XII.

Франция в 1881-1882 годах. — Страдания рабочих в Лионе. — Взрыв в кафе Бэлькур. — Мой арест. — Суд в Лионе

Анархическое движение во Франции значительно раз­рослось в 1881—1882 годах. Вообще принято было думать, что дух французов враждебен коммунизму, и поэто­му в Интернациональной рабочей ассоциации пропове­довался «коллективизм». В то время под коллективизмом подразумевалось обобществление средств производства и свобода для каждой группы производителей определить потребление на основе индивидуалистической или комму­нистической. В действительности же французский дух враждебен только казарменному коммунизму, то есть фаланстериям старой школы и «армиям труда», о которых говорилось в сороковых годах. Когда же Юрская феде­рация на конгрессе 1880 года смело высказалась за анар­хический коммунизм, то есть за вольный коммунизм, анархические воззрения сейчас же нашли во Франции многих сторонников. Наша газета стала шире распростра­няться; мы вступили в деятельную переписку со многими французскими рабочими, и значительное анархическое движение быстро развилось в Париже и в некоторых про­винциях, в особенности же вокруг Лиона. Пересекая Францию, на пути из Тонона в Лондон, я посетил Лион, Сент-Этьен и Виенн, где читал лекции. В этих городах я нашел значительное число рабочих, готовых принять наши воззрения.

В конце 1882 года в Лионском округе свирепствовал страшный кризис. Производство шелков было совсем па­рализовано, а нищета среди ткачей была так велика, что множество детей толпилось по утрам у ворот казарм, где солдаты раздавали им остатки своего хлеба и супа. Тут началась, между прочим, популярность генерала Буланже, разрешившего солдатам раздачу остатков от их харчей. Углекопы во всей области тоже находились в край­не бедственном положении.

Я знал, что там началось значительное брожение, но за одиннадцать месяцев, проведенных мною в Лондоне, у меня порвались близкие связи с французским движе­нием. Через несколько недель после моего возвращения в Тонон я узнал уже из газет, что у углекопов из Монсо-ле-Мин, приведенных в отчаяние притеснениями со стороны владельца шахт, — ревностных католиков, начался род восстания. Они устраивали тайные сходки и обсуждали всеобщую стачку; каменные кресты, стоявшие на всех дорогах вокруг шахт, были опрокинуты или же разрушены теми динамитными патронами, которые в большом коли­честве употребляются рудокопами в подземных работах и часто остаются у работников. В Лионе агитация тоже приняла более сильный характер. Анархисты, которых было довольно много в городе, не пропускали ни одного митинга оппортунистов без того, чтобы не говорить на нем, и брали платформу приступом, если им отказывали в сло­ве. Тогда они постановляли резолюции в том смысле, что шахты, все орудия производства, а также жилые дома должны принадлежать народу. И эти резолюции — к ужа­су буржуазии — принимались восторженно.

С каждым днем недовольство работников росло про­тив городских советников и политических вожаков-оппор­тунистов, которые ничего не делали для облегчения рас­тущей нищеты, а также против прессы, которая говорила с легким сердцем, как о пустой вещи, о таком важном кризисе. Как водится в подобных случаях, ярость бедней­шей части населения направилась прежде всего против мест увеселения и распутства, которые тем более озлоб­ляют массы в минуту страдания и отчаяния, что эти места являются для них олицетворением эгоизма и раз­врата богатых. Местом, особенно ненавистным работни­кам, было кафе в подвальном этаже театра Бэлькур, ко­торое оставалось открыто всю ночь. Здесь до утра журна­листы и политические деятели пировали и пили в обществе веселых женщин. Не было сходки, на которой не слыша­лись бы полускрытые угрозы по адресу этого кафе, а раз ночью кто-то взорвал там динамитный патрон. Рабочий-социалист, оказавшийся случайно в кафе, кинулся, чтобы потушить зажженный фитиль патрона, но был убит взры­вом, который также слегка ранил некоторых пирующих буржуа. На следующий день динамитный патрон взор­вался в дверях рекрутского присутствия, и пошла молва, что анархисты намереваются взорвать громадную ста­тую богородицы на холме Фурвиер, близ Лиона. Нужно жить в Лионе или в его окрестностях, чтобы видеть, до какой степени население и школы находятся еще в руках католических попов, и чтобы понять ту нена­висть, которую питает к духовенству все мужское насе­ление.

Паника охватила лионскую буржуазию. Арестовали шестьдесят анархистов — всех рабочих, за исключением одного Эмиля Готье, дававшего в то время серию лекций в Лионском округе. Лионские газеты стали в то же время систематически убеждать правительство, чтобы оно аре­стовало меня; они выставляли меня вожаком агитации, нарочно прибывшим из Англии, чтобы руководить дви­жением. Опять в нашем маленьком городе стали прогу­ливаться своры русских шпионов. Почти ежедневно я получал послания, очевидно написанные шпионами между­народной полиции, с указанием какого-нибудь динамит­ного заговора или с таинственными упоминаниями о пар­тиях динамита, отправленных ко мне. Я собрал целую коллекцию подобных писем и отмечал на каждом: «Police Internationale». Французская полиция забрала ее у меня при обыске, но этих писем она не посмела предъявить на суде. Их, впрочем, мне не возвратили.

В декабре сделали обыск у меня в доме, совсем по-рос­сийски. Задержали также на станции и обыскали жену, отправляющуюся из Тонона в Женеву. Конечно, не нашли ничего компрометирующего меня или других.

Прошло десять дней, во время которых я мог бы сво­бодно уехать, если бы захотел. Я получил несколько пи­сем с советом бежать; одно из них — от неведомого рус­ского друга, быть может, члена дипломатического кор­пуса, который, по-видимому, знавал меня когда-то. Он советовал мне скрыться немедленно, потому что иначе я могу сделаться жертвой договора о выдаче, который должен быть заключен между Францией и Россией. Я остался на месте; а когда в «Times» появилась телеграм­ма с сообщением о моем побеге из Тонона, я написал письмо в редакцию этой газеты, указал мой адрес и за­явил, что не думаю скрываться, после того как арестовано так много моих друзей.

В ночь на 21 декабря мой шурин умер у меня на руках. Мы знали, что его болезнь неизлечима, но всегда страш­но тяжело видеть, как на ваших глазах гаснет молодая жизнь после упорной борьбы со смертью. Мы с женой были в страшном горе: мы оба очень любили этого пре­красного юношу... Часа три спустя, когда стало брезжить утро печального зимнего дня, явились жандармы — аре­стовать меня. Видя, в каком состоянии была жена, я просил остаться с ней до похорон на честное слово, что явлюсь к назначенному сроку в тюрьму. Но мне отка­зали, и в ту же ночь меня отвезли в Лион. Элизэ Реклю, которого известили телеграммой, явился немедленно и про­явил в отношении к моей жене всю доброту своего золо­того сердца. Прибыли друзья из Женевы. Хотя похороны носили чисто гражданский характер, чего раньше никогда не бывало в нашем городке, половина всего населения шла за гробом. Оно желало этим показать моей жене, что симпатии бедноты и савойских крестьян были с нами, а не с правительством. Когда начался мой процесс, кре­стьяне следили за ним изо дня в день и спускались из гор­ных деревень в город, чтобы купить газеты и узнать, как обстоят мои дела на суде.

Глубоко тронул меня также приезд в Лион одного зна­комого англичанина. Он был прислан хорошо известным и уважаемым в Англии радикалом Джозефом Коуэном, в семье которого я провел в Лондоне немало счастливых часов в 1882 году. Посланный привез значительную сумму денег, чтобы взять меня на поруки. В то же время он пере­дал мне желание лондонского друга, чтобы я не заботился о судьбе залога и немедленно уезжал из Франции. Каким-то таинственным путем мой знакомый ухитрился даже иметь свободное свидание со мной, то есть личное, а не в клетке за двумя решетками, как я виделся всегда с же­ной. Он был также сильно взволнован моим отказом при­нять его предложение, как и я — трогательным проявле­нием дружбы со стороны лица, к которому, как и к его за­мечательно хорошей жене, я и прежде уже относился с большим уважением.

Французское правительство пожелало произвести силь­ное впечатление на массы большим процессом, но оно не могло преследовать арестованных анархистов за взры­вы. Для этого пришлось бы передать разбор дела присяж­ным, которые, по всей вероятности, оправдали бы нас. Поэтому правительство прибегло к маккиавеллиевскому способу — преследованию за принадлежность к Интер­националу. Во Франции существует закон, изданный немедленно после падения Коммуны, по которому при­надлежащие к этой ассоциации могут быть переданы обыкновенному полицейскому суду и могут быть пригово­рены им до пяти лет тюремного заключения. Полицейский же суд всегда выносит приговор, угодный правительству.

Суд начался в Лионе в начале января 1883 года и про­должался почти две недели. Обвинение было смешно, так как все знали, что лионские работники никогда не принадлежали к Интернационалу; оно даже вполне про­валилось, как это видно из следующего эпизода. Единст­венным свидетелем со стороны обвинения был начальник тайной полиции в Лионе — пожилой человек, к которому суд относился с необычайным уважением. Его показания, должен я сказать, фактически были совершенно верны. «Анархисты, — говорил он, — приобрели себе многочислен­ных сторонников среди населения. Они сделали митинги оппортунистов невозможными, так как говорили на каждом из них, проповедовали коммунизм и анархизм и увле­кали таким образом слушателей». Видя, что начальник тайной полиции показывает согласно с истиной, я решился задать ему вопрос:

— Слыхали ли вы когда-нибудь, чтобы в Лионе гово­рилось об Интернациональном товариществе рабочих?

— Никогда! — ответил он угрюмо.

— Когда я возвратился с Лондонского конгресса в 1881 году и сделал все возможное, чтобы возродить Интернационал во Франции, имел ли я успех?

— Нет. Работники нашли Интернационал недостаточ­но революционным.

— Благодарю вас, — сказал я; затем, обратившись к прокурору, прибавил: — Вот вам все здание обвинения, разрушенное вашими же собственными свидетелями.

Тем не менее нас всех приговорили за принадлеж­ность к Интернационалу. Четырех из нас присудили к выс­шему наказанию — к пятилетнему заключению и к штра­фу в две тысячи франков; остальных — к заключению на сроки от четырех лет до одного года. В действительно­сти обвинители наши и не пытались доказать существо­вание Интернационала. Об этом, по-видимому, совершенно забыли. Нам попросту предложили говорить об анар­хизме, что мы и сделали весьма охотно. А когда кто-то из лионских товарищей попытался выяснить пункт о взры­ве, ему грубо заметили, что нас преследуют не за взрывы, а за участие в Интернационале, к которому, кстати, кроме меня, никто не принадлежал.

В подобных процессах всегда бывает какой-нибудь элемент комизма, и на этот раз он был внесен одним моим письмом. Построить обвинение решительно было не на чем. Десятки обысков были произведены в кварти­рах французских анархистов; но нашли только два моих письма. Прокурор пытался выжать из них все, что воз­можно. Одно из них я писал французскому работнику, ко­торый как-то пал духом. Я говорил ему о знаменательной эпохе, в которой мы живем, о наступающих великих пе­ременах, о зарождении и распространении новых идей... Письмо было невелико, представитель обвинения ничего не сумел извлечь из него. Что касается до второго письма, то оно было на двенадцати страницах. И тут то прокурор отличился. Я написал его тоже другу французу, молодому башмачнику. Он зарабатывал средства к жизни тачанием башмаков у себя на дому. Налево от него стояла железная печурка, на которой он сам стряпал свой суп, а справа — столик, на котором он писал длинные письма к товарищам, не вставая с низенькой сапожничьей скамьи. Стачав ровно столько пар башмаков, чтобы хватило на покрытие крайне скромных расходов и осталось несколько франков, чтобы послать старухе матери в деревню, мой друг целыми часами писал письма, в которых с замечательным здравым смыслом и проницательностью развивал принципы анархизма. Теперь он хорошо известный во Франции писатель и уважается всеми за открытый характер, прямоту и здравый политический смысл. К не­счастью, в то время он мог исписать восемь или десять страниц и нигде не поставить ни одной точки или хотя бы запятой. Раз я написал ему предлинное письмо, в ко­тором объяснил, что на бумаге мысли разделяются на главные предложения и на придаточные, что первые сле­дует отделять точкой или точкой с запятой, а для вторых — не пожалеть хотя бы запятую. Я объяснил приятелю, как много выиграют его писания, если он примет эту малень­кую предосторожность.

Это письмо прокурор прочел на суде и прибавил к нему патетические комментарии:

— Вы слышали, милостивые государи, письмо, — на чал он, обратившись к суду — На первый взгляд в нем нет ничего особенного. Подсудимый дает урок грамматики рабочему… Но, — и тут голос прокурора задрожал от сильного волнения, — делал он это вовсе не для того, чтобы помочь бедному работнику в приобретении знаний, которых он, по всей вероятности из лености, не получил в школе. Не для того, чтобы пособить ему честно зарабо­тать свой хлеб… Нет, милостивые государи! Это письмо написано для того, чтобы внушить ему ненависть к нашим великим и прекрасным учреждениям, для того, чтобы луч­ше напитать его ядом анархизма, с единственной целью сделать его более страшным врагом общества… Да будет проклят день, когда Кропоткин ступил на французскую почву!

Мы не могли удержаться и хохотали, как дети, во время всей этой филиппики. Судьи глядели на прокурора, как бы желая сказать ему: «Довольно!», но тот вошел в азарт, ничего не замечал и, увлеченный потоком соб­ственного красноречия, гремел, впадая все больше и боль­ше в театральный тон. Он усердствовал из всех сил, чтобы получить награду от русского правительства, которая и была ему действительно дана.

Вскоре после осуждения председатель полицейского суда получил повышение и был сделан членом окружного суда. Что касается прокурора и до другого члена поли­цейского суда, — то — трудно поверить этому — русское правительство прислало им по Анне, и французское пра­вительство разрешило принять ордена! Таким образом, знаменитый франко-русский союз зародился еще в Лио­не, после нашего процесса.

Этот процесс, во время которого были произнесены воспроизведенные всеми газетами блестящие анархиче­ские речи такими первоклассными ораторами, как рабо­чий Бернар и Эмиль Готье, и во время которого все обвиняемые держались мужественно и в течение двух не­дель пропагандировали свое учение, имел громадное влия­ние, расчистив ложные представления об анархизме во Франции. Без сомнения, он в известной степени содейст­вовал пробуждению социализма и в других странах. Что касается осуждения, оно до такой степени мало оправды­валось фактами, что французская пресса, за исключением газет, преданных правительству, открыто осуждала судей. Даже умеренный «Journal des Economistes» открыто не одобрял приговора, «которого отнюдь нельзя было предвидеть на основании фактов, установленных во время процесса». В состязании между нами и судом выиграли мы. Общественное мнение высказалось в нашу пользу. Немедленно же в парламент было внесено предложение об амнистии, за которое подали голоса около сотни депу­татов. Предложение вносилось потом правильно каждый год, заручаясь все большим и большим числом голосов, по­куда наконец нас освободили.