VIII.

Революционное движение в России при­нимает более серьезный характер. По­кушения на Александра II, устроенные Исполнительным комитетом партии «На­родная воля». — Смерть Александра II

В России в это время борьба за свободу обострялась все более и более. Несколько политических процессов — процессы «пятидесяти», «ста девяноста трех», «долгушинцев» и другие — разбирались в то время; и из всех их выяснилось одно и то же. Молодежь шла пропове­довать социализм на фабрики и в деревни, распростра­нялись брошюры, отпечатанные за границей, и народ при­зывался — несколько неопределенно и неясно — к бунту против гнетущих экономических условий. Словом, дела­лось то, что делается повсеместно социалистическими агитаторами. Следов заговора против царя или даже при­готовлений к революционным действиям не было найдено никаких. И с действительности ничего подобного не было. Тогда большинство молодежи относилось даже враждебно к такой деятельности. И, припоминая теперь движение 1870—1878 годов, я могу сказать, не боясь ошибиться, что большинство молодежи удовлетворилось бы возмож­ностью спокойно жить среди крестьян и фабричных ра­ботников, учить их и работать с ними либо в земстве — словом, возможностью оказывать народу те бесчисленные услуги, которыми образованные, доброжелательные и серьезные люди могут быть полезны крестьянам и рабочим. Я знал людей этого движения и говорю с полным знанием дела.

Между тем приговоры судов были жестоки, бессмыс­ленно жестоки, так как движение, порожденное всем пре­дыдущим состоянием России, слишком глубоко вкорени­лось, чтобы его можно было раздавить одними суровыми карами Приговоры на шесть, десять, двенадцать лет каторжных работ в рудниках с пожизненным поселением потом в Сибири стали делом обычным. Был даже слу­чай, что одну девушку сослали на девять лет каторжных работ за то, что она вручила запрещенную социалисти­ческую брошюру рабочему. В этом заключалось все ее преступление. Другую, четырнадцатилетнюю девушку Гуковскую, сослали на поселение в Восточную Сибирь за попытку — подобно гётевской Клерхен — подстрекнуть равнодушную толпу на освобождение Ковальского и то­варищей, приговоренных к смертной казни. А между тем ее поступок тем более был естествен в России, даже с точ­ки зрения властей, что у нас нет смертной казни для уголовных преступлений и что применение ее для поли­тических преступлений было тогда нововведением или, вернее, возвратом к самым тяжелым преданиям нико­лаевских времен. Сосланная в Сибирь, Гуковская вскоре покончила с собой самоубийством. Даже оправданных судом отправляли административным порядком в отда­ленные сибирские и севернорусские поселки, где им пред­ставлялась перспектива голодной смерти на казенном по­собии в три рубля в месяц. В таких поселках нет спроса на ремесла, а политическим ссыльным строго воспре­щается учить или заниматься каким бы то ни было интел­лигентным трудом.

Как бы для того, чтобы еще больше привести моло­дежь в отчаянье, осужденных на каторгу не отправляли прямо в Сибирь. Их держали по нескольку лет в «цен тральных», в сравнении с которыми даже сибирские руд­ники казались завидными. Центральные каторжные тюрьмы действительно были ужасны. В одной из них — «очаге тифозной заразы», как выразился один тюремный свя­щенник в своей проповеди, — смертность в один год до­стигла двадцати процентов. В «централках», в сибирских каторжных тюрьмах и в крепости заключенные должны были прибегать к «голодным бунтам», чтобы защитить себя от жестоких тюремщиков или чтобы добиться самых ничтожных льгот: какой-нибудь работы или книг, которые спасли бы их от помешательства, грозящего всякому сидящему в одиночном заключении без всякого занятия. Ужасы подобных голодовок, во время которых заключен­ные отказывались по семи и восьми дней принимать пищу, а затем лежали без движения, в бреду, по-видимому, нисколько не трогали жандармов. В Харькове умирающих заключенных связывали веревками и кормили на­сильственно, как кормят гусей.

Сведения об этих ужасах проникали сквозь тюремные стены, долетали из далекой Сибири, широко распростра­нялись среди молодежи. Было время, когда не проходило недели без того, чтобы не узнавалось о какой-нибудь новой подлости такого рода или еще худшей.

Полное отчаянье овладело тогда молодежью. «В дру­гих странах, — стали говорить, — люди имеют мужество сопротивляться. Англичанин или француз не потерпел бы подобных насилий. Как это мы можем терпеть их? Надо сопротивляться с оружием в руках ночным набегам жандармов. Пусть они знают по крайней мере, что так как арест означает медленную и мучительную смерть в их руках, то возьмут они нас только с боя». В Одессе Ковальский и его друзья встретили револьверными вы­стрелами жандармов, явившихся ночью арестовать их.

Александр II ответил на это новое движение осадным положением — Россия была разделена на несколько округов с генерал-губернаторами, получившими приказание вешать немилосердно. Ковальский, который, к слову ска­зать, никого не убил своими выстрелами, был казнен. Виселица стала своего рода лозунгом. В два года повесили двадцать три человека, в том числе девятнадцатилетнего Розовского, захваченного при наклеивании прокламации на железнодорожном вокзале. Этот факт был единствен­ным обвинением против него. Хотя мальчик по летам, Розовский умер как герой.

Тогда боевым кличем революционеров стало: «Защищайтесь! Защищайтесь от шпионов, втирающихся в круж­ки под личиной дружбы и выдающих потом направо и налево по той простой причине, что им перестанут платить, если они не будут доносить. Защищайтесь от тех, кто зверствует над заключенными! Защищайтесь от все­могущих жандармов!» Три видных правительственных чиновника и два или три мелких шпиона погибли в этом новом фазисе борьбы. Генерал Мезенцев, убедивший царя удвоить наказания после приговора по делу «ста девяноста трех», был убит в Петербурге среди белого дня. Один жандармский полковник, виновный еще в худшем, под­вергся той же участи в Киеве, а в Харькове был убит генерал-губернатор, мой двоюродный брат, Дмитрий Кро­поткин, когда он возвращался из театра. Центральная тюрьма, где началась первая голодовка и где прибегли к искусственному кормлению, находилась в его ведении. В сущности, он был не злой человек; я знаю, что лично он скорее симпатизировал политическим; но он был чело­век бесхарактерный, притом придворный, флигель-адъю­тант царя, и поэтому предпочел не вмешиваться, тогда как одно его слово могло бы остановить жестокое обращение с заключенными. Александр II любил его, и положе­ние его при дворе было так прочно, что его вмешательство, по всей вероятности, было бы одобрено в Петербурге.

— Спасибо! Ты поступил согласно моим собственным желаниям, — сказал ему царь в 1872 году, когда Д Н. Кро­поткин явился в Петербург, чтобы доложить о народных беспорядках в Харькове, во время которых он мягко по­ступил с бунтовщиками.

Но теперь он одобрил поведение тюремщиков, и харьковская молодежь до такой степени была возмущена обращением с заключенными, что по нем стреляли и смер­тельно ранили.

Тем не менее личность императора оставалась еще в стороне, и вплоть до 1879 года на его жизнь не было покушений. Слава освободителя окружила его ореолом и защищала его неизмеримо лучше, чем полчища жан­дармов и сыщиков. Если бы Александр II проявил тогда хотя малейшее желание улучшить положение дел в России, если бы он призвал хотя одного или двух из тех лиц, с ко­торыми работал во время периода реформ, и поручил им расследовать общее положение страны или хотя бы положение одних крестьян; если бы он проявил малейшее намерение ограничить власть тайной полиции, его реше­ние приветствовали бы с восторгом. Одно слово могло бы снова сделать Александра II «освободителем», и снова молодежь воскликнула бы, как Герцен в 1858 год}: «Ты победил, галилеянин!» Но точно так же, как во время польской революции, пробудился в нем деспот и, подстре­каемый Катковым, он не нашел другого выхода, как ви­селицы, так точно и теперь, следуя внушениям того же злого гения — Каткова, он ничего не придумал, кроме назначения особых генерал-губернаторов, с полномо­чием — вешать.

Тогда и только тогда горсть революционеров — Испол­нительный комитет, поддерживаемый, однако, растущим недовольством среди образованных классов и даже среди приближенных к царю, объявил ту войну самодержавию, которая после нескольких неудачных покушений закон­чилась в 1881 году смертью Александра II.

Два человека жили в Александре II, и теперь борьба между ними, усиливавшаяся с каждым годом, приняла трагический характер. Когда он встретился с Соловьевым, который выстрелил в него и промахнулся, Александр II сохранил присутствие духа настолько, что побежал к бли­жайшему подъезду не по прямой линии, а зигзагами, покуда Соловьев продолжал стрелять. Таким образом он остался невредим. Одна пуля только слегка разорвала шинель. В день своей смерти Александр II тоже проявил несомненное мужество. Пред действительной опасностью он был храбр, но он беспрерывно трепетал пред призра­ками, созданными его собственным воображением. Един­ственно чтобы охранить свою императорскую власть, он окружил себя людьми самого реакционного направления, которым не было никакого дела до него, а просто нужно было удержать свои выгодные места.

Без сомнения, он сохранил привязанность к матери своих детей, хотя в то время он был уже близок с княж­ной Юрьевской-Долгорукой, на которой женился немед­ленно после смерти императрицы.

— Не упоминай мне про императрицу: мне это так больно, — говорил он не раз Лорис-Меликову. А между тем он совершенно оставил Марию Александровну, кото­рая верно помогала ему раньше, когда он был освободи­телем. Она умирала в Зимнем дворце в полном забвении. Хорошо известный русский врач, теперь уже умерший, говорил своим друзьям, что он, посторонний человек, был возмущен пренебрежением к императрице во время ее болезни. Придворные дамы, кроме двух статс-дам, глу­боко преданных императрице, покинули ее, и весь при­дворный мир, зная, что того требует сам император, за­искивал пред Долгорукой. Александр II, живший в другом дворце, делал своей жене ежедневно лишь короткий официальный визит.

Когда Исполнительный комитет свершил смелую по­пытку взорвать Зимний дворец, Александр II сделал шаг, до того беспримерный. Он создал род диктатуры и облек Лорис-Меликова чрезвычайными полномочиями. Этому генералу, армянину родом, Александр II уже рань­ше давал диктаторские полномочия, когда в Ветлянке, в низовьях Волги, проявилась чума и Германия пригро­зила мобилизовать свою армию и объявить Россию под карантином, если эпидемия не будет прекращена. Теперь, когда Александр II увидал, что он не может доверяться бдительности даже дворцовой полиции, он дал диктатор­ские права Лорис-Меликову, а так как Меликов счи­тался либералом, то новый шаг истолковали в том смысле, что скоро созовут Земский собор. Но после взрыва в Зим­нем дворце новых покушений немедленно не последовало, а потому Александр II опять успокоился, и через несколь­ко месяцев, прежде чем Меликов мог выполнить что бы то ни было, он из диктатора превратился в простого министра внутренних дел. Внезапные припадки тоски, во время которых Александр II упрекал себя за то, что его царствование приняло реакционный характер, теперь ста­ли выражаться сильными пароксизмами слез. В иные дни он принимался плакать так, что приводил Лорис-Ме­ликова в отчаянье. В такие дни он спрашивал министра: «Когда будет готов твой проект конституции?» Но если два-три дня позже Меликов докладывал, что органический статут готов, царь делал вид, что решительно ничего не помнит. «Разве я тебе говорил что-нибудь об этом? — спрашивал он.— К чему? Предоставим это лучше моему преемнику. Это будет его дар России».

Когда слух про новый заговор достигал до Александра II, он готов был предпринять что-нибудь; но когда в лаге­ре революционеров все казалось спокойным, он прислу­шивался к нашептываниям реакционеров и оставлял все, как было прежде. Лорис-Меликов со дня на день ждал, что его попросят в отставку.

В феврале 1881 года Лорис-Меликов доложил, что Исполнительный комитет задумал новый заговор, план которого не удается раскрыть, несмотря на самые тща­тельные расследования. Тогда Александр II решил со­звать род совещательного собрания из представителей от земств и городов. Постоянно находясь под впечатле­нием, что ему предстоит судьба Людовика XVI, Алек­сандр II приравнивал предполагавшуюся «общую комис­сию» тому собранию нотаблей, которое было созвано до Национального собрания 1789 года. Проект должен был поступить в Государственный совет; но тут Алек­сандр II стал снова колебаться. Только утром первого марта 1881 года, после нового, серьезного предупрежде­ния со стороны Лорис-Меликова об опасности, Александр II назначил следующий четверг для выслушивания про­екта в заседании Совета министров. Первое марта падало на воскресенье, и Лорис-Меликов убедительно просил царя не ездить на парад в этот день, ввиду возможности покушения. Тем не менее Александр II поехал. Он желал повидать великую княжну Екатерину Михайловну, дочь его тетки Елены Павловны, которая в шестидесятых го­дах была одним из вождей партии реформ, и лично со­общить ей приятную весть, быть может, акт покаяния пред памятью Марии Александровны. Говорят, царь ска­зал великой княжне: «Je me suis decide a convoquer une Assemblee des Notables»*. Но эта запоздалая и нере­шительная уступка не была доведена до всеобщего све­дения. На обратном пути из манежа Александр II был убит.

* «Я решился созвать собрание именитых людей».

Известно, как это случилось. Под блиндированную карету, чтобы остановить ее, была брошена бомба. Не­сколько черкесов из конвоя были ранены. Рысакова, бросившего бомбу, тут же схватили. Несмотря на на­стоятельные убеждения кучера не выходить из кареты — он утверждал, что в слегка поврежденном экипаже можно еще доехать до дворца,— Александр II все-таки вышел. Он чувствовал, что военное достоинство требует посмот­реть на раненых черкесов и сказать им несколько слов. Так поступал он во время русско-турецкой войны, когда, например, в день его именин сделан был безумный штурм Плевны, кончившийся страшной катастрофой. Алек­сандр II подошел к Рысакову и спросил его о чем-то, а когда он проходил затем совсем близко от другого молодого человека, Гриневицкого, стоявшего тут же на на­бережной с бомбою, тот бросил свою бомбу между обоими так, чтобы убить и себя и царя. Оба были смертельно ранены и умерли через несколько часов.

Теперь Александр II лежал на снегу, истекая кровью, оставленный всеми своими сторонниками! Все исчезли. Кадеты, возвращавшиеся с парада, подбежали к умирающему царю, подняли его с земли, усадили в сани и при­крыли дрожащее тело кадетской шинелью, а обнаженную голову — кадетской фуражкой. Да еще один из терро­ристов с бомбой, завернутой в бумагу под мышкой, рис­куя быть схваченным и повешенным, бросился вместе с кадетами на помощь раненому... Человеческая природа полна таких противоположностей.

Так кончилась трагедия Александра II. Многие не понимали, как могло случиться, чтобы царь, сделавший так много для России, пал от руки революционеров. Но мне пришлось видеть первые реакционные проявле­ния Александра II и следить за ними, как они усиливались впоследствии; случилось также, что я мог заглянуть в глубь его сложной души, увидать в нем прирожденного самодержца, жестокость которого была только отчасти смягчена образованием, и понять этого человека, обла­давшего храбростью солдата, но лишенного мужества государственного деятеля,— человека сильных страстей, но слабой воли, — и для меня эта трагедия развивалась с фатальной последовательностью шекспировской драмы. Последний ее акт был ясен для меня уже 13 июня 1862 года, когда я слышал речь, полную угроз, произне­сенную Александром II перед нами, только что произве­денными офицерами, в тот день, когда по его приказу совершились первые казни в Польше.