IV.

Перестукивание заключенных. Неожи­данный визит брата царя Николая Нико­лаевича

Бесчисленные аресты, произведенные летом 1874 года, и тот серьезный характер, который полиция придала намерениям нашего кружка, произвели глубокую переме­ну в воззрениях русской молодежи. До тех пор главной ее задачей было выбирать из рабочих, а также иногда из крестьян, отдельных людей, чтобы подготовлять из них социалистических агитаторов. Но теперь фабрики были наводнены шпионами, и стало очевидно, что во всяком случае и пропагандистов, и рабочих скоро заберут и на­всегда упрячут в Сибирь. Тогда великое движение «в на­род» приняло новый характер. Сотни молодых людей, пренебрегая всеми предосторожностями, которые при­нимались до тех пор, устремились в провинцию. Стран­ствуя по городам и деревням, они подстрекали народ к бунту и почти открыто распространяли революцион­ные брошюры, песни и прокламации. В наших кружках это время прозвали «безумным летом».

Жандармы потеряли голову. Не хватало рук, чтобы ловить, и глаз, чтобы выслеживать каждого революцио­нера в его хождении из губернии в губернию. Тем не менее, около полутора тысяч человек было арестовано во время этой великой травли, и половину их продержали в тюрьмах несколько лет.

Результаты массовых арестов скоро почувствовались и у нас, в Трубецком бастионе Петропавловской крепости. Он начал заселяться вновь прибывающими узниками.

Раз, летом 1875 года, я ясно расслышал в соседней с моею камере легкий стук каблуков, а несколько минут спустя я уловил и отрывки разговора. Женский голос слы­шался из каземата, а в ответ ему ворчал густой бас, долж­но быть часового. Вскоре вслед за тем послышался звон шпор полковника, поспешные его шаги, ругательство по адресу часового и щелканье ключа "в замке. Полковник сказал что-то.

— Мы вовсе не разговаривали, — раздался в ответ женский голос. — Я просила только позвать унтер-офи­цера, а часовой отказывался.

Дверь опять заперли, и я слышал, как полковник вполголоса честил часового.

Итак, я был уже не один. У меня была соседка, кото­рая сразу нарушила строгую дисциплину, связывавшую до тех пор солдат*. С этого дня крепостные стены, кото­рые были немы пятнадцать месяцев, ожили. Со всех сто­рон я слышал стук ногой о пол: один, два, три, четыре... одиннадцать ударов, двадцать четыре удара, пятнадцать. Затем пауза; после нее — три удара и долгий ряд тридца­ти трех ударов. В том же порядке удары повторялись бесконечное число раз, покуда сосед догадывался, что они означают вопрос: «Кто вы?» Таким образом «разговор» завязывался и велся затем по сокращенной азбуке, при­думанной еще декабристом Бестужевым. Азбука делится на шесть рядов, по пяти букв в каждом. Каждая буква отмечается своим рядом и своим местом в ряду.

* Впоследствии, в Цюрихе, я познакомился с этой соседкой по крепости. Это была Платонова. Каюсь, от одного того, что мы просидели в крепости стена об стену, я сразу почувствовал к ней некоторую нежность. В Цюрихе Платонова была с одним кавказцем, с которым и вернулась в Россию. Кавказец был арестован, а что стало с Платоновой и была ли это ее настоящая фамилия — я не знаю.

К великому моему удовольствию, я открыл, что с левой стороны сидел мой друг Сердюков, с которым мы вскоре могли перестукиваться обо всем, в особенности употреб­ляя наш шифр.

Однако беседы с людьми в тюрьме приносят не только свои радости, но и свои горести. Подо мной сидел крестьянин, по фамилии Говоруха, знакомый Сердюкова, е кото­рым он перестукивался. Против мой воли часто даже во время работы я следил за их переговариванием. Я тоже перестукивался с ним. Но если одиночное заключение без всякой работы тяжело для интеллигентных людей, то гораздо более невыносимо оно для крестьянина, привык­шего к физическому труду и совершенно неспособного читать весь день подряд. Наш приятель-крестьянин чув­ствовал себя очень несчастным. Его привезли в крепость, после того как он посидел уже два года в другой тюрьме, и поэтому он был уже надломлен. Преступление его состояло в том, что он слушал социалистов. К великому моему ужасу, я стал замечать, что крестьянин порой на­чинает заговариваться. Постепенно его ум все больше за­туманивался, и мы оба с Сердюковым замечали, как шаг за шагом, день за днем он приближался к безумию, покуда разговор его не превратился в настоящий бред. Тогда из нижнего этажа стали доноситься дикие крики, и страшный шум. Наш сосед помешался, но его тем не менее еще несколько месяцев продержали в крепости, прежде чем отвезли в дом умалишенных, из которого несчастному не суждено уже было выйти. Присутство­вать при таких условиях при медленном разрушении человеческого ума — ужасно. Я уверен, это обстоятель­ство содействовало увеличению нервной раздражитель­ности моего милого Сердюкова. Когда после четырех лет заключения суд оправдал его и его выпустили, он за­стрелился.

Раз мне нанесли неожиданный визит. В мою камеру в сопровождении только адъютанта вошел брат Алек­сандра II великий князь Николай Николаевич, осматри­вавший крепость. Дверь захлопнулась за ним. Он быстро подошел ко мне и сказал: «Здравствуй, Кропоткин». Он знал меня лично и говорил фамильярным, благо­душным тоном, как со старым знакомым.

— Как это возможно, Кропоткин, чтобы ты, камер-паж, бывший фельдфебель, мог быть замешан в таких делах и сидишь теперь в этом ужасном каземате?

— У каждого свои убеждения, — ответил я.

— Убеждения? Так твое убеждение, что нужно заво­дить революцию?

Что мне было отвечать? Сказать «да»? Тогда из моего ответа сделали бы такой вывод, что я, отказавшийся давать какие бы то ни было показания жандармам, «при­знался во всем» брату царя. Николай Николаевич говорил тоном начальника военного училища, пытающегося до­биться «признания» от кадета. И в то же время я не мог ответить «нет». То была бы ложь, я не знал, что сказать, и молчал.

— Вот видишь! Самому тебе стыдно теперь... Это замечание разозлило меня, и я ответил довольно резко:

— Я дал свои показания судебному следователю на допросах: мне нечего прибавлять.

— Да ты пойми, Кропоткин, — сказал тогда Николай Николаевич самым благодушным тоном, — я говорю с то­бой не как судебный следователь, а совсем как частный человек. Совсем как частный человек, — прибавил он, понизив голос.

Мысли вихрем кружились у меня в голове. Сыграть роль маркиза Позы? Передать царю через посредство его брата о разорении России, об обнищании крестьян, о произволе властей, о неминуемом страшном голоде? Сказать, что мы хотели помочь крестьянам выйти из их отчаянного положения, придать им бодрости? Попы­таться таким образом повлиять на Александра II? Мысли эти мелькали одна за другой у меня в голове. Наконец, я сказал самому себе: «Никогда! Это — безумие. Они все это знают. Они — враги народа, и такими речами их не переделаешь».

Я ответил, что он для меня всегда остается официаль­ным лицом и что я не могу смотреть на него как на частного человека.

Николай Николаевич стал тогда задавать мне всякие безразличные вопросы:

— Не в Сибири ли от декабристов ты набрался таких взглядов?

— Нет. Я знал только одного декабриста и с тем никогда не вел серьезных разговоров.

— Так ты набрался их в Петербурге?

— Я всегда был такой.

— Как! Даже в корпусе? — с ужасом переспросил он меня.

— В корпусе я был мальчиком. То, что смутно в юно­сти, выясняется потом, когда человек мужает.

Он задал мне еще несколько подобных вопросов, и по его тону я ясно понимал, к чему он ведет. Он пытался добиться от меня «признаний», и я живо представил себе мысленно, как он говорит своему брату: «Все эти прокуроры и жандармы — дураки. Кропоткин им ничего не отвечал, но я поговорил с ним десять минут, и он все мне рассказал». Все это начинало меня бесить. И когда Николай Николаевич заметил мне нечто вроде. «Как ты мог иметь что-нибудь общее со всеми этими людьми, с мужиками и разночинцами», я грубо отрезал. «Я вам сказал уже, что дал свои показания судебному следо­вателю». Он резко повернулся на каблуках и вышел.

Впоследствии часовые, гвардейские солдаты, сложили целую легенду по поводу этого посещения. Товарищ (известный доктор О. Э. Веймар), приехавший потом во время моего побега в пролетке, чтобы освобождать меня, был в военной фуражке. Светлые бакенбарды при­давали ему слабое сходство с Николаем Николаевичем. И вот среди петербургского гарнизона пошла тогда ле­генда, что меня увез сам великий князь. Таким образом, легенды могут складываться даже в век газет и биографи­ческих словарей.