XV.

«Грабеж» Луизы Мишель. — Освобожде­ние из тюрьмы. — Париж. — Эли Реклю. — Переезд в Англию. — Жизнь в Харро. — Научные труды моего брата Александра. — Смерть брата

Требования о нашем освобождении поднимались бес­престанно как в печати, так и в палате депутатов. Тем более что одновременно с нами осудили Луизу Мишель... за грабеж! Луизу Мишель, которая буквально отдает последнюю свою шаль или накидку нуждающейся жен­щине, а во время тюремного заключения никогда не хо­тела иметь лучшую пищу, чем другие заключенные, и все­гда отдавала другим то, что ей присылали, — и вдруг ее присудили к девятигодичному заключению за открытый грабеж! Это казалось несообразным даже для оппорту­нистов-буржуа. Действительно, Луиза Мишель стала раз во главе процессии безработных и, войдя в булочную, взяла несколько хлебов и разделила их между голодными: в этом заключался ее грабеж.

Освобождение анархистов превратилось, таким обра­зом, в боевой клич против правительства, и осенью 1885 года всех моих товарищей, за исключением троих, освободили декретом президента Греви. Тогда еще громче стали требовать, чтобы освободили Луизу Мишель и меня. Однако против моего освобождения был Александр III. Раз премьер-министр Фрейсинэ, отвечая на запрос в па­лате, решился даже сказать, что «дипломатические ослож­нения препятствуют освобождению Кропоткина». Стран­ные слова в устах первого министра независимой страны! Но еще более странные слова говорились впоследствии, после заключения этого злосчастного союза между рес­публиканскою Франциею и царскою Россиею. Наконец в середине января 1886 года освободили Луизу Мишель, меня и трех товарищей, остававшихся со мной в Клэрво.

Мое освобождение означало также освобождение моей жены от ее добровольного заключения в деревушке у тю­ремных ворот, которое начинало сказываться на ее здо­ровье. Мы отправились в Париж, чтобы провести не­сколько недель у нашего друга Эли Реклю, известного антрополога, которого за пределами Франции часто сме­шивают с его младшим братом, географом Элизэ. Тес­ная дружба с раннего детства связывала обоих братьев. Когда пришло для них время поступать в университет, они пошли вместе в Страсбург пешком из деревни, лежа­щей в долине Жиронды. Как настоящих странствующих студентов, их сопровождала собака; и когда они останав­ливались в деревнях, то чашку супа получал четвероногий товарищ, тогда как ужин братьев зачастую состоял из хлеба и нескольких яблок. Из Страсбурга молодые братья пошли в Берлин, куда их привлекли лекции великого Риттера. Впоследствии, в сороковых годах, они оба были в Париже. Эли Реклю стал убежденным фурьеристом; оба видели в движении 1848 года наступление новой эры. Вследствие этого после государственного переворота Наполеона III они вынуждены были оставить Францию и эмигрировали в Англию.

После амнистии братья Реклю возвратились в Париж, где Эли издавал фурьеристскую кооперативную газету, которая пользовалась широким распространением среди рабочих. Замечу кстати, что Наполеон III, игравший, как известно, роль Цезаря и, как подобает Цезарю, инте­ресовавшийся положением рабочих классов, отправлял одного из своих адъютантов в типографию газеты каж­дый раз, когда она должна была выйти, чтобы привезти в Тюильри первый экземпляр прямо из-под станка. Впо­следствии Наполеон III готов был даже покровитель­ствовать Интернациональной рабочей ассоциации, под условием, что она выразит в одном из своих бюллетеней, в нескольких словах, доверие к великим социальным реформам Цезаря. Но Интернационал наотрез отказался, и Наполеон приказал начать против него судебное пре­следование.

Когда провозглашена была Коммуна, оба брата всем сердцем присоединились к ней. Эли принял пост храни­теля Национальной библиотеки и Луврского музея, под управлением Вальяна. В значительной степени благодаря его предусмотрительности и неусыпным трудам уцелели во время бомбардирования Парижа и последовавших затем пожаров несметные сокровища человеческого зна­ния и искусства, собранные в этих двух учреждениях. Страстный поклонник античного искусства и глубокий зна­ток его, он упаковал все наиболее ценные статуи и вазы Лувра и спрятал их в подвалах здания. Он принял величайшие предосторожности, чтобы укрыть в безопас­ном месте наиболее драгоценные книги Национальной библиотеки и спасти здание от пожаров, свирепствовав­ших кругом. Жена его, мужественная женщина, достой­ная подруга философа, сопровождаемая на улице дву­мя своими маленькими мальчиками, устраивала тем вре­менем в своем квартале столовые для народа, который во время второй осады доведен был до крайней степени нужды. В последние недели своего существования Ком­муна поняла наконец, что главной ее заботой должно бы быть снабжение пищей народа, лишенного возмож­ности зарабатывать себе хлеб, и добровольцы вызвались выполнить это. Только по чистой случайности Эли Реклю, занимавший свой пост до последнего момента, не был расстрелян версальцами. Его приговорили к каторге за то, что он дерзнул принять от Коммуны столь необходи­мый пост. Но он скрылся и перебрался с семьей в Швей­царию.

Теперь, возвратившись в Париж, он принялся за труд, составлявший цель его жизни — за этнографию. О досто­инствах этого труда можно судить по немногим главам, изданным отдельно под названием «Les Primitifs»* и «Les Australiens»**, а также по истории происхождения ре­лигий, которую он излагал в лекциях в Брюсселе, в Ecole des Hautes Etudes***. Во всей этнографической литературе немного найдется произведений, до такой степени проникнутых симпатией к дикарям и пониманием их. Что касается до истории религии (часть была напечата­на в журнале «Societe Nouvelle»****, издававшемся впо­следствии под названием «Humanite Nouvelle»*****), то это, по моему мнению, лучший труд, появившийся по этому вопросу. Без сомнения, труд Реклю лучше попыток Спенсера в том же роде, потому что английский фило­соф, несмотря на весь свой мощный ум, не обладал тою способностью понимания безыскусственной и простой на­туры первобытного человека, которая так развита в Эли Реклю. Ко всему этому Эли присоединяет еще глубокое знание мало разработанной ветви народной психологии — развития и преобразования верований. Нечего и говорить о замечательной доброте и скромности Эли Реклю или о его сильном уме и глубоком понимании всего, касаю­щегося развития человечества. Все это видно в его стиле, не имеющем себе равного. По своей скромности, спо­койствию движений и философской прозорливости он — типичный древнегреческий философ. В обществе, менее увлеченном методами патентованного образования и от­рывочного знания и более ценящем развитие широких гуманитарных понятий, Эли Реклю был бы окружен, как бывали его древние предшественники, множеством уче­ников.

* «Первобытные племена».

** «Австралийцы».

*** «Высшая школа», из которой возник вольный Новый брюссель­ский университет, где Эли и Элизэ Реклю были профессорами.

**** «Новое общество».

***** «Новое человечество».

В то время как мы жили в Париже, там росло ожив­ленное анархическое и социалистическое движение. Луиза Мишель читала лекции каждый вечер, и ее восторженно принимала публика, как рабочая, так и буржуазная. И без того широкая популярность Луизы еще больше увеличи­лась и распространилась даже среди студентов, которые, быть может, ненавидели ее крайние взгляды, но пре­клонялись перед ней как перед идеальной женщиной. Когда я был в Париже, произошла даже драка в кафе, потому что один из присутствующих отозвался непочти­тельно о Луизе Мишель в присутствии студентов. Моло­дые люди ополчились в ее защиту, пустились в драку и разгромили все столы и стулья.

Я также прочел одну лекцию об анархизме перед публикой в несколько тысяч человек и оставил немед­ленно Париж, прежде чем правительство успело послу­шаться реакционной и русофильской прессы, настаивав­шей на моем изгнании из Франции.

Из Парижа мы отправились в Лондон, где я еще раз встретил моих старых друзей — Степняка и Чайковского. Социалистическое движение было теперь в полном раз­гаре, и жизнь в Лондоне больше не была для меня скучным, томительным прозябанием, как четыре года тому назад. Мы поселились в маленьком коттедже в Харро, под Лондоном. Меблировка нас мало заботила. Значи­тельную часть ее мы смастерили с Чайковским. Он тем временем побывал в Соединенных Штатах, где научился немного плотничать. Мы с женой были также очень рады, что при доме оказался клочок земли. Хотя то была тяже­лая мидльсекская глина, но мы с большим увлечением стали огородничать и получали великолепные результаты, которые следовало предвидеть — после знакомства с сочи­нением Тубо и некоторыми парижскими огородниками, а также и после наших собственных опытов в тюремном саду, в Клэрво. Что касается до моей жены, которая перенесла тиф вскоре после того как мы поселились в Харро, то работа в саду в период выздоровления луч­ше помогла ей укрепиться в силах, чем помогло бы пре­бывание в самом лучшем санатории.

В конце лета нас сразил страшный удар. Мы узнали, что моего брата Александра нет больше в живых.

С тех пор как я был за границей, до моего заключения во Франции, мы никогда не переписывались. В глазах русского правительства любить брата, которого пресле­дуют за политические убеждения, — уже тяжелый грех. Поддерживать же с ним сношения, когда он в изгнании, — преступление. Подданный царя обязан ненавидеть всех возмутившихся против верховной власти, а брат находил­ся в руках русской полиции. Я упорно отказывался по­этому писать ему или кому-нибудь из моих родствен­ников. После того как царь ответил на прошение сестры Елены: «Пусть посидит», оставалось очень мало надежды на скорое освобождение брата. Впоследствии назначена была комиссия для определения срока административно-ссыльным в Сибири, и брату назначили пять лет. С теми двумя годами, что он уже пробыл в ссылке, это составляло семь. При Лорис-Меликове назначена была другая комис­сия, которая прибавила еще пять лет. Брат, таким обра­зом, кончал срок в октябре 1886 года, отбывши две­надцать лет ссылки сперва в Минусинске, а потом в Том­ске. Здесь, в низменностях Западной Сибири, он не мог даже пользоваться здоровым климатом высоких степей.

Когда я сидел в Клэрво, брат написал мне, и мы обменялись несколькими письмами. Он написал, что так как наша переписка будет читаться жандармами в Сибири и тюремными властями во Франции, то мы можем нако­нец переписываться под этим двойным надзором. Он напи­сал о семейной жизни, о своих троих детях, которых описывал очень хорошо, и о своей работе. Он очень сове­товал мне внимательно следить за развитием науки в Ита­лии, где производятся превосходные, оригинальные ис­следования, которые остаются, однако, неизвестными уче­ному миру, пока их не использует кто-нибудь в Герма­нии. Высказывал он также свое мнение о вероятном ходе политической жизни в России. Он не верил в возмож­ность у нас в ближайшем будущем конституционного строя по образцу западноевропейских парламентов; но он ждал (и считал вполне достаточным для настоящего времени) созыва Земского собора. Собор не имел бы за­конодательной власти, но только подготовлял бы проекты законов, которым Государственный совет и царская власть давали бы окончательную форму и утверждение.

Больше всего он писал мне о своих научных работах. Брат всегда питал особенную склонность к астрономии, и, когда мы были в Петербурге, он напечатал по-русски отличный свод всего того, что известно было о падающих звездах. При помощи своего тонкого критического ума он легко различал сильные и слабые стороны различных гипотез, и без достаточного знания математики лишь при помощи живого воображения он схватывал резуль­таты самых запутанных математических исследований. Живя воображением среди небесных тел, он часто пости­гал их сложные движения лучше некоторых математи­ков, особенно чистых алгебраистов, которые иногда те­ряют из виду действительность физического мира и видят только свои формулы и логические выводы из них. Наш петербургский астроном, старик Савич, говорил с боль­шим уважением о работе брата. «Такие критические сводные работы нужны нам, наблюдателям и исследова­телям», — говорил он.

В Сибири брат принялся изучать строение звездного мира и взялся за разбор гипотез о мирах солнц, о звезд­ных кучах и туманностях, разбросанных в бесконечном пространстве. Он старался угадать их вероятные взаим­ные отношения, их жизнь и законы их развития и исчез­новения. Пулковский астроном Гильдэн очень заинтере­совался этой новой работой брата и письменно позна­комил его с известным исследователем звездного мира американским астрономом Хольденом, которого лестное мнение о работах брата я недавно имел удовольствие слышать лично в Вашингтоне. Время от времени науке нужны именно подобные обобщения широкого размаха, произведенные добросовестным, трудолюбивым умом, одаренным и критическим духом, и воображением.

Но в небольшом сибирском городе, вдали от библио­тек, лишенный возможности следить за прогрессом науки, брат успел разобрать только те изыскания, которые были сделаны до его ссылки.

С тех пор появилось по тому же вопросу несколько капитальных сочинений. Александр знал о них; но как до­ставать необходимые книги, пока он оставался в Сибири? Окончание срока ссылки не внушало ему радужных на­дежд. Он знал, что ему не позволят жить в университет­ских городах и не пустят также за границу: за сибирской ссылкой последует другая, быть может, еще худшая, в какой-нибудь захолустный городок Восточной России.

Отчаяние овладевало им. «Порою на меня нападает фаустовская тоска», — писал он мне. Когда срок ссылки подходил к концу, он отправил жену и детей в Россию с последним пароходом перед закрытием навигации. И в одну темную ночь фаустовская тоска положила конец его жизни...

Туча мрачного горя висела над нашим домиком не­сколько месяцев, до тех пор, покуда луч света не прорезал ее. В следующую весну на свет явилось маленькое су­щество, носящее имя брата. И беспомощный крик ребен­ка затронул в моем сердце новую, неведомую до тех пор струну.