XV.

Видные деятели кружка «чайковцвв». — Дружба с Кравчинским. — Его «хождение в народ». — Успешная пропаганда среди рабочих

Те два года, что я проработал в кружке Чайковского, навсегда оставили во мне глубокое впечатление. В эти два года моя жизнь была полна лихорадочной деятель­ности. Я познал тот мощный размах жизни, когда каждую секунду чувствуешь напряженное трепетание всех фибр внутреннего я, тот размах, ради которого одного только и стоит жить. Я находился в семье людей, так тесно спло­ченных для общей цели и взаимные отношения которых были проникнуты такой глубокой любовью к человече­ству и такой тонкой деликатностью, что не могу припом­нить ни одного момента, когда жизнь нашего кружка была бы омрачена хотя бы малейшим недоразумением. Этот факт оценят в особенности те, которым приходилось когда-нибудь вести политическую агитацию.

Прежде чем совершенно оставить ученую деятель­ность, я считал моею обязанностью закончить для Геог­рафического общества отчет о поездке в Финляндию, а также и другие географические работы. Мои новые друзья так и советовали мне. «Нехорошо было бы поступить ина­че», — говорили они. Поэтому я засел усердно за работу, чтобы поскорее закончить мои книги по географии и гео­логии.

Наш кружок собирался часто, и я никогда не пропус­кал сходок. Мы собирались тогда в предместье Петер­бурга, в домике, который сняла Софья Перовская, жив­шая под паспортом жены мастерового.

Со всеми женщинами в кружке у нас были прекрасные товарищеские отношения. Но Соню Перовскую мы все любили. С Кувшинской, и с женой Синегуба, и с другими все здоровались по-товарищески, но при виде Перовской у каждого из нас лицо расцветало в широкую улыбку, хотя сама Перовская мало обращала внимания и только буркнет: «А вы ноги вытрите, не натаскивайте грязи».

Перовская, как известно, родилась в аристократиче­ской семье. Отец ее одно время был петербургским воен­ным губернатором. С согласия матери, обожавшей дочь, Софья Перовская оставила родной дом и поступила на высшие курсы, а потом с тремя сестрами Корниловыми, дочерьми богатого фабриканта, основала тот маленький кружок саморазвития, из которого впоследствии возник наш. Теперь в повязанной платком мещанке, в ситцевом платье, в мужских сапогах таскавшей воду из Невы, никто не узнал бы барышни, которая недавно блистала в ари­стократических петербургских салонах. По нравственным воззрениям она была ригористка, но отнюдь не «проповед­ница». Когда она была недовольна кем-нибудь, то бро­сала на него строгий взгляд исподлобья, но в нем виделась открытая, великодушная натура, которой все человече­ское не было чуждо. Только по одному пункту она была непреклонна. «Бабник», — выпалила она однажды, гово­ря о ком-то, и выражение, с которым она произнесла это слово, не отрываясь от работы, навеки врезалось в моей памяти.

Говорила Перовская мало, но думала много и сильно. Достаточно посмотреть на ее портрет, на ее высокий лоб и выражение лица, чтобы понять, что ум ее был вдумчи­вый и серьезный, что поверхностно увлекаться было не в ее натуре, что спорить она не станет, а если выскажет свое мнение, то будет отстаивать его, пока не убедится, что переубедить спорящего нельзя.

Перовская была «народницей» до глубины души и в то же время революционеркой и бойцом чистейшего за­кала. Ей не было надобности украшать рабочих и крестьян вымышленными добродетелями, чтобы полюбить их и ра­ботать для них. Она брала их такими, как они есть, и раз, помню, сказала мне: «Мы затеяли большое дело. Быть может, двум поколениям придется лечь на нем, но сделать его надо». Ни одна из женщин нашего кружка не отсту­пила бы пред смертью на эшафоте. Каждая из них взгля­нула бы смерти прямо в глаза. Но в то время, в этой ста­дии пропаганды, никто об этом еще не думал. Известный портрет Перовской очень похож на нее. Он хорошо пере­дает ее сознательное мужество, ее открытый, здравый ум и любящую душу. Никогда еще женщина не выра­зила так всего чувства любящей души, как Перовская в том письме к матери, которое она написала за несколько часов до того, как взошла на эшафот.

За исключением двух-трех, все женщины нашего круж­ка сумели бы взглянуть смерти бесстрашно в глаза и уме­реть, как умерла Перовская. Если бы в 1881 году они не были уже в тюрьмах и в Сибири, они были бы в Исполни­тельном комитете, и, доведись им взойти на эшафот, взо­шли бы бесстрашно. Но в те ранние годы движения никто из них, да и большинство из мужчин не предвидели воз­можности такого исхода движения. Перовская же, долж­но быть, с самого начала сказала себе, что, к чему бы ни привела агитация, она нужна, а если она приведет к эша­фоту — пусть так: стало быть, это будет нужная жертва.

Следующий случай покажет, каковы были остальные женщины, принадлежащие к нашему кружку. Раз ночью мы с Куприяновым отправились с важным сообщением к Варваре Батюшковой. Было уже далеко за полночь; но так как мы увидали свет в ее окне, то поднялись по лест­нице. Батюшкова сидела в маленькой комнатке за столом и переписывала программу нашего кружка 121. Мы знали ее решительность, и нам пришла в голову мысль выкинуть одну из тех глупых шуток, которые люди иногда считают остроумными.

— Батюшкова, мы пришли за вами, — начал я. — Мы хотим сделать почти безумную попытку освободить това­рищей из крепости.

Батюшкова не задала ни одного вопроса. Она поло­жила перо, спокойно поднялась и сказала: «Идем!» Она произнесла это так просто, что я сразу понял, как глупа была моя шутка, и признался во всем. Она опять опусти­лась на стул, и на глазах у ней блеснули слезы. «Так это была только шутка? — переспросила она с упреком.— Как можно этим шутить!» Я вполне понял жестокость моих слов.

Другим общим любимцем нашего кружка был Сергей Кравчинский, хорошо известный в Англии и в Америке под псевдонимом Степняка. Мы иногда называли его младенцем, так мало заботился он о собственной безопас­ности. Но эта беззаботность являлась результатом бес­страшия, которое в конце концов бывает часто лучшим средством спастись от преследований полиции. Он скоро стал хорошо известен рабочим как пропагандист под име­нем «Сергея», и поэтому полиция усиленно его разыски­вала. Несмотря на это, он не принимал никаких мер пре­досторожности. Помнится, раз на сходке ему задали боль­шую головомойку за то, что товарищи сочли большой неосторожностью. Сергей, по обыкновению, опоздал на сходку, и, чтобы попасть вовремя, он, одетый мужиком, в полушубке, помчался бегом по середине Литейной.

Как же можно так делать? — упрекали его.— Ты мог возбудить подозрение, и тебя забрали бы как просто­го вора!

Но я желал бы, чтобы все были так осторожны, как Сергей, в тех случаях, когда могли быть скомпрометиро­ваны другие.

Мы сблизились с ним впервые по поводу книги Стэнли «Как я нашел Ливингстона». Раз наша сходка затянулась до полуночи; когда мы уже собирались расходиться, вошла с книгой одна из Корниловых и спросила, кто из нас возьмется перевести к восьми часам утра шестнадцать страниц английского текста. Я взглянул на размер стра­ниц и сказал, что если кто-нибудь поможет мне, то работу можно сделать за ночь. Вызвался Сергей, и к четырем часам утра печатный лист был переведен. Мы прочитали друг другу наши переводы, причем один следил по анг­лийскому тексту. Затем мы опорожнили горшок каши, который оставили для нас на столе, и вместе вышли, чтобы возвратиться домой. С той ночи мы стали близкими друзьями.

Я всегда любил людей, умеющих работать и выполняющих свою работу как следует. Поэтому перевод Сер­гея и его способность быстро работать уже расположили меня в его пользу. Когда же я узнал его ближе, то сильно полюбил его за честный, открытый характер, за юноше­скую энергию, за здравый смысл, за выдающийся ум и простоту, за верность, смелость и стойкость. Сергей много читал и много думал, и, оказалось, мы держались одинаковых взглядов на революционный характер начатой нами борьбы. Он был лет на десять моложе меня и, быть может, не вполне еще отдавал себе отчет, какую упорную борьбу вызовет предстоящая революция. Впо­следствии он с большим юмором рассказывал эпизод из своего раннего хождения в народ. «Раз, — рассказывал он, — идем мы с товарищем по дороге. Нагоняет нас мужик на дровнях. Я стал толковать ему, что податей платить не следует, что чиновники грабят народ и что по пи­санию выходит, что надо бунтовать. Мужик стегнул коня, но и мы прибавили шагу. Он погнал лошадь трусцой, но и мы побежали вслед, и все время продолжал я ему втол­ковывать насчет податей и бунта. Наконец мужик пустил коня вскачь, но лошаденка была дрянная, так что мы не отставали от саней и пропагандировали крестьянина, покуда совсем перехватило дыханье».

Некоторое время Сергей жил в Казани, и мне прихо­дилось вести с ним переписку. Он ненавидел шифровку писем, поэтому я предложил ему другой способ переписки, который часто и прежде применялся для конспираторных целей. Вы пишете самое обыкновенное письмо о разных разностях, но в нем следует читать только некоторые слова, например пятое. Так, вы пишете: «Прости, что пишу второпях. Приходи ко мне сегодня вечером. Завтра утром я должен поехать к сестре Лизе. Моему брату Николаю стало хуже. Теперь уже поздно сделать опера­цию». Читая каждое пятое слово, получается: «Приходи завтра к Николаю поздно».

Очевидно, что при такой переписке приходилось писать письма на шести-семи страницах, чтобы передать одну страницу сообщений. Нужно было, кроме того, изощрять воображение, чтобы выдумать письмо, в которое можно было втиснуть все необходимое. Сергею, от которого не­возможно было добиться зашифрованного письма, очень понравился этот способ переписки. Он строчил мне по­слания, содержавшие целые повести с потрясающими эпизодами и драматической развязкой. Впоследствии он говорил мне, что эти письма помогли ему развить бел­летристический талант. Если у кого есть дарование, то все содействует его развитию.

В январе или феврале 1874 года я жил в Москве в гос­тях у сестры Леночки. Она жила тогда в маленьком се­реньком домике в Москве, в Малом Власьевском пере­улке, почти напротив дома отца (который отец купил у генерала Пуля). Раз рано утром мне сказали, что меня желает видеть какой-то крестьянин. Я вышел и увидал Сергея, который только что бежал из Тверской губернии. Он был очень силен и ходил по деревням, как пильщик, вместе с другим таким же силачом, отставным офицером Рогачевым. Работа была очень тяжела, в особенности для непривычных рук, но и Рогачев, и Сергей полюбили ее. Никто не узнал бы в здоровых пильщиках двух бывших офицеров. Они ходили таким образом, не возбуждая по­дозрения, недели две, смело пропагандируя направо и на­лево. Иногда Сергей, знавший Евангелие почти наизусть, толковал его мужикам и доказывал стихами из него, что следует начать бунт. Иногда он толковал от великих эко­номистов. Крестьяне слушали пропагандистов как на­стоящих апостолов, водили их из избы в избу и отказыва­лись брать деньги за харчи. В две недели пропагандисты создали настоящее брожение в нескольких деревнях. Молва про них распространилась широко вокруг. Старые и молодые крестьяне стали шептаться по амбарам про «ходоков» и начали громче говорить, что скоро землю отберут от господ, которых царь возьмет на жалованье. Молодежь стала посмелее по отношению к полиции и го­ворила «Подождите, скоро придет наш черед. Не будете вы, иродово племя, верховодить над нами!» Но слава пильщиков дошла и до станового, и их забрали. Отдан был приказ доставить их в стан, находившийся верстах в двадцати.

Повели их под конвоем несколько мужиков. По пути пришлось проходить деревней, где был храмовой праз­дник.

— Кто такие? Арестанты? Ладно. Валяй к нам, дя­деньки, — говорили пировавшие мужики.

Арестантов и стражу задержали на целый день, водя их из избы в избу и угощая брагой. Стражники не застав­ляли себя упрашивать долго. Они пили и убеждали арес­тантов тоже пить. «К счастью, — рассказывал Сергей, — брага обходила кругом в таком большом жбане, что никто не мог видеть, сколько я пью, когда я прикладывался к посудине». К вечеру стража перепилась; и так как она не хотела предстать в таком виде перед становым, то решено было заночевать в деревне. Сергеи все время беседовал с крестьянами. Он говорил им «от Евангелия» о неспра­ведливых порядках на земле. Они слушали его и жалели, что таких хороших людей ведут в стан. Когда все укла­дывались спать, один из молодых конвойных шепнул Сер­гею: «Ворота я притворю только, не запру на запор». Сергей и Рогачев поняли намек. Когда все заснули, они выбрались на улицу и пошли скорым шагом и к пяти часам утра были уже верстах в двадцати пяти от деревни, на полустанке, где с первым поездом отправились в Моск­ву. Сергей тут и остался.

В Москве Сергей приютился у Лебедевых: они были, кажется, знакомы с нашим московским кружком. Тут он встретил Татьяну Лебедеву, которая впоследствии сыграла видную роль в Исполнительном комитете партии «Народной воли», а тогда была молодой девушкой из барской семьи. Вероятно, Сергей имел ее больше всего в виду, когда писал свой полуавтобиографический роман «Андрей Кожухов». Потом, когда нас всех в Петербурге арестовали, московский кружок, в котором вдохновите­лями были он и Войнаральский, сделался главным цент­ром агитации.

Говоря о Сергее, я забежал вперед, а теперь возвра­щаюсь к весне 1872 года, когда я вступил в кружок чайковцев. В это время там и сям пропагандисты селились небольшими группами, под различными видами, в горо­дах, в деревнях. Устраивались кузницы, другие садились на землю, и молодежь из богатых семей работала в этих мастерских или же в поле, чтобы быть в постоянном со­прикосновении с трудящимися массами. В Москве не­сколько бывших цюрихских студенток основали свою собственную организацию и сами поступили на ткацкие фабрики, где работали по четырнадцати — шестнадцати часов в день и вели в общих казармах тяжелую, непри­глядную жизнь русских фабричных женщин. То было ве­ликое подвижническое движение, в котором по меньшей мере принимало активное участие от двух до трех тысяч человек, причем вдвое или втрое больше этого сочувство­вало и всячески помогало боевому авангарду. Наш петер­бургский кружок регулярно переписывался (конечно, при помощи шифров) с доброй половиной этой армии.

Мы скоро нашли недостаточной легальную литерату­ру, в которой строгая цензура запрещала всякий намек на социализм, и завели за границей собственную типогра­фию. Приходилось, конечно, составлять особые брошюры для рабочих и крестьян, так что у «литературного комите­та», членом которого я состоял, работы всегда было мно­го. Сергей написал некоторые из этих брошюр, между про­чим «Слово на великий пяток» в духе Ламенэ; в другой же — «Мудрица Наумовна» — он излагал социалисти­ческое учение в форме сказки. Обе брошюры имели большой успех. Книги и брошюры, отпечатанные за гра­ницей, ввозились в Россию контрабандой, тюками, скла­дывались в известных местах, а потом рассылались мест­ным кружкам, которые распространяли уже литературу среди крестьян и рабочих. Для всего этого требовалась громадная организация, частые поездки за границу, об­ширная переписка. В особенности это нужно было, чтобы охранять наших помощников и книжные склады от поли­ции. У нас имелись специальные шифры для каждого из провинциальных кружков, и часто после шести- или семи­часового обсуждения мельчайших подробностей женщи­ны, не доверявшие нашей аккуратности в шифрованной переписке, работали еще ночь напролет, исписывая листы кабалистическими знаками и дробными числами.

Наши заседания отличались всегда сердечным отно­шением членов друг к другу. Председатель и всякого рода формальности крайне не по сердцу русским, и у нас ничего подобного не было. И хотя наши споры бывали порой очень горячи, в особенности когда обсуждались «про­граммные вопросы», мы всегда отлично обходились без западноевропейских формальностей. Довольно было од­ной абсолютной искренности, общего желания разрешить дело возможно лучше и нескрываемого отвращения ко всякому проявлению театральности. Если бы кто-нибудь из нас прибег к декламаторским эффектам в речи, мы шут­ками напомнили бы ему, что цветы красноречия неумест­ны. Часто нам приходилось обедать на сходках же, и наша еда неизменно состояла из черного хлеба, соленых огур­цов, кусочка сыра или колбасы и жидкого чая вволю. Ели мы так не потому, что у нас мало было денег (их у нас всегда было много), но мы считали, что социалисты должны жить так, как живет большинство рабочих. День­ги же, кроме того, нужны были на революционное дело.

В Петербурге мы скоро завели обширные знакомства среди рабочих. За год до моего вступления в кружок Чайковского Сердюков, юноша, получивший прекрасное образование, завел многих приятелей среди заводских рабочих, большая часть которых работала на казенном оружейном заводе, и устроил кружок человек в тридцать, собиравшийся для чтения и бесед. Заводским недурно платили в Петербурге, и холостые жили не нуждаясь. Они скоро освоились с радикальной и социалистической литературой того времени, и Бокль, Лассаль, Милль, Дрэпер, Шпильгаген стали для них знакомыми имена­ми. По развитию эти заводские мало чем отличались от студентов. Они любили поговорить о «железном законе заработной платы», о классовой борьбе и классовом са­мосознании, о коллективизме, а также и о свободе — по Миллю, о цивилизации — по Дрэперу. «Капитал» Маркса тогда только что вышел, и мы все его читали, между молодежью тогда еще не было той узости понятий, какая встречается теперь.

Когда Дмитрий, Сергей и я присоединились к чайковцам, мы втроем часто посещали их кружок и вели там беседы на различные темы. Однако наши надежды, что эти молодые люди станут пропагандистами среди осталь­ных работников, положение которых гораздо хуже ихнего, не вполне оправдались. В свободной стране они стали бы обычными ораторами на общественных сходках, но по­добно привилегированным женевским часовщикам они относились к простым фабричным с некоторого рода пре­небрежением и отнюдь не горели желанием стать муче­никами социалистического дела. Только после того, как большинство из них арестовали и некоторых продержали в тюрьме года по три за то, что они дерзнули думать как социалисты, после того лишь, как некоторые измерили всю безграничность российского произвола, они стали горячими пропагандистами главным образом политиче­ской революции.

Мои симпатии влекли меня преимущественно к ткачам и к фабричным рабочим вообще. В Петербург сходятся тысячи таких работников, которые на лето возвращаются в свои деревни пахать землю. Эти полукрестьяне-полуфабричные приносят в город мирской дух русской дерев­ни. Революционная пропаганда среди них шла очень успешно. Мы должны были даже удерживать рвение на­ших новых друзей: иначе они водили бы к нам на кварти­ры сотни товарищей, стариков и молодежь. Большинство их жило небольшими артелями, в десять — двенадцать человек, на общей квартире и харчевались сообща, причем каждый участник вносил ежемесячно свою долю расхо­дов. На эти-то квартиры мы и отправлялись. Ткачи скоро познакомили нас с другими артелями: каменщиков, плот­ников и тому подобными, и в некоторых из этих артелей Сергей, Дмитрий, Шишко и другие товарищи были своими людьми; целые ночи толковали они тут про социализм. Во многих частях Петербурга и предместий у нас были особые квартиры, снимаемые товарищами. Туда, особен­но к Чарушину и Кувшинской, на Выборгской стороне, и к Синегубу, за Нарвской заставой, каждый вечер при­ходило человек десять работников, чтобы учиться грамо­те и потом побеседовать. Время от времени кто-нибудь из нас отправлялся также на неделю или на две в те де­ревни, откуда были родом наши приятели, и там пропа­гандировали почти открыто среди крестьян.

Конечно, все те, которые вели пропаганду среди ра­бочих, переодевались крестьянами. Пропасть, отделяю­щая в России «барина» от мужика, так глубока, они так редко приходят в соприкосновение, что появление в дерев­не человека, одетого «по-господски», возбуждало бы все­общее внимание. Но даже и в городе полиция немедленно бы насторожилась, если бы заметила среди рабочих че­ловека, непохожего на них по платью и разговору. «Чего ему якшаться с простым народом, если у него нет злого умысла?»

Очень часто после обеда в аристократическом доме, а то даже в Зимнем дворце, куда я заходил иногда пови­дать приятеля, я брал извозчика и спешил на бедную сту­денческую квартиру в дальнем предместье, где снимал изящное платье, надевал ситцевую рубаху, крестьянские сапоги и полушубок и отправлялся к моим приятелям-тка­чам, перешучиваясь по дороге с мужиками. Я рассказы­вал моим слушателям про рабочее движение за границей, про Интернационал, про Коммуну 1871 года. Они слушали с большим вниманием, стараясь не проронить ни слова, а затем ставили вопрос: «Что мы можем сделать в Рос­сии?» Мы отвечали: «Следует проповедовать, отбирать лучших людей и организовать их. Другого средства нет». Мы читали им историю Французской революции по пе­ределке из превосходной «Истории крестьянина» Эркмана-Шатриана. Все восторгались «г-м Шовелевым», ходившим по деревням и распространявшим запрещен­ные книги. Все горели желанием последовать его примеру. «Толкуйте с другими, — говорили мы, — сводите людей между собою, а когда нас станет больше, мы увидим, чего можно добиться». Рабочие вполне понимали нас, и нам приходилось только удерживать их рвение.

Среди них я проводил немало хороших часов. В осо­бенности памятен мне первый день 1874 года, последний Новый год, который я провел в России на свободе. Новый год я встретил в избранном обществе. Говорилось там не­мало выспренних, благородных слов о гражданских обя­занностях, о благе народа и тому подобном. Но во всех этих прочувствованных речах чуялась одна нота. Каждый из гостей, казалось, был в особенности занят мыслью, как бы ему сохранить свое собственное благосостояние. Ни­кто, однако, не смел прямо и открыто признаться, что он готов сделать только то, что не сопряжено ни с какими опасностями для него. Софизмы, бесконечный ряд софиз­мов насчет медленности эволюции, косности масс, бес­полезности жертв высказывались для того только, чтобы скрыть истинные мотивы, вперемешку с уверениями насчет готовности к жертвам... Мною внезапно овладела тоска, и я ушел с этого вечера.

На другое утро я пошел на сходку ткачей. Она про­исходила в темном подвале. Я был одет крестьянином и затерялся в толпе других полушубков. Товарищ, которого работники знали, представил меня запросто: «Бородин, мой приятель». «Расскажи нам, Бородин, — предложил он, — что ты видел за границей». И я принялся рассказы­вать о рабочем движении в Западной Европе, о борьбе пролетариата, о трудностях, которые предстоит ему пре­одолеть, о его надеждах.

На сходке большею частью были люди среднего воз­раста. Рассказ мой чрезвычайно заинтересовал их, и они задавали мне ряд вопросов, вполне к делу: о мельчайших подробностях рабочих союзов, о целях Интернационала и о шансах его на успех. Затем пошли вопросы, что можно сделать в России, и о последствиях нашей пропаганды. Я никогда не уменьшал опасностей нашей агитации и от­кровенно сказал, что думал. «Нас, вероятно, скоро сошлют в Сибирь, а вас, то есть некоторых из вас, продержат дол­го в тюрьме за то, что вы нас слушали». Мрачная перс­пектива не охладила и не испугала их. «Что ж, и в Сибири не все, почитай, медведи живут: есть и люди? Где люди живут, там и мы не пропадем». «Не так страшен черт, как его малюют». «Волков бояться — в лес не ходить». «От сумы и от тюрьмы не зарекайся».

И когда потом некоторых из них арестовали, они почти все держались отлично и не выдали никого.