
него фуражку».
Дрезденские власти передали жалобу на отставного
подполковника Соколова русскому поверенному в делах в Дрездене. Королевский
прокурор «нашелся вынужденным или арестовать его на все время производства
следствия, или потребовать денежное обеспечение в 200 талеров — в явке его в
суд по первому требованию».
Так как денег под залог у Соколова не было, он бежал
из Дрездена. Его разыскивали по всей Германии, дан объявление в газету «о
беглом преступнике Соколове», а Соколов в это время находился уже в Париже, у
Герцена.
3 февраля 1865 года Герцен писал Огареву: «Был у меня
Соколов. Он в Дрездене подрался с полицейским и бежал оттуда. Здесь без
средств, начал корреспонденцию для ... L'Europe, работать
хочет и, полагаю, может. Самолюбие его знаем. Я дал ему из фонда 100 франков».
Соколов рассказывает в «Автобиографии», что во время пребывания в Германии он
«бегал за Лассалем, за Шульце-Деличем, слушал их внимательно, написал
по-немецки целую брошюру под названием «Die Revolution», искал везде издателей и послал рукопись эту Герцену
в Лондон, получил ответ, привет и приглашение явиться в Париж. 6 января 1865
года прибыл в Париж, был у умирающего Прудона и 20 января на похоронах его в
Пасси, на кладбище сказал речь. Герцен прибыл только в начале февраля и сделал
его своим секретарем на два месяца, поил, кормил и ублажал. Давал он в это время
уроки, влюбился в Катерину Николаевну Марк, посещал семейство Реклю и 2 июля с
отчаяния бросил любовь и появился в Петербурге. С любви попал снова на любовь.
В этот раз не он влюбился, а в него влюбились. То была Вера Ивановна Писарева;
но тем не менее он был занят в эту пору, он решился мстить, напал на Милля,
захотел сделать стачку против редактора «Русского слова» (Благосветлова), и
втроем (Зайцев, Писарев и он) объявили печатно в газетах, что «мы хотим
произвести радикальную реформу», т. е. журнал — собственность подписчиков.
Вышли из «Русского слова».
О речи Соколова на могиле Прудона мы встречаем свидетельство
в книге воспоминаний «В эмиграции» Н. Русанова: «В 1865 году Прудона не стало,
и Соколову удалось... произнести краткую речь на похоронах знаменитого социалиста
в Брюсселе, где он обратился к присутствующим с горячим увещеванием не
забывать великих идей учителя: «Прудон умер — да здравствует Прудон!» Слух об
этой речи дошел и до России, и власти не очень ласково встретили нашего
анархиста по его возвращении на Родину».
А если бы Соколову удалось в ту пору опубликовать свою
книгу «Социальная революция», о возвращении в Россию ему нечего было бы и
думать.
«СОЦИАЛЬНАЯ РЕВОЛЮЦИЯ»
«Социальная революция» была издана в Берне на немецком
языке в 1868 году. Один экземпляр ее хранится в отделе редких книг Библиотеки
имени В. И. Ленина. На последней странице книги стоит дата 25 октября 1864
года.
Уже оглавление ее, написанное в тезисах, передает
содержание и направленность книги:
«Глава I.
Неизбежность революции: она будет социальной. Социальный вопрос есть рабочий
вопрос. Положение рабочего класса в Германии. Суждения демократа,
прогрессиста и князя церкви. Мнения буржуазии; ее алчность и безнравственность.
Глава II.
Г-н Шульце-Делич как представитель немецкой буржуазии и вождь партии
ростовщиков; его учение о капитале. Бесстыдство его помощников. Процент на
капитал есть причина всех бедствий рабочего класса. Ростовщические предприятия
по системе г-на Шульце-Делича. «Собственность есть кража». Учения буржуазных
полит.-эконом. Г-н Шульце-Делич как представитель рабочего класса.
Глава III.
Обожествление ростовщичества и отвращение к труду. Подкуп в. биржевой
лихорадке в Германии. Акционерные общества — эксплуатация акционеров. Общественное
вырождение.
Глава IV.
Лживость и продажность прессы. Государство — мертвая форма общества. Его
экономический вред: он выражается непосредственно в эксплуатации рабочего
класса...» и т. д.
В книге «Социальная революция», написанной без оглядки
на цензуру, с предельной обнаженностью выявлены социальные и общественные
позиции будущего автора «Отщепенцев». Это позиции революционера, социалиста,
демократа. Пафос книги — в обличении пороков буржуазного, эксплуататорского
строя с позиций утопического социализма, а точнее — все с тех же позиций, которые
были выражены Прудоном в работе «Что такое собственность?». Соколов утверждает
вслед за Прудоном, что современный ему общественный строй стоит на обмане и
насилии, потому что капиталистическая прибыль — кража, воровство. «Быстро и
без труда обогатиться — это цель нашей жизни», — говорят буржуа. Капитал стал
религией современного общества. Смысл жизни буржуазии — «денежная прибыль без
усилий, без настоящего труда». Современное государство стоит на страже
интересов буржуазии. «На нее работает полиция. Из любви к ней учат профессора,
болтают газетные писаки, молятся попы».
В критике капитализма Соколов, в традициях домарксовой
социологии, исходит, как уже говорилось, из своеобразно переосмысленного
закона трудовой стоимости — гениального открытия классиков английской
политэкономии Смита и Рикардо. В этой работе он развивает мысль, которую уже
неоднократно высказывал в своих статьях для «Русского слова»: «Единственный
источник богатства — труд. Не существует дохода в обществе, который не основан
на труде». Поэтому себестоимость всех производимых товаров должна быть равна
«общей заработной плате всех рабочих». Сейчас же заработная плата рабочего
ограничена самыми необходимыми жизненными потребностями. Доход же
предпринимателей, называемый чистой прибылью, — кража из карманов рабочих. В
этом Соколов видит причину всех несчастий современного ему общества, форму
нового рабства. В уничтожении прибыли он видит «освобождение рабочего класса».
При всей наивности этой критики в работе «Социальная
революция» звучит искренняя и глубокая ненависть к миру буржуазного
предпринимательства, боль и сочувствие положению трудящихся.
Страницы, где речь идет о положении трудящихся
классов, пожалуй, самые сильные в книге. Соколов привлекает здесь большой
фактический материал, цитирует, в частности, работу Энгельса «Положение
рабочего класса в Англии и Франции», оговариваясь, что причины, которые
вызывают нищету рабочего класса в Англии, имеют место и в Германии, и в других
странах.
Соколов возлагает надежды на то, что рабочий класс
начинает понимать всю несправедливость и нетерпимость такого положения вещей.
«Современное рабочее движение должно нас предостеречь: мы скоро увидим кровавую
войну в сердце общества, — пишет он. — Мы живем на почве, которая каждый день
может взорваться; этот взрыв так же неизбежен, как механический закон.
Глубокая ненависть и стремление к восстанию против имущих становится общим
мнением всего рабочего класса и неизбежно приведет к революции. Берегитесь!»
Соколов обрушивается здесь на тех экономистов и
политиков, которые обманывают народ, с тем чтобы предотвратить взрыв революции.
«Планомерным одурачиванием народа с целью защиты интересов дельцов» называет
он их деятельность. «Признанным вождем немецкой партии мошенников» Соколов
называет Шульце-Делича, пытавшегося с помощью своих кредитных обществ
насаждать псевдосоциализм в недрах буржуазного общества. Соколов недаром «бегал
за ним», посещал его митинги и собрания во время своего пребывания в Дрездене.
Он прекрасно разобрался в провокаторской сути идей Шульце-Делича. «Горе
Германии, — пишет Соколов. — Она считает г-на Шульце-Делича большим человеком,
другом народа. В действительности г-н Шульце-Делич — последний слуга буржуазии;
он защищает ее всей хитростью своего софистического ума».
Столь же бескомпромиссна критика Соловьева «государственного
коммунизма» Лассаля, который изображал государство как некую надклассовую
организацию, призванную разрешить социальный вопрос. Средством осуществления
своей программы Лассаль считал мирную печатную агитацию за введение всеобщего
избирательного нрава, за устройство производственных ассоциаций с помощью
юнкерски-буржуазного государства.
Пятая глава его книги прежде всего посвящена критике
теории и практики лассальянства. «Всеобщее избирательное право не задевает
права собственности», а потому не может служить панацеей от всех бед, отвечает
он Лассалю. Лассаль, как и Шульце-Делич, по определению Соколова, «политический
обманщик народа».
Что же противопоставляет Соколов «мошеннической»
деятельности Шульце-Делича и Лассаля? Идею социальной революции. Эта
идея начиная с заглавия и эпиграфа красной нитью проходит через всю его книгу.
Книга «Социальная революция» красноречиво опровергает ту мысль, высказанную
Соколовым на суде, будто он прошв «насильственной революции», так как она «не
может быть благодетельной». На суде Соколов говорил: «Я проповедую революцию,
да, революцию, но какую? Революцию идей, т. е. умственный переворот, перемену
образа мыслей, понятий и убеждений на основании науки и совести». Это заявление
его было продиктовано скорее всего тактическими соображениями — ведь он
произносил «защитительную речь». И даже в этой речи вслед за декларацией
своего отрицательного отношения к насилию он провозглашал, что не может
«слышать равнодушно и бесстрастно о восстании народа, который решается
жертвовать собою во имя спасения народа от грабежа и насилия. Мало того, —
продолжал Соколов, — я сознаюсь, что сочувствую всегда людям, чье
самоотвержение на благо народа увлекает их на борьбу с его врагами и палачами».
Его книга, написанная для бесцензурной печати, пронизана
идеей революции, причем он предрекает качественно новый, социальный
характер грядущего революционного переворота.
«Мы стоим накануне всеобщей революции, по сравнению с которой
французские революции" XVIII века и 1848 года кажутся детской игрой... Время
чисто политических движений позади. Если в конце прошлого столетия одно
сословие народа поднялось против государства, то теперь есть класс, который
думает о том, чтобы перевернуть общество. Вот почему грядущая революция может
быть только социальной», — провозглашает Соколов уже на первых страницах своей
книги.
Как известно, идея социальной революции лежала в
основе деятельности народников-семидесятников. Однако основы теории социальной
революции были заложены демократами уже в пору шестидесятых годов. Это сделал
прежде всего Чернышевский, который, по определению Ленина, слил воедино идеи
народной революции и утопического социализма. Демократы-шестидесятники осознавали,
что все великие антифеодальные революции прошлого завершались торжеством буржуазных
отношений. Не понимая исторической закономерности того, что эти революции по
своей природе были буржуазными, они объясняли конечную «неудачу» их тем, что
революции прошлого не были оплодотворены идеей социализма, были политическими,
а не социальными революциями. XIX век принес с собой новое качество
освободительного движения народов, являющегося гарантией истинного и полного
освобождения народных масс, — идею социализма. Народную революцию
демократы-народники шестидесятых-семидесятых годов иллюзорно мыслили социалистической.
В этом суть теории социальной революции, как она развивалась уже на страницах
«Современника» и «Русского слова».
Но естественно, что теорию «социальной революции» —
демократической революции в России, осмысляемой ее идеологами в качестве
социалистической, — невозможно было с достаточной откровенностью развернуть на
страницах подцензурной печати. В книге же Соколова, написанной им во время
пребывания за границей в 1864 году, идея социальной революции — кардинальная
идея русского народничества — получила откровенное, открытое, прямое выражение.
Соколов взывает к революции и предсказывает неизбежность ее с присущим его
характеру неистовством. «Будьте готовы к тому, что революция придет в
определенный час. Это неизбежно!»
«Горе вам, деспоты и угнетатели народов. Ваш час
пробил. Народ думает о ваших грехах, поэтому скоро наступят ваши мучения, боль
и смерть, вас сожгут огнем, ибо силен революционный народ, который хочет вас судить.
Социальная революция приближается!» — снова и снова провозглашает он.
Особенность позиции Соколова, проявившаяся в этой
работе, в том, что он не удовлетворяется провозглашением социальных задач
грядущей революции.
Социальные задачи революции он противопоставляет
политическим. Уже в этой работе звучат нотки анархического отрицания
политической борьбы. «Что означает этот пустой призыв: «политическая свобода»,
«политическое равенство»?.. — спрашивает он. — При современных политических
условиях каждая политическая конституция есть завуалированная форма рабства,
социального убийства, против которого бедный рабочий не может защищаться.
Государственная конституция оставляет ему свободу выбора — постепенно умереть с
голоду или быстро покончить с собой».
Анархизм, столь влиятельный в русском освободительном
движении семидесятых годов, не был чем-то случайным для России. Он имел
социальную — крестьянскую, мелкобуржуазную — почву и идейные истоки, коренившиеся
в просветительской, идеалистической философии истории, свойственной эпохе
демократической революции, всему разночинскому этапу русского освободительного
движения.
В этом отношении чрезвычайно показательно движение
шестидесятника Соколова к анархизму. Его книга «Социальная революция» —
уникальный документ, раскрывающий диалектику смыкания идей крестьянской революционности
с прудонистской идеей анархии.
«Политическое движение никогда не может иметь результатов»,
— вслед за Прудоном утверждает он. Как известно, Прудон заходил в своем
мелкобуржуазном отрицании политической борьбы до абсурда — до утверждения
того, будто «конституция — вещь совершенно ненужная», а «всеобщее
избирательное право есть контрреволюция». Отрицание политической борьбы
неумолимо приводило его к отрицанию государства в принципе, к отрицанию
государства не только капиталистического, но и социалистического.
Весь этот комплекс идей анархизма, помноженный на
призыв к революции против всех и всяких властей, звучит в книге Соколова.
Филиппики в адрес буржуазного государства перерастают здесь в отрицание
государства вообще. Спор с «правительственным» социализмом Лассаля перерастает
в полемику с «государственным» социализмом и коммунизмом в принципе. «Принцип
государственной власти, — пишет он, — может осуществляться в любой известной
нам форме. Это может быть власть короля, власть дворянства, господство
буржуазии пли четвертого сословия. И все эти формы являются одинаково
порочными, потому что в них господствует принцип насилия». Соколов подробно
разбирает все пороки государственной власти — карьеризм, властолюбие, бюрократизм
— и приходит к выводу, что всякая власть ведет к подавлению человеческой
личности.
Правда, в одном месте Соколов оговаривается: «Государство
есть историческая категория, которая развивается до самоотрицания». Однако
сама суть процесса самоотрицания государства по мере развития общества, закономерности
этого развития оказались непостижимыми для Соколова. Его увлекла блистательная
эскапада словоизвержений Прудона, требовавшего немедленного распятия
государства во имя полного освобождения личности. Он не видел всей утопичности
этой прекраснодушной мечты и не поднялся до осознания единственно реального
пути, который ведет к уничтожению государства, того пути, который предложил
марксизм. Ведь марксизм, считал В. И. Ленин, вовсе не расходился с анархизмом
«по вопросу об отмене государства как цели».
Революционаризм Соколова — и опять-таки не без влияния
Прудона — обернулся во второй половине шестидесятых годов еще одной
неожиданностью: Соколов стал яростным проповедником «евангельского социализма».
Это направление мысли Соколова примечательное si не такое уж исключительное, как кажется на первый
взгляд, явление в истории русского освободительного движения.
Конечно же, для демократов-шестидесятников в целом,
для «Русского слова», в частности, был характерен яростный, наступательный
атеизм. Вообще в отличие, скажем, от Италии крестьянская революционность в России
выступала, как правило, под атеистическими знаменами. И тем не менее и в более
поздние, семидесятые годы, в пору, когда могучая проповедь шестидесятников
дала такие обильные и прекрасные плоды, когда, по словам семидесятника О. В.
Аптекмана, «чистое, как хрусталь, настроение, цельное, почти религиозное
чувство охватило молодежь» и, выпрямившись во весь рост, она, «добрая, светлая,
глубоко верующая» в идею социализма, пошла в народ, — мы встречаем отзвуки
революционного «евангельского социализма». В своей книге воспоминаний
«Общество «Земля и Воля» 70-х годов», написанной в якутской ссылке 1882—1883
годов, Аптекман рассказывает о знаменитом кружке долгушинцев, организовавшемся
в 1872 году и положившем начало движению в народ, о его руководителе —
«сосредоточенном, сдержанном, сильном и порывистом» Долгушине. Он рассказывает,
что на даче Долгушина, где находилась подпольная типография, в углу на полке
стоял крест, на котором вверху сделана надпись: «Во имя Христа», а на поперечной
перекладине: «Свобода, равенство, братство».
«Что это — красивый жест? Фраза? — задает вопрос
Аптекман. — И то и другое чуждо натуре Долгушина. Это — заповеди, дорогие
сердцу Долгушина <.:.> Какие сложные движения души! Крест — символ
искупления, и революция — выражение «святого гнева». «Во имя Христа» и
«Свобода, равенство, братство». Революция жертв просит — иди на крест!
Революция кровавой борьбы требует — рази мечом!
Это не было так просто, как другие себе представляют:
проглотила-де молодежь одну-другую полудюжину тенденционных книжек, наслушалась
призывов Бакунина и Лаврова и пошла в народ. Нет! То была подлинная драма
растущей и выпрямляющейся души, то были муки рождения больших дум и тревожных
запросов сердца. Я видел не раз, как молодежь, отправлявшаяся уже в народ,
читала Евангелие и горько рыдала над ним. Чего она искала в Евангелии? Какие
струны ее души были так задеты «благой вестью»?
Крест и фригийская шапка? Но это было, читатель!»—
убеждает нас современник той великой и прекрасной эпохи.
Да, все это было не просто: суровая трезвость «реализма»
— и страстная проповедь евангелических заповедей; культ «разумного эгоизма» —
и высочайший, белоснежный, граничащий с самопожертвованием альтруизм;
отрицание политики, политической борьбы — и гибель сотен бойцов в политической
схватке с самодержавием. Мы еще не осмыслили в полную меру всей напряженности,
противоречивости и глубины нравственного поиска революционеров XIX века. В их
теориях, выражавших трагическую непреодолимость своего времени, было много
преходящего, ограниченного, не выдерживающего современной научной критики. Но
в их жизни и борьбе, в их свершениях и нравственных устремлениях содержалось
вечное, непреходящее: боль за народ, стремление отдать жизнь за него, подвиг
высокой революционной гражданственности.
И как это ни парадоксально на первый взгляд, не вера
в загробное существо, не христианская религия, а нечто совершенно другое толкало
их к евангелическому социализму. Об этом хорошо написал Берви-Флеровский, тот
самый Берви-Флеровский, чья книга «Положение рабочего класса в России» вызвала
столь восторженный отзыв Маркса, — несправедливо забытый революционный
публицист шестидесятых-семидесятых годов. «У меня постоянно было в уме
сравнение между готовившейся к действию молодежью и первыми христианами» — Берви-Флеровский
посвятил эти строки как раз долгушинцам, которые в 1872—1873 годах готовились
идти в народ. «Непрерывно думая об этом (о решении молодежи идти в народ. — Ф.
К.), я, — пишет далее Берви-Флеровский, — пришел к убеждению, что успех
можно будет обеспечить только одним путем — созданием новой религии... Я
стремился создать религию равенства!.. Если бы можно было эту самую
молодежь превратить в апостолов такой религии! Если бы убывающие их ряды
пополнялись все новыми верующими, которые, подобно первым христианам, горели бы
возрастающим энтузиазмом, тогда успех дела был бы обеспечен».
Берви-Флеровский не ограничился пожеланием: он написал
книгу «Как надо жить по закону природы и правды», отпечатанную в 1873 году в
подпольной долгушинской типографии, где он попытался изложить основы этой
новой, без бога и святых, революционной религии. В таком же приподнятом нравственно-религиозном
тоне была написана Долгушиным прокламация «К русскому народу».
«...Мы, ваши братья, обращаемся к вам, угнетенным
людям, и взываем во имя вечной справедливости, восстаньте против этих
несправедливых порядков, не подобающих человеку, высшему и лучшему созданию на
земле... — говорилось в этой прокламации. — И вот, когда вы потребуете для
себя лучшей участи, злые люди-лиходеи станут кричать против вас, что вы
бунтовщики, что вы всех перерезать хотите... и все такое... Это уж так бывает всегда,
вспомните, что говорит Иисус Христос: «Остерегайтесь же людей: ибо они будут
отдавать вас в судилище и в синагогах своих будут бить вас. И повезут вас к
правителям и царям за меня, для свидетельства перед ними и язычниками».
Легче всего бросить упрек тем же долгушинцам, сказав,
что в своей революционной пропаганде они сделали «шаг назад» от Чернышевского,
взяв на вооружение заповеди Христа. Нет необходимости подробно говорить о всей
утопичности их революционного переосмысления Евангелия. Попытаемся понять
конечные истоки этой потребности в «новой религии» у пропагандистов-народников
начала семидесятых годов. Они не только в том, что их нравственное
подвижничество во имя счастья людей было и в самом деле в чем-то созвучно
движению раннего христианства. Причины более глубокие и в конечном счете
социальные. Они в том решающем и трагедийном факте, что русское народничество с
истоков своих возлагало свои революционные упования на очень далекий от их
социалистического идеала крестьянский класс. Как разбудить, какой найти путь к
разуму и сердцу его? Это коренное драматическое противоречие второго этапа русского
освободительного движения не могло не вызвать к жизни разнородных теоретических
поисков и идейных метаний. Революционное богостроительство и богоискательство
— одно из проявлений той объективной трудности, которую переживали
крестьянские революционеры в силу исторического трагизма своего положения. «На
царя у нас смотрят, как на помазанника божья, — говорил, например, другой
участник долгушинского кружка, Гамов, — а потому идти против царя в России
невозможно; для этого нужно выдумать такую религию, которая была бы
против царя и правительства... Надо составить катехизис и молитвы в этом духе»
(курсив мой. — Ф. К.). Не исключено, что на мировоззрение долгушинцев
оказали влияние «Отщепенцы» Соколова, изданные как раз в это время чайковцами
за границей и широко распространявшиеся в нелегальных кружках России.
Возможно и другое: столь специфические духовные
искания Соколова и долгушинцев совпали потому, что отвечали какой-то
объективной, хотя и искаженной потребности времени.
В «Социальной революции» есть строки, объясняющие
обращение Соколова к «евангельскому социализму», перекликающиеся с мнением
долгушинца Гамова: «Вспомните же, революционеры, что народ еще верит в Христа
и что Евангелье есть единственная книга, которую он понимает», — писал здесь
Соколов.
Обратив взор к раннему христианству и к Евангелию,
которое он рассматривает не как культово-религиозный, а как социальный,
исторический документ, Соколов с позиции революционера и утопического
социалиста переосмысливает его. «Что такое учение Иисуса Христа, как не кодекс
коммунизма? Иисус Христос и его апостолы проповедовали, чтобы мы владели всем
сообща», — пишет Соколов.
Абстрагируясь от всех культовых моментов в жизнеописании
Христа, Соколов акцентирует внимание прежде всего на «коммунистических» началах
раннего христианства, трансформируя учение Христа в социализм. Книга
«Социальная революция» полна угроз и упреков в адрес эксплуататоров, забывших и
предавших «коммунистические» заветы Христа. «Коммунистическое отрицание собственности
есть в действительности следствие учения Христа, — пишет он. — Богачи, ожидайте
при нынешней тишине бурю... Царство бедных близко. Берегитесь!» «Евангельский
социализм» Соколова напоен ненавистью к официальной религии и христианской
церкви. «Евангелье уничтожает поповскую церковь, это отвратительное порождение
подлости и низости, церковь, которая одурманивает и грабит парод... Но пробил
ее час. Горе вам, лгуны, лицемеры и губители человеческих душ!»
Эти угрозы и прорицания в адрес эксплуататорских
классов и церкви Соколов связывает с близящейся народной революцией.
Перечеркнув христианскую заповедь о непротивлении злу насилием, Соколов
представляет Христа первым революционером на земле. В его интерпретации
Христос — это «мститель бедных и слабых против богатых и могущественных».
Продолжателем его дела был «народный пророк» времен Реформации Томас Мюнцер.
Истинные продолжатели дела Христа — современные революционеры, ибо «так
называемое царство божие есть не что иное, как господство бедных и нищих, то
есть социальная революция».
Примечательно, что Соколов не был верующим человеком.
Когда на допросе его спросили о вероисповедании, он с иронией ответил:
«Считаюсь православным, при постоянных переездах не мог бывать ежегодно на
исповеди». Из всей религиозной литературы он берет только «Евангелье» и
«очищает» его от всего «потустороннего», рассматривая Христа как реально
существовавшую историческую личность, как защитника и выразителя интересов
народа, социалиста и революционера. Более того — в своем переосмыслении фигуры
Христа он заходит так далеко, что его Христос оказывается не только первым
социалистом и первым революционером, но и первым анархистом. Именно так он и
пишет: «Иисус был не только коммунист, но также и анархист, потому что он не
имел и понятия о гражданском управлении. Каждый магистрат казался ему
естественным врагом человека».
Первые христиане, говорит Соколов, призывали к неподчинению
законам, к ненависти и презрению к государству. «Учение Иисуса уничтожает
государство со всеми учреждениями и законами» — таков конечный вывод Соколова
о связи анархизма с учением Христа.
Как видите, обращение Соколова к евангелическому лику
имело прежде всего пропагандистский характер и было подчинено задаче
утверждения и обоснования авторитетом Евангелия революционных и
социалистических идей. Конечно же, подобное обоснование идеи социальной
революции было наивным и идеалистическим. Но, по мнению Соколова, оно было
понятнее народным массам, ибо «разрушающие основу Евангелья еще не за семью
печатями для народа: народ их не забыл». И наконец, обращение к
«коммунистической» евангельской проповеди позволяло, на взгляд Соколова,
наполнять революционную пропаганду содержанием большого эмоционального напряжения.
В своей публицистике он определенно подражал ораторским приемам евангелических проповедников.
Вслушайтесь: «Горе вам, деспоты и угнетатели пародов. Ваш час пробил. Народ
помнит о ваших грехах, и скоро наступят ваши мучения, ваша боль и ваша смерть:
все сожгут в революционном огне, потому — велика сила ненависти революционного
народа, который будет вас судить. Социальная революция приближается... Вавилон
падет. Близится час страшного суда, — завершает Соколов свою книгу. — О,
беспощадная революция!»
ПЕРВЫЙ
АРЕСТ
Темы и идеи книги «Социальная революция» легли в
основу статей, которые опубликовал Соколов в «Русском слове» по возвращении
из-за границы. Его статья «Экономические иллюзии» (1865, IV, 5) была, по
существу, переложением нескольких глав «Социальной революции» — в той мере, в
какой возможна была критика эксплуататорского, «лихоимского» строя и проповедь
социализма в подцензурном журнале.
Соколов говорит о капиталистическом строе как источнике
несправедливости и нищеты.
В «Экономических иллюзиях» звучит излюбленная тема
Соколова — критика буржуазных политэкономов, оправдывающих этот несправедливый
порядок вещей. Критике апологетической, буржуазной политэкономии посвящена в
значительной степени статья о Милле, опубликованная в седьмой, восьмой и
десятой книжках «Русского слова» за 1865 год. «Капитал — вера и надежда
экономистов: они служат, поклоняются ему, как Мамоне, и вся их политическая
экономия — славословие капиталу и гимн лихоимству» (1865, 8,I, 5).
Соколов доказывает эту мысль на примере английского
экономиста Джона Стюарта Милля, чья работа «Основания политической экономии» в
переводе и с примечаниями Чернышевского вышла в 1865 году на русском языке в
свет. Популярность Милля как экономиста и мыслителя в России шестидесятых годов
была очень велика. Даже сотрудники возобновленного «Современника» — такие, как
Ю. Жуковский, А Пыпин, — воспринимали Милля некритически, не понимая истинных
причин, которые заставили Чернышевского взяться за перевод сочинения Милля.
Чернышевский обратился к Миллю не ради пропаганды его экономических взглядов,
— перевод и комментарий «Оснований политической экономии» служили
Чернышевскому для популяризации его собственной экономической теории трудящихся.
В своих примечаниях к работе Милля Чернышевский дал глубокую критику буржуазной
политэкономии.
В своей критике Милля Соколов идет во многом от
Чернышевского, но отнюдь не на теоретическом уровне Чернышевского. Он
расправляется с Миллем с той залихватской резкостью, которая вообще отличала
статьи Соколова. По мнению Соколова, у Милля куда меньше логики, чем у
какого-нибудь заштатного экономиста Горлова.
Соколов ставит Милля в ряд с вульгарными экономистами
— апологетами буржуазного строя, что уже само по себе в высшей степени
несправедливо. В крайностях оценки Милля Соколов разошелся с Чернышевским, который,
не принимая буржуазной направленности «Оснований политической экономии», писал
тем не менее, что «книга Милля признается всеми экономистами за лучшее, самое
верное и глубокомысленное изложение теории, основанной Адамом Смитом».
Как видите, взгляд на Милля Чернышевского далеко не
совпадал с той разносной и по-прудоновски вульгарной критикой, которую учинил
Соколов. По воспоминаниям Н. Русанова, который хорошо знал Соколова в
эмиграции, именно эту-то «ругательную критику Милля и приносил Соколов
Чернышевскому под заглавием «О банкротстве политической экономии».
Неудивительно, что Чернышевский возвратил статью автору, «посоветовав Соколову
заниматься вообще публицистикой, а не политической экономией».
Критика Милля была последней журнальной работой
Соколова, появившейся в «Русском слове». В том расколе, который произошел
осенью 1865 года в редакции «Русского слова» и завершился выходом из журнала
Зайцева и Соколова, инициатива принадлежала именно Соколову, решившему «сделать
стачку» против Благосветлова. В своих показаниях в комиссии Муравьева Соколов
так рассказывает об этом эпизоде: «...По приезде в Петербург (из-за границы в
1865 году. — Ф. К.) занимался одно время делами редакции «Русского
слова», имел случай часто видеться с гг. Благовещенским, Зайцевым, навещал
Писаревых; все отношения мои к ним заключались в том, что я старался убедить их
разорвать связи и дружбу с г. Благосветловым, который лицемерил и вызвал, наконец,
меня и г. Зайцева на открытый разрыв и печатную полемику... Что касается до
выражения «я старался убедить их, т. е. В. Зайцева, Благовещенского и
Писарева, прервать отношения с Благосветловым», то разъясняется это выражение
тем, что, печатно отказываясь от участия в «Русском слове», я выставил на вид
торжественное обещание г. Благосветлова произвести журнальную реформу,
обещание, которое он дал уже давно, а потом не исполнил...». Суть «журнальной
реформы», которой требовал Соколов, сводилась прежде всего к тому, чтобы
Благосветлов отказался от прав издателя — собственника журнала ii объявил его «собственностью подписчиков». Соколов
решил на практике провести в жизнь обуревавшие его социалистические, а точнее —
прудонистские идеи и реформировать журнал так, чтобы издание — избави боже! —
не давало прибыли: издержки на издание журнала и общая сумма, получаемая от
подписки, должны быть равны, в чем читатели могут удовлетвориться благодаря
публикуемым на страницах журнала ежемесячным финансовым отчетам. Эта реформа
была направлена не столько против личности Благосветлова и его какого-то
«особого» эксплуататорства, как принято считать, сколько против самого
принципа ведения журнального дела в условиях частнопредпринимательского
общества. Поскольку все журналы — в том числе «Русское слово» и «Современник»
— велись на общих для того времени принципах предпринимательства, Соколов не
только Благосветлова, но и Некрасова объявил эксплуататором и требовал от них
«пустяка»: чтобы они вели свои журналы на принципиально новых, так сказать,
социалистических основаниях. Он поставил Благосветлову ультиматум: реформа или
разрыв. Ультиматум этот был опубликован в ноябрьской книжке «Русского слова» за
1865 год. Поскольку Благосветлов ультиматум не принял, Соколов и Зайцев из
журнала ушли. Писарев, вначале присоединившийся к ним, остался.
Раскол этот, вызванный формально требованием Соколова
произвести экономическую реформу, имел под собой и более глубокие причины, о которых
мы говорили выше (см. очерк о Благосветлове).
Вскоре после ухода из журнала Соколов был арестован.
Причиной ареста послужило «знакомство и сношения его с коллежским секретарем Ножиным, уже умершим, который
принадлежал к кружку лиц, известных под названием нигилистов, и подозревался в
преступных сношениях с бывшим домашним учителем Худяковым, осужденным по
приговору Верховного уголовного суда к лишению прав состояния и ссылке в
Сибирь на поселение». 11 июля 1866 года Соколов «по необнаружению... каких-либо
данных, по коим бы можно было подвергнуть его судебному преследованию», был
освобожден из-под ареста с учреждением за ним полицейского надзора.
В «Автобиографии» Соколов, говоря о своем первом
аресте, делает пометку: «Тут надо рассказать, как Муравьев напечатал о Ножине:
«Основатели ада и руководители Каракозова». К счастью, Ножин умер 3 апреля в
Марьинской больнице от тифа. Тем не менее Зайцева, Курочкина, Орлова, Соколова,
друзей Ножина, арестовали». Это «к счастью» в данном контексте весьма примечательно.
В сноске Соколов особо подчеркивает: «Пусть он расскажет это время до 18
апреля» — речь идет о первых двух неделях после выстрела Каракозова. После примечания
Соколова редакция «Свободы», где печаталась первая часть «Автобиографии», пишет:
«В следующем номере будет напечатано подробнее об этом времени, равно как и
подробности об идее «Отщепенцев». Однако следующий номер «Свободы» не вышел.
Тайна взаимоотношений Ножина и его друзей с подпольной организацией ишутинцев,
из которой вышел Каракозов, пока не раскрыта. В литературе о Соколове
высказывалось предположение, что он (а следовательно, и Зайцев) знали о готовившемся
покушении. В «Отщепенцах» на материале истории с большой страстностью
приводятся аргументы «за» и «против» убийства царя — факт, свидетельствующий о
спорах, которые, по-видимому, велись в революционной среде конца шестидесятых
годов о возможности и допустимости цареубийства.
На допросах, естественно, Соколов отрицал какую бы то
ни было нелегальную основу своих взаимоотношений с Ножиным и его кружком. «Что
касается до сношений моих с Ножиным, — показывал он, — то они ограничивались
делами по переводу разных книг, из коих некоторые уже напечатаны».
Для издательского дела, затеянного Зайцевым, Ножиным,
Сулиным и другими, Соколов переводил, в частности, произведения любимого им
Прудона. «Отщепенцы», по первоначальному намерению, также были не чем иным, как
переводом одноименного сочинения Жюля Валлеса — французского
публициста-революционера, впоследствии участника Парижской коммуны, уехавшего
после ее разгрома в эмиграцию. Его «Отщепенцы» изображали людей, живущих вне
общества и враждебных ему, — непризнанных поэтов, ученых,
неудачников-изобретателей. Но это не люди «богемы», а будущие «инсургенты»,
протестанты, готовые с оружием в руках бороться с несправедливостью общества.
Неудивительно, что эта книга, вышедшая во Франции в 1865 году, привлекла внимание
Соколова. «Случайно сидя у Доминика, — рассказывает Соколов в «Автобиографии»,
— прочел он газету «La Presse» Эмиля-де-Жирардена о Жюле Валлесе и его книге «Les refractaires».
Вышел из Cafe, купил эту книгу и помчался
к Зайцеву. Тотчас же отправил Ножина в «Петербургские ведомости» для
напечатания объявления: «Печатаются и выйдут на днях «Отщепенцы» — под редакцией
Н. Соколова. Валлес оказался плох, из него годились только первые страницы, а
остальные сам придумал. В пять недель книга была готова, писалась и печаталась
одновременно. Типография Головина была в двух шагах. 4 апреля 1866 года он
принес книгу в цензурный комитет в 9 часов утра, а в 11 Каракозов выстрелил.
Общий перепуг. 5 апреля Трепов захватил все издание».
Имеются сведения, что Соколов писал «Отщепенцев» в
соавторстве с Варфоломеем Зайцевым. Об этом пишет, в частности, друг Бакунина,
Зайцева и Соколова анархист Гильом в 3-м томе своей книги «Интернационал». А.
Ефимов, автор единственной статьи о Соколове, опубликованной в 11—12-м номерах
журнала «Каторга и ссылка» за 1931 год, сообщает о своей беседе с бакунистом
М. П. Сажиньм (Арманом Россом), еще жившим в ту пору, который в эмиграции был
дружен с Зайцевым и с Соколовым. Сажин подтверждал свидетельство Гильома:
«Соколов и Зайцев говорили ему о том, что «Отщепенцев» писали они двое, Зайцев
первую часть, а Соколов — вторую».
Б. П. Козьмин в своей статье «Н. В. Соколов. Его жизнь
и литературная деятельность» сообщает, что он также обращался к М. П. Сажину с
вопросом об авторстве «Отщепенцев», и приводит следующий его ответ: «Отвечаю
на Ваш вопрос об авторстве книги «Отщепенцы».
1) В разное время (в 70-х годах) лично слышал от Н. В.
Соколова и В. Ал. Зайцева, что они оба писали (подчеркнуто М. П.
Сажиным. — Ф. К.) книгу «Отщепенцы», причем первую половину
(приблизительно) писал Зайцев, а вторую Соколов.
2) Инициатором написания книги был Соколов. Книга
была отпечатана при новом законе о цензуре (уничтожена предварительная
цензура). Оба автора допускали случай задержания книжки цензурою и даже ее
судебное преследование при ее выходе, поэтому было условлено, что Соколов берет
на себя всю ответственность, поэтому он, Соколов, заявил себя автором
«Отщепенцев» официально перед цензурою.
Вот все, что сохранилось у меня в памяти до сих пор по
этому делу».
Б. П. Козьмин считает, что после такого авторитетного
свидетельства М. П. Сажина вряд ли могут быть какие-либо сомнения относительно
того, что Зайцев действительно был одним из авторов «Отщепенцев», причем
очевидно, что ему принадлежит первая часть работы — «Историческое отщепенство».
Это вполне объяснимо тем глубоким интересом к истории и отличным знанием ее,
которые были характерны для Зайцева. Вторая же часть работы — «Современное
отщепенство», где речь идет в основном о Фурье и Прудоне, написана Соколовым.
Соколов, по-видимому, взял авторство целиком на себя потому, что был одиноким
человеком, а на плечах Зайцева лежала забота о большой семье. В истории же
русской публицистической мысли и русского освободительного движения утвердилось
мнение, что Соколов был единственным автором «Отщепенцев», этой популярнейшей
книги среди молодежи семидесятых годов. Книга его в конце концов дошла до
читателя...
Правда, двухтысячный тираж ее был арестован петербургским
градоначальником еще в типографии. Но, как сообщалось в одном из агентурных
донесений III отделения, «известная книга Н. Соколова «Отщепенцы» подвергнута
аресту далеко не с тою тщательностью, какой требовало дело. Теперь получено
сведение, что не опечатанные полицею листы попали в руки студентов университета
и технологов; много их уже переписано и в таком виде ходит по рукам между
юношами. Вскоре в судебной палате будет слушаться дело об этом сочинении и
почти вся молодежь собирается туда».
Молодежь на суд не попала: дело слушалось в закрытом
порядке. Что же касается «Отщепенцев», то книга после суда приобрела небывалую
популярность. В 1870— 1872 годах «Отщепенцев», по воспоминаниям современников,
литографировали в революционно настроенных студенческих кружках дважды. В 1872
году «Отщепенцы» были переизданы группой революционной молодежи (В. М.
Александровым при содействии Веры Любатович и Живко) в Женеве и почти весь
тираж (1500 экземпляров) переправлен в Россию.
Это была одна из главных акций «Кружка чайковцев»,
организованного Марком Натансоном в 1870 году и сплотившего большое число
студенческой молодежи Петербурга, Москвы, Одессы, Киева. Полагая главной своей
задачей подготовку молодежи для предстоящей революционной деятельности,
чайковцы в развитие традиций шестидесятников организовали целое «Книжное
дело», которое распространилось по всей России: от Петербурга до Одессы, от
Москвы до Вятки. Чайковцы предприняли собственное издание книг не только в
России, но и за границей. Одной из первых книг, отпечатанных там, и были
«Отщепенцы» Н. Соколова. В деле III отделения «О шифрованной переписке лиц,
проживающих за границей», мы читаем: «Эльсниц сознался... Сегодня он снова был
спрошен и объяснил, что в феврале месяце приезжал в Москву Смирнов на одни
сутки, где и условился с Эльсницем издавать «Отщепенцев», революционный журнал,
сочинения Чернышевского». В том же деле приводится выдержка из шифрованного
письма из-за границы, перехваченного III отделением: «Отщепенцы» готовы
(1500)».
Книга, отпечатанная спервоначала в легальной типографии
и представленная в цензуру, смогла проникнуть к читателям лишь путем
нелегальным, «подземным», как говорили в ту пору. В течение ряда лет она
выполняла свое предназначение: будоражила умы, воспитывала «отщепенцев» от
самодержавно-крепостнического строя, социалистов и революционеров.
По свидетельству видного революционера семидесятых
годов II. С. Джабадари, «Отщепенцы» Соколова «тогда гремели в Петербурге» — ими
«зачитывалась молодежь». «Соколов обратил в социализм многих своими статьями в
«Русском слове» и книгой «Отщепенцы», — писал в «Записках революционера» П.
Кропоткин. Народоволец Н. А. Морозов вспоминал в «Повестях моей жизни»: «Отщепенцы»
— книжка, полная поэзии и восторженного романтизма, особенно нравившегося мне
в то время, возвеличивавшая самоотвержение и самопожертвование во имя идеала,
унесла меля на небо».
С тех пор эта единственная в своем роде в русской
публицистике книга ни разу не переиздавалась и давно стала недоступной читателю
библиографической редкостью.
«ОТЩЕПЕНЦЫ»
Книга Соколова и Зайцева и в самом деле имеет мало
общего с «Отщепенцами» французского публициста Валлеса. Валлес писал о
непризнанных поэтах, ученых, художниках, о людях, живущих «вне общества» и
стихийно враждебных ему. «Отщепенцы» же Соколова и Зайцева — протестанты,
отрицатели, революционеры, которые сознательно «расходились» с обществом и
отрешались от него». Это люди, не принимавшие несправедливости эксплуататорского
общества, дерзнувшие в тех или иных формах протестовать против него.
У всех у них есть общие черты, по которым их узнают и
«во главе восставших против невыносимой тирании», и «в задних рядах умирающего
с голоду пролетариата». Общество узнает их «по нежеланию идти с ним рука об
руку, по тому отвращению их к рутине, которое общество называет
«непрактичностью», по тому шумному и грозному или молчаливому и подавленному
протесту против него, который выражается во всей их жизни и даже в смерти,
несмотря на их имена — прославленные или обесславленные, громкие или
безвестные, памятные или забытые среди грохота революций и битв или среди холода
и голода грязных улиц».
В книге идет речь о ненависти общества к революционным
отщепенцам, вся вина которых в том, что «они видят беду раньше других...»,
смело говорят обществу «о гнилости и ветхости его основ». За это они подвергаются
гонениям со стороны тех, кто убежден: «...Надо спасать общество от их критики,
спасать верования и убеждения от их отрицания... Вечное, постоянно повторяющееся
заблуждение! Как будто здоровым, живым принципам, тем, у которых есть
будущность и которым в настоящем принадлежит не один только материальный мир,
не одни только фактические отношения, но и вера людей, и нравственный мир
общества, как будто им страшна какая бы то ни было критика! То, что живо, то,
чему верят искренно, не нуждается в защите силой, в ограждении от отрицания и
в материальном покровительстве. Преследование отрицателей, критикующих
общество, — свидетельство слабости его, — значит оно само в себя не верит, не
верит в свою веру, в свою нравственность, в свое добро, в свое достоинство... И
вот оно, неверующее, защищает верования, отрицающее само себя, преследует
отрицания, между тем как отрицатели — единственные верующие в нем люди».
«Без отрицания пет веры, как без веры пет отрицания,
— утверждают авторы книги. — Как для того, чтобы иметь право отрицать, нужно во
что-нибудь верить, так и веру можно сохранить в падающем или развращенном обществе
только отрицанием. В прогнившем обществе все идет навыворот: атеист делается
инквизитором и ожесточенно преследует малейшее отступление от догмата; развратники
отстаивают нравственность; юридические убийцы вопиют против отрицания права...
Никто не видит ни малейшей нужды соглашать слово с делом, принцип с фактом,
убеждения с жизнью. Чем высокопарнее рассуждают о святости принципов, тем
позорнее контраст между речами и делами; чем выше превозносятся и чем жарче
отстаиваются принципы, тем унизительнее и нелепее компромиссы, заключаемые на
каждом шагу с обстоятельствами». Книга Соколова и Зайцева — вдохновенный гимн
тем «совестливым, смелым и дальновидным людям», которые имеют мужество вступать
в конфликт с разлагающимся обществом во имя идеалов правды, добра и
справедливости. По сути дела, это публицистический очерк, в популярной,
доходчивой форме раскрывающий историю социального протеста, историю
революционных и социалистических движений, начиная с античности и кончая XIX
веком.
В значительной своей части книга является компиляцией,
включающей в себя переводы из сочинений западноевропейских мыслителей: глава
«Развалины» заимствована из книги Вольнея «Руины или размышления о революциях
империи»; главы о римском стоике Тите Лабиене — не что иное, как перевод
памфлета французского публициста Рошара против Наполеона III, и т. д.
Книга, как я уже говорил, делится на две части: первая
— «Историческое отщепенство», куда входят главы «Стоики», «Христиане», «Секты»,
перемежающиеся публицистическими эссе «Как пропадают верования» и «Развалины»;
и вторая — «Современное отщепенство», включающая главу «Социалисты» и два
особо выделенных подраздела — «Фурье», «Прудон».
«Историческое отщепенство» начинается красочным
описанием трагических фигур протестантов древней Римской империи, стоиков,
«быть может, не умевших жить, но зато умевших умирать». «Не имея... идеала
впереди себя, не видя, откуда могло бы прийти спасение, отчаявшись в
человечестве, они смело решались на удаление от жизни и часто доводили это
решение до крайних его последствий — до самоубийства». С глубоким уважением
говорится в книге об этих «железных, сильных людях», «твердых, непоколебимых
гражданах», которых «не мог сломить деспотизм или коснуться растление
общества». И все-таки, по мнению автора, эти «строгие, величественные,
грустные фигуры» еще не были «истинными отщепенцами» в силу ограниченности и
безысходности их гражданского протеста.
В следующей главе книги с революционных позиций
переосмысляется движение раннего
христианства как народного протеста против мира насилия и лихоимства.
Глава «Секты» рисует торжество христианства, явившееся вместе с тем полным
отрицанием самого себя: «...Крест победил, а все остается по-прежнему. Христианство
не принесло рабам свободы, угнетенным спасения, ограбленным избавления,
голодающим хлеба... Те, которые ждали себе спасения от новой религии, почувствовали
это противоречие и разлад слов с делами».
В книге дается глубокая характеристика этого «разлада
слов с делами», столь характерного для церкви, история преступлений церкви
перед людьми и человечностью, история революционного протеста против церкви и
общества, развивающегося поначалу на религиозной основе. «В церкви была в то
время сосредоточена вся духовная жизнь общества... Вот почему протест против
нового мира вышел из церкви и прежде всего обратился против нее», — утверждают
авторы книги. Они понимают, что, несмотря на религиозные формы, этот протест
был прежде всего социальным. Он начинался и выявлялся часто в форме чисто
богословских споров, но эти споры нередко скрывали за собой разногласия куда более
существенные. «Ведь... и нам самим, — говорится в книге, — приходится во многом
поступать точно так же. Сектаторы обвиняли католицизм в искажении христианства,
и спор, сущность которого состояла в социальных вопросах, нередко вращался
около догматов и сводился к богословским тонкостям. Но разве не то же самое все
новейшие ученые препирательства, происходящие в области философии, права,
естествознания?»
Эта историческая аналогия использована в конце для
того, чтобы объяснить читателям истинный смысл тех научных споров вокруг
проблем естествознания и философии, которые велись на страницах «Русского
слова» и других органов демократии шестидесятых годов: «Спорить о
происхождении видов! Каково варварство, какая гнусность! — с деланным
возмущением восклицает автор, в данном случае, по-видимому, Зайцев. — Разве
деспот низвергнут, разве лихоимец наказан, разве голодный накормлен, разве
уничтожена эксплуатация, обуздано насилие и грабеж, дарована свобода? Разве
все эти кровавые, жгучие, смертельные
вопросы, осаждающие всех и каждого от зари до зари, всякий день, всюду и
ео всем, разрешены и
удовлетворены?..»
Конечно же, нет, отвечает он. Но часто эти вопросы,
столь незначительные на первый взгляд среди общего плача и скрежета зубовного,
только прикрывают собой вопросы более жизненные. Оттого-то споры о них ведутся
с таким одушевлением, с таким жаром, с таким фанатизмом. Ведь и «в XVIII веке
споры шли на всех бесчисленных пунктах знания и религии, и велись недаром:
пришло, наконец, время, когда можно было начать делать дело, и тогда словесные
препирательства стали неуместны», — раскрывает он подлинную подоплеку просветительской
пропаганды шестидесятых годов. И книга, которую писали Соколов и Зайцев,
отнюдь не была отвлеченным историческим трактатом, она вся подчинена
конкретной революционной цели:
подготовке того времени, когда и в России можно будет «начать делать
дело».
Внимание авторов «Отщепенцев» привлекают в первую
очередь те страницы истории, где вполне выявился социальный протест народных
масс.
В работе «Людвиг Фейербах и конец классической
немецкой философии» Ф. Энгельс писал, что в средние века, когда религия вбирала
в себя формы идеологии, «всякое общественное и политическое движение вынуждено
было принимать теологическую форму. Чувства масс вскормлены были исключительно
религиозной пищей; поэтому, чтобы вызвать бурное движение, необходимо было
собственные интересы этих масс представлять им в религиозной одежде. И подобно
тому, как бюргерство с самого начала создало себе придаток в виде не
принадлежавших ни к какому определенному сословию, неимущих городских плебеев,
поденщиков и всякого рода прислуги — предшественников позднейшего
пролетариата, — так и религиозная ересь уже очень рано разделилась на два вида:
бюргерско-умеренный и плебейски-революционный, ненавистный даже и бюргерским
еретикам».
В «Отщепенцах» подробно рассказывается именно о
плебейски-революционном виде ереси, том самом, где «под видом богословского
догматического разногласия идет борьба бедняка против богатого, честного против
подлого, угнетенного против деспота». Центром «исторического отщепенства» в
книге представлены гуситы и движение Томаса Мюнцера, «последнее великое проявление
борьбы в религиозном духе». Особое внимание уделяется плебейски-революционному
движению крестьян, руководимых Томасом Мюнцером. «Сектаторы погибали на
кострах и виселицах не потому, что не соглашались с церковью в том или другом
догмате, а потому что... были врагами старого общественного порядка, противниками
не церкви, а государства и социальных условий».
В представлении авторов книги Мюнцер — «последний
сектатор и первый социальный демократ новой истории», «предшественник
революционеров XVIII и социалистов XIX
века». В книге подробно описаны его судьба, обстоятельства пленения и казни
крестьянского вождя, приведена его предсмертная речь, особенно испугавшая
цензуру. И хотя Мюнцер погиб и после его смерти «не было более религиозных
революционеров, отщепенцев во имя Евангелья», он «подает свою доблестную руку,
руку, ниспровергавшую алтарь и митру, ряду других отщепенцев, в которых живет
вечная, бессмертная идея и которые продолжают протест во имя свободы, равенства
и братства, против насилия и лихоимства. Сектаторский религиозный дух умер,
конечно, но идея, жившая в нем, осталась живая и только переменила знамя.
Философия заменила религию, наука — предание».
В «Отщепенцах» дана не только история борьбы «евангельских»
революционеров-сектаторов, но и прослежен драматический процесс угасания
христианской веры, самоотрицания ее. «Как пропадают верования» — так
называется следующая глава его книги, посвященная судьбе христианской религии.
Приведем выдержки из этой главы, дабы дать возможность почувствовать пафос
книги. Итак:
«КАК ПРОПАДАЮТ ВЕРОВАНИЯ»
«Близится конец царству старого учения — и настает
пора глубокого равнодушия к вере отцов...
Вначале, когда учение только зарождалось и распространялось,
его приняли и усвоили, потому что признали его за истину. В ту пору вера была
жива и сильна:
люди знали
тогда, во что и чему они веруют.
Прошли века за веками, потомство верующих стало уже
веровать по преданию и привычке, мало-помалу теряя сознание и чувство заветной
веры. И вот она исподволь меняет свою основу и, не опираясь более на убеждения,
начинает уже покоиться на авторитете и окончательно превращается в мертвящую
рутину. Передаваясь из рода в род по завещанию, старое учение постепенно
искажается, утрачивает прежнее свое значение, а вера обращается в притворное
чувство и сохраняется только на словах. Как ни звучны эти слова, но нет в них
выражения веры, той чистосердечной и пылкой веры, которая некогда заставляла
людей волноваться, страдать и умирать.
Такое тупое равнодушие к заповедному учению не может,
впрочем, долго продолжаться. Рано или поздно в среде того самого общества,
которое не верует искренно, а живет только суеверными привычками, появляются
люди с пытливым умом и с чувством правды. Для них немыслима вера без убеждения
и противен им разлад слова с делом. С невольным отвращением смотрят они на
бессмыслие и лицемерие толпы, которая притворяется, будто бы во что-то верует и
чему-то поклоняется. Совесть их возмущается при виде этого повального нравственного
разврата, и в уме их зарождается тяжелое сомнение в истине веры, которая на
практике обратилась в пошлую обрядность и позорное шутовство...
Это сомнение совершенно законно и разумно. Мало того:
умные и совестливые люди, которые презирают подложное чувство веры и видят в
нем разврат мысли, вовсе не думают сперва посягать на самую веру или отрицать
учение, которое ее вызывало. Нет, они желают только разгадать истинный смысл
этого учения и оправдать его правила своим разумом, с целью веровать не слепо,
а с убеждением.
Напрасное желание. Века изуверства и лицемерия так
исказили мысль господствующего учения, что оно бессильно уже воскресить в
сердцах погибшую веру и рассеять сомнения. В нем была правда, и правдой держалось
оно все время, пока шла борьба за его существование. Борьба кончилась
торжеством; победители отпраздновали свою победу и вскоре затем впали в то спокойствие,
равнодушное состояние, которого не знали прежде, когда боролись за свое правое
дело, за веру и убеждения. Как сперва борьбой укреплялось новое учение, так
потом победой ослабилось его значение, потому что бойцы охладели к нему и
перестали им увлекаться. С этой самой поры гаснет вера, а с нею вместе и сознание
ее смысла. Начиная с того, что самое учение о вере теряет свой отрицательный
характер, получает догматический тон...»
«И вот в порыве страстного увлечения отрицатели
подложной веры громко заявляют свое отречение и взывают к здравому смыслу и совести
общества. Без расчета и тайного умысла отрицатели отважно провозглашают, что
старое учение ложно, и обращаются к обществу с сильною, выразительною речью, в
которой так и звучат слова давно забытой, но вечно сущей правды. С этой
торжественной минуты во всех слоях общества проявляется какое-то
тревожно-томительное настроение, и вскоре вспыхивает ужасная борьба.
Погруженное в спячку общество вздрагивает, пробуждается,
начинает прислушиваться к голосу новых пророков и, оглядываясь на себя,
замечает, что оно или ни во что не верует, или верует, само не зная чему.
Закрадывается сомнение в умы людей, привыкших верить па слово, и в умы людей,
которые никогда не проверяли своих понятий и взглядов, а действовали всегда
слепо, повинуясь рутине.
Совсем иное происходит в среде партии, которая управляла
и жила во имя старого учения. Люди этой партии давно уже привыкли к
безмятежному владычеству и потому перестали помышлять о возможности опасного
для них переворота. Но вот, почуяв нежданно грозящую беду, они протирают глаза
и готовятся встретить врага в полном вооружении. Что ж, однако, оказывается?
Самозваные защитники старого учения давно уже забыли смысл его и не знают, как
и почему утвердилось оно и стало господствовать над умами. Они помнят только
то, что сумели воспользоваться правилами этого учения для достижения своих
целей и обратили его в оружие обмана и насилия. Таким образом, когда настает
пора обличении, когда общество обращает внимание на партию властвующих
консерваторов, они не могут прямо оправдаться и чувствуют, что кругом и под
ногами все колеблется, шатается и разваливается... Не задумываясь долго, они
решаются подавить в зародыше новые идеи и потому обращают всю свою злобу на
виновников умственного движения, то есть на отрицателей старого, извращенного
учения...
Они начинают разжигать личный эгоизм, возбуждать
повальный страх и действовать вообще на грязные интересы людей, извлекающих
какую-нибудь пользу из общественной неправды... В этой стачке интересов, в
этом союзе малодушных негодяев заглушается всякое нравственное чувство и
гаснет последняя искра совести и веры...
Мало того: консерваторы, пользуясь властью, несравненно
сильнее своих противников тем, что составляют огромную и плотную шайку опытных,
практических и ловких заговорщиков, которые действуют под влиянием страха и с
одной только целью спасения своих интересов. Что же касается отрицателей, то
между ними нет прочного союза, и, сперва нападая сообща на старый порядок, они
разделяются потом на отдельные партии и секты, которые взаимно ослабляются
разногласием и спором. Завязывается междоусобная распря: каждая секта
выдумывает своп догматы, выставляет своих учителей и проповедников, старается
увеличить число своих последователей и добивается исключительного господства.
Так исчезает прежнее единство отрицательного направления
и развивается раскол в среде людей, которые так мужественно и единодушно начали
борьбу против старого учения и его правил...
Консерваторы торжествуют. В свою очередь, они нападают
то на тех, то на других противников существующего порядка, осуждают и
осмеивают их учение, выставляют на вид их противоречия и обвиняют в злонамеренности,
недобросовестности, своекорыстии, короче — во всех пороках, в которых
обвинялись сами...
Наученные опытом, они заботятся прежде всего о том,
чтобы убить в обществе тот роковой дух отрицания, который напугал их, чтобы
истребить окончательно то семя святой правды, которая дает плоды, отравляющие
подлецов.
Замыслы консерваторов приводятся в исполнение — и
наступает ужасная пора. В общественной жизни исчезает все, что может напомнить
о человеческое достоинстве. Эти чудовищные натуры, эти нравственные уроды не
ограничиваются тем, что обращают самих себя в диких зверей; нет, они
воспитывают еще по своему подобию особую породу вредных животных, под
названием «практических» людей, которые исполняют их волю и все удается
консерваторам, даже выделка подлецов!
И вот размножается в обществе класс отчаянных негодяев,
для которых нет ничего святого; они готовы на всякий бесчестный поступок, на
всякое преступление по одному лишь знаку своих господ, которые нанимают их и
содержат на счет общества. Таким образом, в распоряжение консерваторов
поступает огромная армия сыщиков, шпионов и всяких мерзавцев, которые обязаны
знать и сообщать властям все, что делается в обществе. Эта армия получает
правильную организацию и пользуется особенным расположением поборников старого
порядка, потому что они считают ее надежным оплотом своего могущества и рычагом
своей власти...
Что остается делать в обществе, которое управляется
такими хищниками? Чего можно, наконец, ожидать от общества, которое бесстрастно
позволяет преследовать и казнить людей за убеждения, верования и за свободное
их выражение?»
«Но нет, нет! — да не клянет честный человек судьбы
своей. Всему есть мера: почему не быть и мере подлости и позора?! Как низко ни
падало бы и ни развращалось общество, как бы оно ни топтало правды, но дойдет
же, наконец, повальный разврат до своего крайнего предела, и подымется же
правда, подымется и восстанет она во всем своем величии, во всей своей святости
и силе! Мужайтесь, добрые люди, если в вас тлеется еще искра веры в совесть
человека, веры в его будущее искупление от нравственного падения.
Защитники этого порядка знают теперь, что они держатся
только грубою силой, без всякой надежды поддержать себя нравственно и снискать
уважение и доверие общества. Они знают это и давят, давят людей, пока не
подавятся своим позором, пока не переполнят меры общественного презрения и
ненависти. Они знают также, что, несмотря на все гонения и казни, в обществе
живет и бодрствует дух отрицания, который грозит им неотразимой бедой.
Новые люди лелеют и воспитывают в себе и других эту
новую, животворящую веру и на ней покоят все свои нужды. И люди эти являлись
уже и продолжают являться все чаще и чаще в среде общества, и в их честных
руках его спасение и будущее счастье. И люди эти всегда были и будут апостолами
и учителями общества, потому что отличаются искренностью и смелостью убеждения,
чистотою своих намерений и презирают пошлость практической жизни и отрицают ее
неправду и разврат...
Таким образом, люди новой веры сознают свое призвание
и чувствуют свое нравственное отчуждение от старого мира лжи, безверия и
подлости. Мало того: они сознают уже то, чего не сознавали отцы их, чего не хотят
и даже не могут сознать развращенные тираны: они сознают смысл и назначение революции, потому что носят ее в
мозгу и в сердце своем, потому что выражают ее словами и делами...
Так умирают старые верования; так кончаются старые
порядки и так на развалинах их восходит лучезарное светило новой веры!»
Вторая часть «Отщепенцев», принадлежащая уже перу
непосредственно Соколова, посвящена истории революционного протеста не в
религиозных, но в политических и экономических, чисто социальных его формах.
Прямыми наследниками Томаса Мюнцера — Фомы Мюнцера,
как он именуется в «Отщепенцах» — Соколов считает великих утопистов прошлого,
протестовавших против организованного грабежа не во имя религии, но «во имя
философии». Именно в утопии Томаса Мора, Кампанеллы, Морелли, Мабли, по мнению
Соколова, взошло прежде всего «лучезарное светило повой веры».
Страницами цитирует Соколов, к вящему ужасу цензоров,
«Утопию» Мора, сочинения других утопистов, демонстрирует всю беспощадность их
критики эксплуататорского общества. «Обличая так верно, так метко общественные
язвы, — пишет он, — утописты противополагали этому ужасному социальному
состоянию свои идеалы». В этих идеалах, по мнению Соколова, не все безукоризненно
верно, в них было много фантастического, мечтательного и даже ошибочного, и это
не удивительно, потому что они писали только «приблизительный очерк» общества
будущего. «Во многих частях утопии их расходятся друг с другом. Но сущность их
всегда одинакова и всегда выражает одно и то же желание учредить на развалинах
старого порядка противоположный ему новый, где насилие и лихоимство были бы
заменены свободой и взаимностью. Это — вечная мечта всех этих честных
утопистов и мечтателей...»
Соколов защищает истинность и осуществимость этой
мечты от нападок «практических мудрецов» всей силой убежденности социалиста и
революционера. «Прошли века, и мечты утопистов не забыты, — пишет он, — напротив
того, они постоянно все более и более выясняются и принимают философское основание
и определенный, разумный характер».
Социалистической мечтой утопистов он поверяет результаты
французской революции XVIII века — великого события в мировой истории, в
результате которого «французский народ сбросил с себя ненавистное иго политического
рабства и стал отщепенцем старого, феодального мира».
Наряду с движением Томаса Мюнцера и учениями утопистов
Великая французская революция привлекает самое пристальное внимание Соколова.
Он видел в этом гигантском по масштабам и последствиям историческом событии
блистательное оправдание погибших героев, распятых, сожженных, обезглавленных
за отрицание насилия и лихоимства, за веру в справедливость, в истину и в
человечество.
В истории человечества, утверждает Соколов, не было
минуты важнее этой. Тем трагичнее для народа, совершившего этот общественный
переворот, его финал: «Старый мир эксплуатации и насилия остался по-прежнему,
только переменив некоторые внешние формы. На развалинах феодального общества
утвердилась новая несправедливость» — «плутократия», то есть владычество капитала».
Почему это произошло?
Соколов не в состоянии подняться до осознания того,
что Великая французская революция по своим историческим задачам и движущим
силам была буржуазной революцией и не могла быть иной. Разочаровывающие ее
результаты он объясняет чисто просветительски и даже прудонистски. Трагедия
французской революции в его представлении в том, что ее осуществляли «политические
революционеры», попытавшиеся «даровать переворот экономический путем
переворота политического».
Вот почему, хотя история воздает должное «личным
достоинствам» вождей революции, «их
мужеству, их гражданской доблести, их чести и бескорыстию», «отщепенство
никогда не признает их своими героями». Соколов лишает их этой чести на том основании,
что «они были политиками...» и потому «душой и телом принадлежат старому
порядку». Вождям Великой французской революции он противопоставляет
социалистов-утопистов XIX века, и прежде всего Фурье и Прудона. Заслуга
социалистов в том, что они, утверждает Соколов, осмыслили и выразили главное
противоречие общества — «вечную вражду угнетенных и угнетателей». «Весь смысл современной истории — в этой
борьбе плутократии, с пролетарием», — пишет Соколов. Он утверждает, что социалисты
— самые последовательные защитники угнетенных; они вели и будут вести борьбу
за освобождение самого многочисленного и бедного класса рабочих. «Эти бойцы —
апостолы XIX века, — пишет Соколов, — несмотря на видимое разнообразие школ,
на которые распадался социализм, тем не менее значение и направление их одно
и то же. Все социалисты проповедуют свободу, равенство и братство, все
восстают против плутократического порядка, все отрицают его единодушно, и во
имя народа, во имя его права и достоинства, все желают и требуют прекращения
грабежа и насилия».
В ряду деятелей, наиболее полезных социальной науке,
Соколов первым называет Фурье, который принадлежал, пишет он, «к числу самых
замечательных и редких мыслителей нашего века».
«Фурье раньше всех провозгласил право на труд, без
которого нельзя обеспечить участи самого многочисленного и бедного класса
людей.
Фурье раньше всех заговорил об ассоциации, конечно, не
подозревая, что практики исказят его здравую мысль.
Фурье громче и разумнее всех ратовал за свободу
женщины и первый объявил, что без этой свободы нет прогресса.
За все это Фурье заслуживает бессмертную славу».
Отношение Соколова к Фурье, Оуэну и другим классикам утопического социализма
лишний раз свидетельствует, что, несмотря на очевидное влияние Прудона, мировоззрение
Соколова никак нельзя сводить к прудонизму. Он брал в учении Прудона прежде
всего то, что было созвучно его убеждениям революционного демократа, пафос
яростного отрицания несправедливых экономических порядков.
В конечном счете цель и смысл «Отщепенцев» Соколова в
открытой пропаганде революционных и социалистических, отрицающих
эксплуататорское общество идей.
Велик был ужас цензоров и судей, читавших обжигающие
страницы этой книги. Вот некоторые выдержки из обвинительного заключения,
показывающие, что в особенности напугало в книге суд и цензуру:
«Представив христианство... как чисто коммунистическое
учение, заслуживающее уважения лишь по отрицательному его характеру, автор
сборника осыпает его неимоверными ругательствами, как скоро оно развило догматическую свою
сторону и, приняв вид организованной церкви, сделалось твердою опорою
христианских правительств».
«Автор называет святым мучеником, провозвестником всех
будущих революций известного кровожадного анабаптиста XVI века Мюнцера, который
не только проповедовал равенство и коммунизм, но и произвел страшное
восстание крестьян против высших классов и государей»; в книге, наконец,
«проповедуются идеи неограниченного равенства и коммунизма, и низшие классы
возбуждаются в самых неистовых выражениях к восстанию против высших... Автор
проводит мысль, что революционные идеи не есть нечто произвольное, новое, не
имеющее связи с прошедшим, что они зародились при самом начале общества и
постепенно развивались, как вечный протест оскорбленного права против торжествующего
насилия».
Как показывает этот красноречивый документ, цензура и
суд хорошо поняли смысл книги «Отщепенцы». Прокурор Тизенгаузен требовал
тяжкого наказания для ее автора: заключения в крепость и последующей ссылки.
Однако, учитывая тот факт, что книга была представлена самим автором в
цензуру, заблаговременно арестована и, следовательно, не попала к читателю,
суд ограничился сравнительно мягким приговором: книгу уничтожить, а автора ее подвергнуть
шестнадцати месяцам заключения в крепости.
ПОСЛЕДНИЕ
ГОДЫ ЖИЗНИ
Срок пребывания в крепости, определенный судом,
завершился для автора «Отщепенцев» в ноябре 1868 года. Соколов с нетерпением
ждал освобождения, строил планы на будущее, готовился продолжить начатый перед
арестом перевод сочинения Прудона «Что такое собственность?». Каково же было его возмущение,
когда в день освобождения из крепости, вопреки приговору суда, чисто
административным порядком он был увезен под охраной жандармов в Архангельскую
губернию и определен на жительство в Мезень.
Как получилось, что автор «Отщепенцев», помимо
приговора суда, оказался в такой суровой, дальней и вдобавок бессрочной
ссылке? Истинной причины этого Соколов никогда не узнал.
В деле III отделения
«Об отставном подполковнике Н. Соколове» хранится любопытный документ:
«Его сиятельству, шефу жандармов, господину генерал-адъютанту
и кавалеру графу Шувалову Содержащегося в С.-Петербургском тюремном замке
писаря Николая Родионова Молодожникова
Прошение
Имея крайнею надобность в личном передании секретных
сведений, почему осмеливаюся утруждать особу Вашего сиятельства о вытребовании
меня, чем скорее, тем более пользы.
Писарь
Николай Молодожников 13 октября 1867 г. 2-го половина часа дня».
В отношении, которое 14 октября 1867 года легло на
стол шефа жандармов вместе с «Прошением» Молодожникова, сообщалось: «Арестант
Молодожников содержится за кражу со взломом. За день до подачи представляемого
при сем прошения он сделал заявление о том, что содержавшийся временно в
тюрьме известный автор сочинения «Отщепенцы» отставной подполковник
Генерального штаба Соколов старался сблизиться с арестантами низших
сословий и проводил перед ними вредные идеи. Соколов переведен теперь в
крепость. Молодожников просит вызвать его как можно скорее, так как будто бы
дело, о котором хочет заявить, очень важно и не терпит отлагательства».
В результате допроса Молодожникова выяснилось, что 11
октября он написал на Соколова донос, в котором говорилось, что «подполковник
Соколов во время содержания в тюрьме, никогда, при своих прогулках на общем
дворе, не сближался с лицами благородного сословия, но постоянно разговаривал с
арестантами из простолюдинов; в числе их и ему, Молодожникову, случалось
слушать его суждения, на которые он в то время не обращал внимания, но,
чувствуя тоску о том, что слышанное им может когда-либо осуществиться, он
заявляет, что Соколов самый ревностный нигилист; что он говорил о неминуемом в
1868, или не позже 1870 года, государственном перевороте», развивая также
мысль о том, что императорская фамилия должна при этом перевороте или ранее
исчезнуть, намекал «о средствах ее исчезновения» и указывал, как на финансовые
средства, на богатства, хранящиеся в руках духовенства монастырского и
городского». Далее Молодожников оговаривался, что «не может разъяснить все в
подробностях, но что тайное общество
должно быть», и предлагал свои услуги для разоблачения этого «тайного
общества», оговорив это рядом условий. В частности, он просил поместить его в
одном из секретных номеров тюрьмы с правом свободного выхода на общий двор в
течение трех суток; дозволить ему свободный разговор с арестантом Алексеевым,
известным, по его словам, мошенником и вором, наконец, «дать ему,
Молодожникову, 10 рублей, которые ему при этом необходимы».
На этом красноречивом документе начертана очередная
виза: «Предложить по поручению графа нарядить следствие по показаниям
Молодожникова на подполковника Соколова». Следствие вел прокурор окружного
суда Муравьев, который для объяснения с Молодожниковым неоднократно посещал
тюремный замок. Ретивый писарь предложил следователю целую программу «дознания»:
«1 — свободный допуск знакомых лиц к Соколову; 2 —
дознание об образе жизни и действиях лиц, посещающих Соколова; 3 — внезапный
осмотр в их квартирах и то только тогда, когда будет нить сущности ясна».
Далее он конкретизировал свои показания, заявив, что
«Соколов выражался оскорбительно об особе государя императора и членах
царствующего дома, отзываясь, что они «сатанинского происхождения», а чиновники
— «слуги сатаны»; относительно будущих переворотов и истреблении царствующего
дома Соколов отзывался, что это должно произойти в 1868 году; говоря о монастырском
имуществе как источнике средств для переворота, он указывал на драгоценности
Кириллова монастыря, в котором будто бы находится митра, стоящая 3 миллиона.
Все это, по объяснению Молодожникова, Соколов высказывал в июне и июле сего
1867 года, во время прогулок в тюрьме, арестантам из разночинцев, имен которых,
кроме одного Алексеева, прозванного Актрисиным, не называл, говоря, что все это
такие люди, которые не покажут правды...»
В качестве главного свидетеля Молодожников и выставил
этого «известнейшего вора и мошенника» Актрисина, который, «имея много сведений
относительно политических замыслов Соколова, изъявляет готовность высказать
все и рассказывал ему, Молодожиикову, о поездке Соколова в Сибирь для свидания
с ссыльнопоселенцем Петрашевским».
Однако вор и мошенник Алексеев-Актрисин разочаровал и
Молодожникова, и прокурора Муравьева. «При объяснении прокурора с Алексеевым
оказалось, что Алексеев с 1860 года содержится почти беспрерывно то в тюрьме,
то в арестантских ротах; ...Соколова он
знал еще в 1860 году, находясь в литографии при книжном магазине Сенковского,
куда Соколов часто хаживал; в тюремном замке он встретился с Соколовым уже как
знакомый. Относительно оскорбительных отзывов Соколова об особе государя
императора и особах царствующего дома Алексеев отозвался, что он этих пустяков
не слышал, хотя Соколов «высказывался всегда твердо». Вообще в своих
объяснениях Алексеев высказывался как человек, имеющий действительно какие-то
важные сведения, но не желающий передать оные иначе, как под условием
освобождения его из-под стражи. О своих отношениях к Соколову и замыслах
последнего он не выражался иначе, как в виде вопросов: «Зачем Соколов
приглашал меня, по освобождении из-под стражи, отыскать его и явиться к нему?
Зачем он ездил в 1863 году в Сибирь?» (Сам Алексеев находился тогда в числе
певцов в Казанской театральной труппе.) Ближайших сведений он не дал о
Соколове и ограничился одним уверением, что существует политический заговор,
который он желает открыть по выходе из тюрьмы».
По-видимому, ведущему следствие прокурору Муравьеву
показалось слишком дорогой и рискованной платой освобождение этого
«известнейшего вора и мошенника» ради голословного обещания разоблачений;
вдобавок он узнал «от офицера полиции Орлова, что Алексеев еще несколько лет
назад, содержась под стражею, выразил состоявшему при бывшем
Санкт-Петербургском генерал-губернаторе чиновнику Малашицкому желание раскрыть
какое-то политическое преступление и подделку кредитных билетов, был для этой
цели освобожден из-под стражи, успел выманить у Малашицкого значительное количество
денег и, пробыв два месяца на свободе, взят был во время одной кражи на месте
преступления».
Прокурор Муравьев узнал и другое — оказывается, и
писарь Молодожников промышлял похожим образом, время от времени «предлагал
свои услуги к открытию политических преступлений, изъявляя даже желание, чтобы
его с этою целью заключили под стражу между политическими преступниками в
Петропавловской крепости, и прося в то же время денежных пособий для его настоящих
нужд».
Таким образом, чины прокуратуры и жандармерии
оказались в анекдотической ситуации: их поймали на крючок два ловких
мошенника-авантюриста, рассчитывавших выжать из подозрительности властей
предержащих определенный капитал. Естественно, возбуждать судебное дело против
Соколова на столь шатких основаниях было невозможно. Но и оставить его
безнаказанным они не хотели, тем более что в их распоряжении имелось еще одно
заявление: «Независимо от вышеизложенного, — читаем мы в документе, где
излагаются доносы воров Молодожникова и Актрисина, — бывший прокурор
С.-Петербургского окружного суда Шрейбер довел до сведения прокурора Судебной
палаты, что в конце августа 1867 года, при посещении Петербургского судебного
замка для принятия просьб от арестантов, он поражен был господствовавшим тогда между арестантами духом — они с
невиданною прежде настойчивостью и без должной сдержанности начали предъявлять
различные свои требования; почему он... обращался к обер-полицмейстеру,
который заявил ему, что подполковник Соколов, распространяя различные идеи
между арестантами, имел весьма дурное на них влияние».
Неисповедима логика властей! Коль скоро Соколов,
говорится в документе, оказывал «вредное влияние на содержавшихся вместе с ним
в тюрьме арестантов», он может «столь же вредно повлиять вообще на среду, которою
он, Соколов, окружен будет в столице по освобождении его из крепости, то
посему представлялось бы, по мнению его, прокурора, необходимым по истечении
срока содержания его в крепости удалить его из С.-Петербурга, для водворения
на жительство в какой-либо малолюдной местности, под надзором полицейского начальства».
Судьба Соколова была решена. Сразу же по окончании
определенного судом тюремного срока в сопровождении жандармов он был увезен в
Архангельскую губернию.
В ответ на просьбу Соколова по причине плохого состояния
здоровья отправить его в другое, лучшее
по климатическим условиям, место ссылки граф Шувалов написал: «Оставить без
последствий. Но необходимо сообщить в подробностях архангельскому губернатору,
каков человек ныне к нему высылается. Желаю также знать, кто капитан Логинов и
чем он высказался в смысле убеждений Соколова. 4 ноября».
Следом за Соколовым за подписью начальника III отделения
Мезенцева было направлено архангельскому генерал-губернатору «секретное»
письмо: «Представляется необходимым подполковника Соколова подвергнуть самому бдительному
наблюдению, как по его деятельности, так и по его сношениям... О деятельности
Соколова вы имеете доносить мне периодически, а в случае надобности и чаще». В
Архангельской губернии Соколова поселили вначале в Мезени, на берегу Белого
моря, а потом, уступив его настойчивым просьбам, в более цивилизованном
Шенкурске, как в одном «из малолюдных уездных городов, где всего менее
сосланных поляков и где надзор за Соколовым по поводу нахождения там чинов
корпуса жандармов будет еще бдительнее».
Поскольку Соколов не переставая «бомбардировал»
начальство заявлениями с просьбой перевести его в среднюю полосу России или же
в одну из южных губерний «во внимание к расстроенному здоровью», его перевели
наконец в маленький сухой и знойный Красный Яр Астраханской губернии на берегу
Каспийского моря. Это отнюдь не облегчило его положения. Беллетрист П. И.
Якушкин, отбывавший ссылку одновременно с Соколовым в Красном Яру, вспоминал
впоследствии: «Это не город, не посад, не деревня; это тот самый остров, где
«ни воды, ни земли, одна твердь поднебесная да солдат с ружьем», то есть то
самое место, куда, по словам П. М. Садовского, французского Бонапарта англичане
сослали, а если и не то самое, то вроде его».
Вдобавок ко всему вскоре после приезда Соколова в
Красный Яр там началась эпидемия холеры. «Народу страсть сколько повыкосило», —
говорил Соколов. Сам он отсиживался все это время в бане, запасшись питанием и
неимоверным количеством спиртного. Холера Соколова миновала, однако здоровье
его было в ужасном состоянии. «Сперва исполненная всяких лишений жизнь на
Крайнем Севере, а затем пребывание в Красном Яру, отличающемся сильными жарами
в летние месяцы, в такой мере ослабили его здоровье, что в настоящее время в
письмах своих он постоянно жалуется на грудные страдания и на полное
расстройство всей нервной системы», — писала в декабре 1871 года в прошении на
имя шефа жандармов сестра Соколова.
В полном отчаянии Соколов 21 ноября 1871 года просит
разрешения уехать в эмиграцию в Соединенные Штаты Америки, однако, как
сообщило в ответ III отделение, «по доведении этого обстоятельства до
высочайшего сведения государь император изволил отозваться, что подобного
рода просьбы не должны быть удовлетворяемы».
Каково же было возмущение императора, когда 4 ноября
1872 года ему вынуждены были доложить, что политический преступник Соколов
бежал из Красного Яра еще в ночь на 15 октября и что астраханские жандармы
узнали о побеге Соколова, за которым были призваны установить «самое
бдительное наблюдение», через 10 дней, а до Петербурга это известие дошло почти
три недели спустя — 3 ноября.
По словам П. И. Якушкина, местные власти считали
Соколова человеком «мирным и крайне спокойным, раскаявшимся в своих
преступлениях и смиренно несущим законную кару», а потому почти не интересовались
им. Однажды, «от нечего делать, г. исправник с прочими властями вздумали
навестить кающегося грешника. Направились целой компанией к маленькому
одинокому домику, где обитал скрытный отшельник, и, к ужасу своему, войдя в
его келью, не нашли никого и ничего, кроме небольшого осколка зеркала, лежащей
около него остриженной русой бороды, блюдечка с маслом, тупой бритвы и записки
очень короткого содержания: «Прощайте, братцы, я уезжаю, спасибо вам за вашу
любовь и ласку. Не поминайте лихом».
В донесении начальника Астраханского жандармского
управления нерасторопность жандармов оправдывалась тем, что «в городе Красный
Яр нет жандармского поста, и поэтому начальник Астраханского жандармского
управления только спустя некоторое время после побега Соколова узнал об этом
случайно и донес III отделению». На полях доклада царю рукой начальника III
отделения написано: «Его величеству угодно было выразить удивление, что мы так
несвоевременно узнали о побеге». Обстоятельства побега Соколова остались неизвестными
III отделению. Не сохранилось описаний этого смелого побега и в мемуарной
литературе. Известно только, что побег этот организовали чайковцы и что
непосредственным организатором его был Сидоренко. В одном из документов III
отделения высказано предположение, что Соколов из Красного Яра бежал в
Соединенные Штаты Америки, — по-видимому, на том основании, что он просил j Царя отпустить его туда.
Участник революционного движения семидесятых годов Э.
Шишко указывал, что чайковцам помогал в этом революционный кружок,
существовавший в Ставрополе и возглавлявшийся Ф. В. Волковским. Один из
чайковцев, Н. А. Чарушин, в конце своей жизни в ответ на запрос Б. II. Козьмина
так объяснял побег Соколова: «Какую же цель преследовали чайковцы, вывозя из
ссылки лиц, причастных к литературе? Главнейшей целью было создание за
границей кадра литературных сил, не связанных, цензурными условиями, из которого
могли бы выделиться в ближайшем будущем и необходимые работники в руководящем
революционном органе печати, о котором все время мечтали чайковцы. Этими же
соображениями руководились и при вывозе Соколова, хотя в то же время, как и в
других аналогичных случаях, были и иные мотивы: спасти незаурядного и опасного
для правительства человека из тяжелого плена и тем самым причинить большую
неприятность этому правительству».
Н. А. Чарушин сообщал, что Соколов бежал через
Петербург и северную границу, где у чайковцев были связи с контрабандистами.
Свидетельство Н. А. Чарушина подтверждается у Неттлау, который, со ссылкой на
«Автобиографию», сообщает, что, бежав из Красного Яра, Соколов 20 октября уже
был в Петербурге, и называет Анатолия Ивановича Сердюкова, одного из чайковцев,
как лицо, оказывавшее ему помощь. 12 ноября 1872 года, указывает Неттлау,
Соколов прибывает в Женеву, с 22 декабря 1872 года по 15 января 1873 года живет
в Цюрихе. Кружок чайковцев предполагал, что Соколов совместно с Лавровым будет
сотрудничать в журнале «Вперед».
Но все сложилось иначе. При расколе русской революционной
эмиграции в начале семидесятых годов, когда начались ожесточенные теоретические
бои бакунинцев с лавристами, Соколов с его давними симпатиями к прудонизму
сразу же стал на сторону Бакунина.
В письме к Н. П. Огареву от 2 января 1873 года Соколов
писал: «Ты спрашиваешь меня, что делается в Цюрихе? На этот вопрос скажу тебе
вот что: со дня моего приезда произошел у нас раскол русской молодежи. Вина,
разумеется, не моя, а господина Лаврова, некоего философа, приехавшего в Цюрих
из Парижа с намерением основать журнал. Написал этот Лавров программу журнала,
и написал ее в таком отвратительном духе, что Бакунину, Зайцеву, мне и лучшей
здешней молодежи стало тошно, и мы решили отделиться, отщепиться от Лаврова и
его клики».
Зайцеву и Соколову, вчерашним сотрудникам «Русского
слова», оказался гораздо ближе бунтарский революционаризм Бакунина. (Лишнее
доказательство, что в их разногласиях с Благосветловым немалое значение имел и
разный взгляд на методы революционной борьбы.) Общепринятым является взгляд на
Соколова как правоверного бакуниста, тем более что, как известно, он защищал
его идеи не только словом. В 1873 году он жестоко избил В. Смирнова, помощника
Лаврова по редакции журнала.
Вообще Соколов нередко попадал, так сказать, на
«идейной почве» в подобные истории. Н. Русанов в своих воспоминаниях «В
эмиграции» рассказывает, как русские эмигранты «были однажды печально поражены
видом нашего ветерана нигилизма, когда он, исчезнув куда-то с горизонта на
несколько дней, вынес вдруг на улицу лицо, испещренное радугою синяков всевозможных
оттенков, от свеже-багрового до бледно-палевого.
— Что это с вами, Николай Васильевич?! — участливо
спрашивали мы у Соколова.
— Д-д-да вот эти м-м-мерзавцы швейцарские
горе-граждане... У них были тут какие-то выборы. Я и стал их убеждать, что
п-порядочным людям надо воздержаться от голосования, и доказал, что этого
требует анархия по П-п-прудону и Б-б-бакунину, и п-п-отому, что всеобщая
подача голосов есть всеобщая ложь... А они только х-хо-хочут. Тогда я пошел в
залу, где они голосовали, стал усовещивать их и оп-прокидывать урны. А
г-г-гос-пода избиратели, сколько их там было, все на меня навалились. И давай
Николушку тузить. Но и Ни-николуш-ка сам малый не промах и хороших лещей
надавал всем этим к-к-коровникам и с-с-сыроварам. И они меня били, и я их
бил... К-конечно, как всегда до сих пор, с-с-сила победила п-право, и м-м-меня
выбросили на улицу, но и с-с-силе влетело предостаточно... А м-м-молодцы
все-таки драться г-г-господа мужики-демократы... Д-да, м-м-масте-ра дубасить —
мы уж за аб-бсентом и помирились, — с явным умилением вспоминал о перипетиях борьбы анархии с буржуазной
демократией Николай Васильевич».
Итак, преданность Соколова идеям и личности Бакунина,
казалось бы, не вызывает сомнения. Тем более неожиданной является та
неприязненная ирония, с которой Соколов относится к Бакунину, если судить по
главам из «Автобиографии», приведенным Неттлау. Ироническое отношение Соколова
к вождю русского анархизма явно задевает Неттлау, и он замечает по этому поводу:
«Соколов сам по себе был очень странным человеком, поэтому вряд ли имел право
говорить о странностях других, в том числе Бакунина. Впрочем, — объясняет
Неттлау тон Соколова, — он был одним из немногих, кто познакомился с Бакуниным
уже в зрелом возрасте; Соколов был сформировавшимся человеком, который более
не менялся, остался самим собой (молодых Бакунин превосходил своим опытом)».
Соколов стал еще суше относиться к Бакунину после
того, как провел у него в Локарно почти два месяца, с 17 января по 10 марта
1873 года. Вот как он рассказывает об этой поездке в «Автобиографии»: «14 января 1873 года Соколов был у Росса в
Цюрихе, и тот предложил ему не откладывая поехать к Бакунину в Локарно. Росс
передал Соколову письменное приглашение Бакунина приехать к нему. Там же, в
Локарно, находился и Зайцев. Впрочем, Соколова в большей степени привлекала
возможность увидеть Бакунина, чем перспектива жить вместе с Зайцевым. Он решил
уехать из Цюриха, где был совершенно не нужен.
Еще в начале января 1873 года Соколов посетил вместе
с Эльсницем полицейского директора Пфеннингера, чтобы получить разрешение на
временное пребывание в Цюрихе. Соколов хотел получить подтверждение, что он
действительно политический эмигрант; ему вручили желтую карточку, на которой
стояло, что он — «писатель, не имеющий печатных публикаций».
Через Люцерн и Горхард Соколов направился в Локарно,
куда прибыл в дилижансе в 4 часа утра, прямо на виллу, где жил Бакунин.
Несмотря на поздний час, Бакунин не спал. Он лежал на кровати, вытянувшись во
весь рост, и курил. В комнате царил ужасный беспорядок, на полу валялись пепел
и окурки. Камин едва дымился. На стульях, стоявших как попало, и на столе
лежали книги и бумаги. Старый, позеленевший от времени самовар стоял посредине
комнаты, чашки и стаканы — под кроватью. Прием, оказанный Бакуниным, был самый
сердечный. Он тотчас же разжег камин и начал готовить чай.
— Извини, брат, я совершенно болен. Врач прописал мне
принимать стрихнин против боли в спине. Здесь вот банка с этой гадостью. Как ты
думаешь, помогут мне эти пилюли?
Соколов
ответил:
— Дай мне их, я брошу в камин — и тебе будет лучше.
Тебе не стыдно в твои годы верить в медицину?
— Ты прав, — сказал патриарх. — По моему мнению,
каждая болезнь должна идти своим путем и проходить. Ну, расскажи, что у вас
нового там в [Цюрихе]? И, кстати, ты привез деньги?
Соколов дал ему 100 франков.
— Они [представители молодой эмиграции, друзья
Бакунина в Цюрихе – Ф.К.] там с ума
сошли? Что мне толку от сотни франков? Завтра я должен отдать владельцу дома
Джакомо 600 франков, он не оставляет меня в покое. Вот уже две недели живут у
меня итальянцы, которых я, конечно, угощаю.
— Ты прав.
— Я завтра напишу туда бранное письмо. А сейчас иди
спать, мой друг. Я позвоню, и Джакомо отведет тебя наверх. Завтра в полдень я
жду тебя к обеду. И Зайцев тоже придет.
Соколов еще не отдохнул, когда около 9 утра услышал
невероятный шум старика и стук его деревянных домашних туфель.
— Иди скорей сюда! Полиция пришла, чтобы тебя
арестовать. Принеси твой документ, если какой-нибудь имеется.
Соколов спустился с желтой карточкой Пфеннингера и
увидел Бакунина в халате, в ночном колпаке — около него стоял хозяин дома — и
двух полицейских в штатском. Старик кричал им: «Mio amico
sicuro, io conosco di lungo tempo colonello russo [Это мой верный друг, я
давно знаю русского полковника (итал.)].
Где твой паспорт? Ты знаешь, в чем дело? Они пришли, чтобы арестовать тебя,
потому что приняли за некоего Филлипини, который прибыл в тот же вечер в
Локарно и о котором полиции было сообщено по телеграфу. Я уже пытался их
убедить, что ты не Филлипини, что я тебя знаю, но эти мерзавцы не хотят верить
мне».
Соколов дал полицейскому свою желтую карточку,
полицейский подозрительно посмотрел на него, потом — на документ и ничего не
понял. Тогда Соколов показал ему официальную печать, и он ушел с этой
карточкой, пообещав ее вернуть. О сне уже нечего было и думать. Соколов хотел у
Джакомо заказать завтрак. Когда это услышал Бакунин, он закричал:
— Ты зачем сюда прибыл? Чтобы командовать? Здесь я
хозяин, а не он. Ты утешишь его этими словами: «Corragio, speranza
perseveranza» [«Мужество, надежда, настойчивость» (итал.)].
Иди вымойся, и через полчаса будь в столовой, мы начнем есть.
В 11 часов в маленькой столовой был готов завтрак.
Завтрак был приготовлен по вкусу Бакунина. Стояли три прибора. Рядом с прибором
Бакунина лежала гора писем. Бакунин тяжелыми шагами подошел и обнял Соколова:
— Теперь садись, брат, Зайцев придет через полчаса. И
при нем ты расскажешь, что у вас нового. Скажи мне одно: договорился ли Росс с Лавровым
или нет?
Соколов ответил:
— Нет.
— Я так и думал, — сказал Бакунин. — Хотя Росс по
своему характеру мог бы пойти на это. Но об этом позже. А теперь ешь. А я тем
временем буду читать письма.
Завтрак был приготовлен на итальянский манер, кроме
бифштексов, от которых Бакунин не мог отказаться. Врачи прописали Бакунину
диетическое питание, чтобы не полнеть, отчего Бакунин очень страдал (ему советовали
избегать мучных и жирных блюд). Но Бакунин не придерживался этой системы. Он,
например, делал так: если ел мясо без жира, то потреблял невероятное количество
риса и макарон, все с маслом, и пил водку и различные ликеры.
— Ну, брат, письма я пробежал. Как тебе нравится эта
кухня? Ты знаешь, я ее открыл. Тут всё и с севера и с юга... А фрукты, которые
я не могу есть в сыром виде, я готовлю в жженке. Послезавтра ты попробуешь,
когда придут ко мне оба Блерио. Я тебя с ними познакомлю, они приятные люди.
Они здешние жители и живут со своим отцом, старым гарибальдийцем. Очень жаль,
что ты не приехал двумя днями раньше. Здесь была целая банда испанцев,
итальянцев — приятных людей. Я на них потратился и после завтрака сделаю то,
что обещал: буду ругать цюрихцев и особенно Росса, которые мне прислали так
мало денег. Что же, мне египетские магдалины дадут шестьсот франков? Но ты
ешь. Что еще хочешь? Сыру? Вина?..
Бакунин начал готовить кофе своим способом, переливая
из одной посуды в другую; по неизвестным законам физики его аппарат издавал
шум, дышал, пыхтел. Это развлекало, видимо, изобретателя, хотя кофе был очень
плохим. Но горе тому, кто попробовал бы сказать ему об этом или поморщиться при
виде такого способа приготовления кофе, — Бакунин обрушился бы на него.
— Эта чашка для тебя, пей. Хочешь с ромом или без? Я
пью чистый. Ну, как, вкусно? Пил ли ты где-нибудь когда-нибудь такой кофе?
— Нет, даже в самых лучших гостиницах и отелях Ниццы
никто не готовит подобного.
— Это мой секрет, брат. Зайцев что-то еэ идет. Нужно за ним послать. Я
расскажу тебе о своем распорядке дня и как ты должен вести себя. Знай раз и навсегда,
что в 11 часов утра, как и сегодня, я приглашаю тебя к завтраку. В половине
первого мы идем с Зайцевым и другими в какое-нибудь кафе, где читаем газеты,
пьем пунш, болтаем, а потом гуляем до 4 часов. Затем я до 8 часов сплю, потом
пью чай пли сельтерскую и иду к кому-нибудь до 10 вечера. Затем всю ночь до 5
утра я — как вчера — пишу. Так складывается мой день. Как видишь, упорядоченная
жизнь. За мной наблюдают шпионы, по результатов у них нет, потому что у нас все
скрыто. Джакомо — надежный человек. II ты, смотри, чтобы жить спокойно, не
болтай без нужды в кафе. Я знаю, ты бродяга и болтун. Ну, Зайцев не идет.
Пойдем к нему. Какого ты роста?
— Восемь с половиной вершков, — ответил Соколов.
— У меня 12 с половиной вершков, у Зайцева — шесть*.
Ты сейчас услышишь, как дети, увидев меня, начнут кричать: Evviva Michaele!
* Вершок — 44—45 миллиметров; поэтому эти данные совершенно непонятны,
и, возможно, здесь ошибка переводчика или моя; соотношение роста всех троих
передано правильно, так как Зайцев был маленький. — Примеч. Неттлау.
Между тем в старицу па Руси была принята следующая мера роста: два аршина и
столько-то вершков. Аршин, как правило, не назывался. Если учесть, что аршин
равен 0,711 метра, то рост наших героев был следующий: Бакунина — 1,98 метра,
Соколова — 1,80 метра, Зайцева — 1,69 метра.
В этот момент в столовой появился Джакомо. Бакунин и
Соколов начали, как условились, кричать: «Corragio, speranza, perseveranza»*. Едва он ушел, как появился Зайцев. Увидев Соколова,
он бросился к нему, заключил в объятия и расцеловал.
* Смысл этой церемонии не совсем ясен. Это был скорее всего призыв к
мужеству, надежде, терпению до тех пор, пока хозяин не получит свои деньги.
— Какими путями ты здесь? И почему ты заранее не
написал, что приедешь? Впрочем, ты всегда был чудаком!*
* 3. Ралли рассказывал, что при этой встрече Зайцев
сказал Бакунину, показав на Соколова:
— Это человек, который вытащил меня из литературной
грязи, где я мог погибнуть.
Соколов
отклонил комплимент:
— Я только пытался вытащить его, но это было
невозможно. Бакунин сказал:
— Это прекрасный комплимент.
Соколов принадлежал в России к кругу Писарева,
Благосветлова, Зайцева. Благодаря ссылке в России, рассказывает Ралли, он был
совершенно деморализован, увлекся водкой и, когда приехал за границу, уже был
не тем, что раньше. Большой, сильный человек, он не принадлежал (в эмиграции. —
Ф. К.} ни к какому ярко выраженному течению, но примыкал к бакунистам,
которые его также поддерживали. — Примеч. Неттлау.
— Ну, пойдем, пойдем, — прервал их Бакунин и повел их
в свое кафе.
По дороге малыши, которые их тут же окружили, и в
самом деле сопровождали их криком:
— Evviva Michaele!
В кафе за стаканом пунша мы начали беседовать в
основном о Цюрихе и о задуманной газете*. Соколов рассказывал, как Лавров
принял Росса и как он ему прямо заявил, что он (Лавров) будет единственным редактором,
а Смирнов — его секретарем.
* По-видимому, речь идет о журнале «Вперед», редактировать который было
поручено Лаврову.
— Это означает, что они разошлись, — сказал Бакунин.
— Вы правы, — заметил Зайцев. — Я уже давно знаю этого
философа Лаврова. Мы с ним никогда не сможем договориться...
— Теперь, — продолжал Бакунин, — Росс на наши общие
деньги организует типографию, а мы вместо газеты будем издавать книги. Ты —
сторонник Прудона и должен написать в его защиту брошюру против «Нищеты
философии» Маркса. Ты знаешь немецкий, я тебе дам материалы, напомни мне завтра
об этом. Остальное ты должен собрать и, что отсутствует, достать.
Долго мы говорили, почти до 5 вечера. Затем пошли к
Зайцеву на обед, по дороге купили различные продукты. Зайцев жил на берегу Lage Maggiore,
в доме адвоката, с женой и дочерью. Соколов иногда приходил к нему четыре раза
в день, несмотря на большие расстояния. Так он прожил больше шести недель,
получил много ярких, прекрасных впечатлений, которые никогда не изгладятся из
памяти. Соколов познакомился с итальянцами, испанцами и научился полностью
понимать широкий, оригинальный, неукротимый характер Бакунина. Этот деспот,
который называл себя анархистом, не переносил ни от кого и никогда возражений и
сопротивления. Он не любил Соколова и не мог его любить, потому что Соколов не
поклонялся ему, смеялся над ним и подшучивал. А прежде всего он знал его
прошлую жизнь, которая уже была рассказана в письмах из Сибири в «Колоколе» в
1860 году*.
* Подразумевается период жизни Бакунина у Муравьева-Амурского — только
Соколов мог доподлинно знать его. Этот период русскими радикалами
воспринимался, разумеется, не в пользу Бакунина. — Примеч. Неттлау.
— Почему ты смеешься, животное? — говорил Бакунин,
видя, что Соколов улыбается про себя. — Позволь мне узнать и сделай мне папиросу.
— А ты, Heroda, —
говорил Соколов, продолжая смеяться до упаду. — Мастодонт, тюлень, как только
носила тебя земля до сих пор.
— Черт вас побери, и особенно каждого в отдельности,
всех вас русских, — отвечал Бакунин. — Я знаю только своих итальянских и
испанских друзей. Вы все рабы и останетесь рабами с вашим царем. Недавно я
выгнал Нечаева, который взял себе в голову называть себя революционером и
хотел здесь натравить молодежь на буржуазию и устраивать убийства и грабежи на
улице. Но я предостерег всех друзей и дал им совет порвать отношения с этим
выскочкой... И они поступили соответственно.
Зайцев всегда присутствовал при этом. Тогда он писал
под диктовку Бакунина его биографию. До него (Соколова) Зайцев записывал только
два раза, и, как теперь известно, он довел эту биографию до 1848 года.
Примечательно, что Бакунин любил знать все о других,
но сам избегал обычно рассказывать о себе. Эту черту многие отмечали в нем, но
каждый объяснял ее по-своему. Только Герцен понимал его настоящим образом,
когда называл всю деятельность Бакунина революционным опьянением, а его самого
— «Большой Лизой»*.
* По-видимому, по аналогии со своей дочерью — намек на революционный
романтизм Бакунина.
Так провел Соколов время со стариком, отвечая на его
вопросы и рассказывая о разных разностях. Состояние здоровья Бакунина было
тяжелое. По-видимому, он страдал физически и морально. Прежде всего он был
раздражен злым преследованием Маркса, который не переставал ругать его всюду.
В последующие дни пребывания в Локарно Соколов
обсуждал с Зайцевым вопрос, что написать и чем начать. Они порешили па том,
что выпустят совместно серию брошюр об анархии. Но результатом был лишь выход
книги «Государственность и анархия» (Бакунина. — Ф. К.), в которой
Соколов участия не принимал.
10 марта 1873 года Соколов вернулся в Цюрих, его
проводили самыми добрыми напутствиями Бакунин и Зайцев».
Вернувшись из Локарно, Соколов жил в Цюрихе, по
свидетельству Неттлау, с 12 марта по 20 мая 1873 года. «В своих мемуарах, —
пишет Неттлау, — он отразил прежде всего общее впечатление от визита к
Бакунину. Он прибыл в мрачном настроении, неудовлетворенный поездкой». Его
внутренняя оппозиция к Бакунину зашла так далеко, что он решает «отщепиться»
от дела Бакунина. Имеются сведения, что он вместе с эмигрантом Озеровым,
который до этого был ярым приверженцем Бакунина и в 1871 году, во время
революционных событий в Лионе, где Бакунин играл заглавную роль, спас его от
ареста, он решает издавать газету без Бакунина. Как сообщает Неттлау, мать
Зайцева писала Бакунину из Женевы о предположительном создании русской газеты
в Цюрихе, редакторами которой должны быть Соколов и Озеров. «Озеров сказал,
что программа будет та, которая лежала в основе «Отщепенцев», а Соколов заместо
Бакунина будет редактором, потому что Бакунин займется ненужной полемикой, —
вроде той, которую он вел против Маркса». Слух этот до того встревожил Бакунина,
что по его поручению Росс посетил Соколова с письмом от Зайцева и Бакунина, в
котором они отговаривали автора «Отщепенцев» от этой затеи.
Нам неизвестно, насколько основательна версия о газете,
где «Соколов заместо Бакунина будет редактором», но очевидно, что, заявив в
письме Огареву 2 января 1873 года о безоговорочной поддержке Бакунина и
бакунистов, после посещения патриарха анархизма Соколов изменил свое отношение
к Бакунину. Вот почему, как бы оправдывая слова Росса, что «он не принадлежал
ни к какому ярко выраженному течению» и лишь «примыкал к бакунистам», Соколов
в «Автобиографии» настоятельно подчеркивает свою «нейтральность» в споре между
бакунистами и лавристами. Он подробно объясняет историю своей драки с
лавристом В. Смирновым для того, чтобы показать, что в драке этой он защищал
интересы не Бакунина и бакунистов, но только свои. Историю этой драки он
начинает с рассказа о первых днях пребывания в Цюрихе (еще до поездки к Бакунину),
куда он прибыл 22 декабря 1872 года, месяц спустя после бегства из России.
«Соколов провел первую ночь у Росса. На следующий день он познакомился с А.
Эльсницем, В. Гольштейном и с разными русскими женщинами... В 11 часов у Росса
собралось много народу; пришел и Смирнов — не ради дружбы, а по делам. Смирнов
рассказал Соколову о переиздании «Отщепенцев» — все издание находится у него и
он предоставляет его в распоряжение автора, т. е. Соколова. Соколов,
поблагодарив, ответил, что оно принадлежит тем, кто его печатал. Росс сказал,
что оно печаталось на деньги Гольштейна на добровольных началах, а потому
должно стать собственностью коллектива библиотеки (русская эмигрантская
библиотека в Цюрихе. — Ф. К.). Смирнов и Соколов были согласны. Это
происходило в присутствии многих свидетелей... Библиотекарем была Розалия
Христофоровна Идельсон, секретарем — Смирнов. Управление библиотекой состояло
из 18—20 членов, в большинстве своем бакунистов, в то время как большинство
читателей были лавристы. Соколову становилось ясным, что существует скрытая
ненависть обеих партий, которая привела к полному расколу».
Далее Соколов рассказывает о причинах этого раскола,
называя главной из них спор о направлении и редактировании печатного органа,
который предполагали издавать русские эмигранты в Цюрихе («Вперед»). Издание
это должно было выходить на деньги кружка чайковцев, и между бакунистами и
Лавровым, которого чайковцы пригласили редактором, шла борьба за преобладание.
«Когда Росс пришел к Лаврову, — рассказывает Соколов, — он от него услышал
категорическое заявление, что журнал будет выходить под его личной редакцией.
Таким образом, все мечты Росса возглавить это дело рухнули благодаря ловкости
его врагов. С этого времени началась взаимная вражда, которая прорывалась на
периодических собраниях библиотеки. Соколов, как совершенно новый человек, не
посвященный в интриги, оставался нейтральным и не пытался присутствовать на
собраниях друзей Росса. Праздновали Новый год — 1 января 1873 года, и в этот
день окончательно решилось образование каждой партии. Несомненно, сила была на
стороне лавристов, которые располагали
большими денежными средствами и имели постоянные связи с Россией».
После этой встречи Нового года Соколов и решает
примкнуть к партии бакунистов, как более близкой ему своими революционаризмом и
анархизмом, о чем он сообщил Огареву 2 января 1873 года. 17 января он уехал к
Бакунину в Локарно, а когда вернулся, разочарованный в главе русского анархизма,
раскол в молодой цюрихской эмиграции зашел еще дальше. «Произошел полный
разрыв после своего рода государственного переворота в библиотеке, благодаря
которому лавристы хотели завладеть ей, — рассказывает М. Неттлау. — Подробностей
я не знаю. На их стороне оставались читатели, секретарь и библиотекарша, и они
парализовали дела библиотеки настолько, что во владении бакунистов осталось
одно помещение; пришлось закрыть и его».
Как раз в это время, в этой накаленной обстановке, продолжает
рассказ Неттлау, Соколов «узнал об одном грузине, который возвращался на Кавказ
с большим количеством литературы и для которого у Соколова просили 1 экземпляр
«Отщепенцев» из числа тех, которые были у Смирнова. Смирнов не захотел дать ему
ни одного экземпляра и написал ему отказ в обидной форме. Тогда Соколов
вместе со студентом-медиком В. В. Святловским пошел к нему сам. По соседству со
Смирновым жил Лавров, которого не было дома. В его комнате были Н. Утин и
Ралли, который пришел к Смирнову по поводу других дел и был свидетелем сцены.
Смирнов вел себя оскорбительно и был ужасно избит Соколовым».
Невозможно представить, что началось в русской колонии
после этой истории, свидетельствует Неттлау. Было созвано общее собрание
эмигрантов-лавристов. 18 человек пришли к Соколову, чтобы сообщить решение
собрания: покинуть Цюрих. Соколов предложил им отправиться в полицию: только
она может силой выгнать его из города. Депутаты в растерянности покинули его и,
как пишет в «Автобиографии» Соколов, «действительно направились к полицейскому
директору, который объяснил, что раз объяснение состоялось не в общественном
месте, от них требуется жалоба. Депутаты ушли смущенные. Даже друзья —
Эльсниц, Ралли, Росс — попросили Соколова временно покинуть Цюрих. Ему дали
денег, чтобы поехать в Люцерн. Соколов согласился, ему было сейчас безразлично,
где быть, если он вообще где-нибудь был».
18 мая 1873 года он покинул Цюрих и перебрался в
Париж, навсегда распрощавшись не только с цюрихским кругом друзей, но, по существу,
и с активной политической деятельностью.
Уже первые полгода пребывания его в эмиграции,
завершившиеся столь скандально, показали, что годы ссылки, как справедливо
писал Ралли, деморализовали его. Именно в ссылке Соколов пристрастился к
«зеленому змию». В эмиграции эта слабость развилась до трагических размеров и
погубила его как публициста. Вот почему надежды, возлагавшиеся на Соколова как
на писателя вначале чайковцами, а потом бакунистами, не оправдались. Несмотря
на крайнюю нужду, он был не способен к систематической работе. Хотя его фамилия
стоит под некоторыми коллективными документами бакунистов, сам он не писал
почти ничего — за исключением случайных переводов и нескольких статей в «Общем
деле» и других заграничных изданиях. Русанов рассказывает в своих
воспоминаниях, как друзья, нашедшие ему работу по составлению небольшого
франко-русского словаря в одном парижском издательстве, вынуждены были
запирать его на ключ, отбирать у него сапоги и стоять, что называется, над
душой, заставляя работать. Жил он в постоянной, изматывающей душу нужде. О
крайности ее можно судить по письмам А. X. Христофорову, которые Соколов писал
в последние годы:
«Дорогой Александр Христофорович, припомни ты меня,
голубчик; я все еще бедствую страшно без работы и уроков; все ученики
разбежались. Остается с голоду поступить в госпиталь, но вряд ли примут.
Беда!.. Здесь не у кого теперь занять и франка... Хоть бы заболеть, а еще лучше
умереть. Некуда деваться; даже не в чем выйти... Помогай, выручай».
«Я буквально пропадаю. Все разбежались из
Парижа, и нельзя нигде достать даже франка. Перестал питаться. Хоть бы скорее
подохнуть» (письмо от 5 августа 1885
года).
«Дорогой Александр Христофорович, одно из двух: или
адрес, данный тобою suivont Elpidine, ни к черту не годится, или суровый Якоби не захотел
мне ответить. Как видишь, все вы виноваты. Тебя, разумеется, я не осуждаю. Был
ты со мною, стал с другими... О чем тут рассуждать. Ты прав... Такова, брат,
жизнь, которая ломает... Поживем, однако, оттерпимся еще... Может быть, и
станем людьми. Пока жму руку. Твой Н. Соколов».
«Нищета довела меня до ума с горем. Беден, бедствую.
Николай — Никола Сок... гол, как сокол» (письмо от 19 сентября 1885 года).
Однако и в эти трагические для него годы жизни на
чужбине Соколов ни на йоту не поступился своими убеждениями. «И в самом деле,
когда вспомнишь его страшную, нищенскую жизнь последнего времени и подумаешь,
что ему стоило только написать хотя бы своему брату, дивизионному генералу,
чтобы материально улучшить свою жизнь, когда подумаешь, что он этого не сделал
из принципа, что он ни разу не выразил жалобы на настоящее, ни сожаления о
прошедшем, — то невольно проникаешься уважением и удивлением к этому — в
полном смысле слова — мученику за идею!» — писал автор посмертной статьи о
Соколове в журнале «Свобода».
Несмотря на пристрастие к «зеленому змию», авторитет
Соколова в революционных кругах до последних лет жизни был очень высок. В 1878
году к нему приезжали из Испании революционные делегаты с предложением принять командование
бригадой в инсургентских войсках, восставших против короля Альфонса. Именно Соколову,
наряду с Германом Лопатиным, принадлежит честь основания и открытия в 1875 году
знаменитой Русской библиотеки в Париже, явившейся центром русской революционной
эмиграции семидесятых-восьмидесятых годов. Богатейшая библиотека эта под
названием Тургеневской просуществовала до Великой Отечественной войны. В годы
немецкой оккупации Тургеневскую русскую библиотеку, основанную Соколовым и
Лопатиным, варварски уничтожили гитлеровцы.
По немногочисленным отрывочным данным о последних
годах жизни Соколова можно судить, что он до конца дней своих убежденно хранил
верность идеалам молодости.
Участник революционного движения семидесятых годов И.
Джабадари рассказывает в своих воспоминаниях, как проходило в Париже обсуждение
ученого реферата, написанного для Парижской академии наук их товарищем. На
обсуждении, по его словам, присутствовал и «ветеран русской революции» Н. В.
Соколов.
«Не успел Чуринов окончить свое изложение, — пишет И.
Джабадари, — как Соколов встал и, ходя по комнате, обратился к нам: «Ну для
кого и для чего писать эту ученую премудрость?.. Ну, что же, господа,
продолжайте учиться и удивляйте мир своими трудами, которые будут оплачиваться
потом и кровью голодного народа. Вместо того, чтобы отдать жизнь за завоевание
политической и экономической свободы масс, вы хотите, напустив на себя вид
ученого, копаться десятки лет в архивной пыли... Господа!.. Вы приехали из
России, расскажите, о чем там думают; намереваются ли спасать овец, стригомых
мошенниками, если да, то как?»
И пошла опять давно знакомая мне речь о знании и
революции, о необходимости бросить науку и идти в народ».
По-видимому, Соколов вслед за Зайцевым к концу
семидесятых годов изменил свое отношение к политической борьбе и осознал всю
наивность анархического пренебрежения к завоеванию политической свободы, в особенности
в применении к условиям самодержавно-крепостнической России. Две его статьи в
«Общем деле» — «Генеральный грабеж» (1877, № 5) и «Придворный грабеж» (1877, №
6), — не что иное, как яркие политические памфлеты против самодержавия. Как и
Зайцев, Соколов восторженно приветствовал схватку народовольцев с
правительством. «Когда началось в России движение с политической окраской —
народовольчество, — он один из стариков понял его истинное значение и радостно
его приветствовал из далека своего полного лишениями и несчастьями изгнания.
«Бей в голову», — говорил он на своем оригинальном, образном языке... «Бей в
самодержавие, пока его не свалишь» — вот мысль Николая Васильевича. Вот
последнее его завещание!» — вспоминал в своей речи на могиле Соколова редактор
«Свободы» С. Княжнин.
Умер Соколов 5 марта 1889 года в Париже, простудившись
на похоронах революционера-эмигранта Н. Преферанского. Как рассказывается в
статье «Смерть и похороны Н. В. Соколова» в журнале «Свобода», еще ни разу до
того времени не было в Париже таких похорон русского эмигранта по многолюдству
и торжественности. Несколько сот человек — почитателей, друзей, студентов,
русских и польских эмигрантов — с венками, цветами, букетами собралось около
бедной больницы, где умер Соколов. В толпе было много французов, в том числе
Жакляр, Лефрансэ, выступивший на могиле с речью, и другие. Похороны Соколова,
говорится в статье журнала «Свобода», явились данью благоговейного уважения
революционных эмигрантов восьмидесятых годов шестидесятнику Соколову,
«цельности и силе его убеждений». Они были достойны «товарища Чернышевских,
Писаревых, Зайцевых, Ткачевых и других славных детей земли русской, немало
потрудившихся на пользу родины и народа».