V.

Перемены к худшему в петербургском обществе. — Результаты реакции. — Поку­шение Каракозова. — Пытали ли Карако­зова? — Трагическая борьба молодежи

Перед отъездом из Сибири мы часто беседовали с бра­том о той умственной жизни, которую найдем в Петер­бурге, и о предстоящих интересных знакомствах в лите­ратурных кружках. Действительно, мы завязали такие знакомства как среди радикалов (кружок «Отечественных записок»), так и умеренных славянофилов; но надо со­знаться, что мы несколько были разочарованы. Встре­тили мы массу прекрасных людей (в России их везде много), но они вовсе не соответствовали нашему идеалу политических писателей. Лучшие литераторы — Черны­шевский, Михайлов, Лавров — были в ссылке или, как Писарев, сидели в Петропавловской крепости. Другие, мрачно смотревшие на действительность, изменили свои убеждения и теперь тяготели к своего рода отеческому самодержавию. Большинство же хотя и сохранило еще свои взгляды, но стало до такой степени осторожным в выражении их, что эта осторожность почти равнялась измене.

Когда реформационное течение царило в России, поч­ти все писатели, принадлежавшие к передовым кружкам, были так или иначе в сношениях с Герценом, Тургеневым и их друзьями или даже с тайными обществами «Великоросс»  и «Земля и воля», имевшими тогда кратковременное существование. Теперь эти люди забо­тились лишь о том, чтобы спрятать поглубже свои преж­ние симпатии и казаться вполне «благонадежными» в по­литике.

Известно, как Некрасов отнесся к Муравьеву, когда его назначили начальником следственной комиссии по каракозовскому делу. Некрасов был больше всех скомп­рометирован своими сношениями в шестидесятые годы, он больше всех и старался заслужить раскаянием перед палачом Муравьевым.

Два-три журнала, которые терпело начальство, глав­ным образом благодаря необыкновенной дипломатиче­ской ловкости их издателей, помещали богатый бытовой материал, наглядно доказывавший, что нищета и разоренность большинства крестьян постепенно растут из года в год. В этих же журналах достаточно прозрачно говорилось и о тех препятствиях, которые ставились вся­кому прогрессивному деятелю, в какой бы области он ни пытался приложить свои силы. Фактов в подтверж­дение приводилось столько, что они могли бы всякого привести в отчаянье. «Отечественные записки», напри­мер, печатали много интересного материала, касавшегося народной крестьянской жизни, и этим, конечно, сослу­жили хорошую службу молодежи, поддерживая в ней любовь к народу, интерес к материальной стороне его быта и симпатии к общинным формам жизни. Но никто не смел сказать, как помочь делу; никто не дерзал хоть намеком указать на поле возможной деятельности или же на выход из положения, которое признавалось безна­дежным.

Некоторые писатели все еще надеялись, что Алек­сандр II опять станет преобразователем; но у большин­ства страх, что запретят журнал и сошлют издателей и сотрудников в более или менее отдаленные места, за­глушал все остальные чувства. Опасение и надежды в одинаковой степени парализовали писателей. Чем силь­нее радикальничали они десять лет назад, тем больше трепетали они теперь.

Нас с братом очень хорошо приняли в двух-трех ли­тературных кружках, и мы иногда бывали на их приятель­ских собраниях. С кружком «Отечественных записок» я познакомился через Пятковского, который в то время получал хорошие деньги за «Историю Воспитательного дома» от ведомства императрицы Марии Федоровны и раз в месяц устраивал вечеринки, на которые приходили Курочкин, Лейкин, Минаев и иногда Михайловский. «Ге­нералы», как звали издателей «Отечественных записок», то есть Некрасов и Щедрин, на этих вечерах никогда не бывали, а Елисеев был только один раз. В Елисееве я сра­зу увидал настоящего человека (я не знал тогда его по­четного прошлого), но близко познакомиться с Елисеевым мне не пришлось.

Михайловский был тогда в высшей степени скромный юноша, сидевший большей частью молча, в стороне от других. Мне он казался очень симпатичным, но разгово­ров я с ним не помню. Героем вечеров у Пятковского бывал Курочкин, который иногда читал свои стихи. Серь­езных разговоров на политические темы не велось. Когда брат пробовал заводить разговор о том, что дело во Франции принимает серьезный оборот (весна 1870 года), то все старались переводить разговор на другие темы. Кто-нибудь из старших уже, наверное, прерывал разго­вор громким вопросом: «А кто был, господа, на последнем представлении «Прекрасной Елены?» или: «А какого вы, сударь, мнения об этом балыке?» Разговор так и обры­вался.

Вне литературных кружков положение дел обстояло еще хуже. В шестидесятых годах в России, а в особен­ности в Петербурге, было много передовых людей, кото­рые, как казалось тогда, готовы были всем пожертвовать для своих убеждений. «Что сталось с ними?» — задавал я себе вопрос. Я заговаривал с некоторыми из них: «Осторожней, молодой человек!» — отвечали они. Их ко­декс житейской философии заключался теперь в посло­вицах: «Сила солому ломит», «Лбом стены не проши­бешь» и тому подобных, которых, к несчастью, так мно­го в русском языке. «Мы кое-что уже сделали, не тре­буйте больше от нас» или: «Потерпите, такое положение вещей долго не продержится». Так говорили нам. А мы, молодежь, готовы были начать борьбу, действовать, ри­сковать, если нужно, жертвовать всем. Мы просили у ста­риков лишь совета, кое-каких указаний и некоторой ин­теллектуальной поддержки.

Тургенев в романе «Дым» вывел некоторых экс-ре­форматоров высшего круга, и картина вышла довольно унылая. Но шестидесятников «на ущербе» нужно в осо­бенности изучать по надрывающим душу романам и очер­кам г-жи Хвощинской, писавшей под псевдонимом" В. Крестовский» (не следует смешивать с В. Крестов­ским, автором «Петербургских трущоб»). Правилом про­грессистов на ущербе стало «довольствуйся, что жив», или, точнее, «радуйся, что выжил». Вскоре они, как и та безличная толпа, которая десять лет тому назад состав­ляла силу прогрессивного движения, отказывались даже слушать «про разные сентименты». Они спешили вос­пользоваться богатствами, плывшими в руки «практиче­ским людям».

После освобождения крестьян открылись новые пути к обогащению, и по ним хлынула жадная к наживе тол­па. Железные дороги строились с лихорадочной поспеш­ностью. Помещики спешили закладывать имения в толь­ко что открытых частных банках. Недавно введенные нотариусы и адвокаты получали громаднейшие доходы. Акционерные компании росли как грибы после дождя; их учредители богатели. Люди, которые прежде скромно жили бы в деревне на доход от ста душ, а не то на еще более скромное жалованье судейского чиновника, теперь составляли себе состояния или получали такие доходы, какие во времена крепостного права перепадали лишь крупным магнатам.

Самые вкусы «общества» падали все ниже и ниже. Итальянская опера, прежде служившая радикалам фору­мом для демонстраций, теперь была забыта. Русскую оперу, робко выставлявшую достоинства наших великих композиторов, посещали лишь немногие энтузиасты. И ту и другую находили теперь «скучной». Сливки петербург­ского общества валили в один пошленький театр Берга, в котором второстепенные звезды парижских малых теат­ров получали легко заслуженные лавры от своих поклон­ников, конногвардейцев. Публика шла на «Прекрасную Елену» с Лядовой, в Александрийском театре, а наших великих драматургов забывали. Оффенбаховщина ца­рила повсюду.

Нужно, впрочем, сказать, что политическая атмосфера была такова, что лучшие люди имели некоторое осно­вание или во всяком случае находили веские оправдания, чтобы присмиреть. После каракозовского выстрела 4 ап­реля 1866 года Третье отделение стало всесильным. За­подозренные в «радикализме» — все равно, сделали они что-нибудь или нет, жили под постоянным страхом. Их могли забрать каждую ночь за знакомство с лицом, замешанным в политическом деле, за безобидную запи­ску, захваченную во время ночного обыска, а не то и просто за «опасные» убеждения. Арест же по полити­ческому делу мог означать все, что хотите: годы заклю­чения в Петропавловской крепости, ссылку в Сибирь или даже пытку в казематах

Каракозовское движение мало известно даже в самой России. Я находился в то время в Сибири и знаю о нем лишь понаслышке. По-видимому, в нем слилось тогда два различных течения. Одно из них представляло в за­родыше то движение в народ, которое впоследствии при­няло такие громадные размеры; второе же имело харак­тер чисто политический. Несколько молодых людей, из ко­торых вышли бы блестящие профессора, выдающиеся историки и этнографы, решили в 1864 году стать, не­смотря на все препятствия со стороны правительства, носителями знания и просвещения среди народа. Они селились, как простые работники, в больших промыш­ленных городах, устраивали там кооперативные обще­ства, открывали негласные школы. Они надеялись, что при известном такте и терпении удастся воспитать людей из народа и таким образом создать центры, из которых постепенно среди масс будут распространяться лучшие идеи. Для осуществления плана были пожертвованы боль­шие состояния. Любви и преданности делу было очень много. Вообще я склонен думать, что в сравнении с по­следующими движениями каракозовцы стояли на наибо­лее практической почве. Их организаторы, без сомнения, очень близко подошли к рабочему народу.

С другой стороны, Каракозов, Ишутин и некоторые другие члены кружка придали движению чисто полити­ческий характер. В период времени 1862—1866 годов политика Александра II приняла решительно реакцион­ный уклон. Царь окружил себя крайними ретроградами и сделал их своими ближайшими советниками. Реформы, составлявшие славу первых лет его царствования, были изуродованы и урезаны рядом временных правил и ми­нистерских циркуляров. В лагере крепостников ждали вотчинного суда и возвращения крепостного права в из­мененном виде. Никто не надеялся, что главная рефор­ма — освобождение крестьян — устоит от ударов, на­правленных против нее из Зимнего дворца. Все это долж­но было привести Каракозова и его друзей к убеждению, что даже то немногое, что сделано, рискует погибнуть, если Александр II останется на престоле, что России грозит возврат ко всем ужасам николаевщины. В то же время возлагались большие надежды (Es ist eine alte Geschichte, doch bleibt sie immer neue*) на либерализм наследника и Константина Николаевича. В доказатель­ство либерализма наследника (будущего императора Александра III) приводилось то, что он, например, не надевает немецкого мундира; что как-то на обеде, когда пили за здоровье немецкого императора, он разбил бокал; что на такой-то обед он приехал в русском мунди­ре и, когда отец (Александр II) сделал ему выговор, он отделался тем, что сказал, что «его немецкий мундир распоролся, когда он его надевал». Повторяли также, что, когда его после смерти первого наследника, его старшего брата Николая Александровича, засадили учить­ся, он говорил учителям: «К чему мне все это? У меня бу­дут ответственные министры!» На основании всех этих разговоров в обществе и выводили заключение, что на­следник в «оппозиции». Нужно также сказать, что подоб­ные опасения и надежды довольно часто выражались и в гораздо более высоких кругах, чем те, где вращался Каракозов. Как бы то ни было, 4 апреля 1866 года Кара­козов сделал покушение на Александра II, когда тот выходил из Летнего сада и садился на свою коляску. Как известно, он дал промах**, и его тут же арестовали.

* Эта старая история, но она всегда остается новой.

** Промах произошел, как говорят, вследствие того, что в момент выстрела руку Каракозова толкнул картузник-мастеровой Осип Комис­саров, и поэтому пуля пролетела, не задев Александра II.

Глава реакционной партии в Москве Катков, в совер­шенстве постигший искусство извлекать денежную вы­году из каждой политической смуты, немедленно обвинил всех либералов и радикалов в сообществе с Каракозо­вым — что, конечно, было чистейшей ложью — и стал намекать в своей газете (и вся Москва ему поверила), что Каракозов явился лишь орудием в руках Констан­тина Николаевича. Можно себе представить, как восполь­зовались этими обвинениями всесильные Трепов и Шува­лов и в каком страхе они стали держать Александра. Михаил Муравьев, заслуживший при усмирении поль­ского восстания прозвище «вешателя», получил приказ произвести тщательное дознание и раскрыть всеми спо­собами предполагавшийся заговор, и он немедленно аре­стовал массу лиц, принадлежавших ко всем слоям обще­ства, сделал бесчисленное множество обысков и похва­лялся, что «найдет средство развязать язык арестован­ным». Муравьев-вешатель, конечно, не отступился бы пред допросом «с пристрастием», и общественное мнение в Петербурге почти единодушно говорило, что Карако­зова пытали, но не добились признаний.

Государственные тайны хорошо сохраняются в крепо­стях, в особенности в этой каменной громаде напротив Зимнего дворца, видевшей столько ужасов, лишь недав­но раскрытых историками. Петропавловская крепость хранит до сих пор тайны Муравьева; но следующий эпи­зод бросит, быть может, на них некоторый свет.

В 1866 году я был в Сибири. Один из наших сибирских офицеров, который в конце того года ехал из России в Иркутск, встретил на одной из станций двух жандар­мов. Они сопровождали в Сибирь одного чиновника, сосланного за воровство, и теперь возвращались домой. Наш иркутский офицер, очень милый человек, застал жандармов за чаем и, покуда перепрягали лошадей, подсел к ним и завел разговор. Оказалось, что один из жандармов знал Каракозова.

— Хитрый был человек, — говорил жандарм. — Когда он сидел в крепости, нам ведено было не давать ему спать. Мы по двое дежурили при нем и сменялись каждые два часа. Вот, сидит он на табурете, а мы караулим. Ста­нет он дремать, а мы встряхнем его за плечо и разбудим. Что станешь делать? Приказано так. Ну, смотрите, ка­кой же он хитрый. Сидит он, ногу за ногу перекинул и качает ее. Хочет показать нам, будто не спит, сам дремлет, а ногой все дрыгает. Но мы скоро заметили его хитрость, тоже передали и тем, что пришли на смену. Ну, и стали его трясти каждые пять минут — все равно, качает ли он ногой или нет.

— А долго это продолжалось? — спросил мой прия­тель.

— Долго, больше недели!

Наивный характер этого рассказа уже сам по себе свидетельствует о правдивости: выдумать его нельзя было, а потому можно принять за достоверное, что по крайней мере лишением сна Каракозова пытали.

Один из моих товарищей по корпусу, присутствовав­ший на казни Каракозова вместе со своим кирасирским полком, рассказывал мне: «Когда его вывезли из крепо­сти, привязанного к столбу на высокой платформе теле­ги, прыгавшей по неровной поверхности гласиса, я думал вначале, что везут вешать резиновую куклу. Я думал, что Каракозов, верно, уже умер и что вместо него везут куклу. Представь себе, голова, руки висели, точно костей не было вовсе или их переломали. Страшно было смотреть. Но потом, когда два солдата сняли Каракозова с телеги, он двигал ногами и употреблял все усилия, чтобы без поддержки подняться на эшафот, так что это не была кукла и он не в обмороке. Все мы, офицеры, были очень поражены и не могли объяснить себе дело». Я на­мекнул товарищу, что, быть может, Каракозова пытали, он покраснел и сказал: «Мы все так думали!»

Конечно, одного даже лишения сна в продолжение нескольких недель было бы достаточно, чтобы объяснить то состояние, в котором находился в день казни Кара­козов — человек, как известно, очень сильный духом. Могу только прибавить к этому, что мне достоверно из­вестно, что в Петропавловской крепости, по крайней мере в одном случае, а именно в 1879 году, Адриану «Сабурову» давали одуряющее пойло. Ограничился ли Муравьев при применении пытки только такими средства­ми? Помешали ли ему пойти дальше? Или никто не мешал? Этого я не знаю; но я слышал не раз от высоко­поставленных лиц в Петербурге, что при допросе Кара­козова была применена пытка.

Муравьев обещал искоренить всех радикалов в Петер­бурге; и потому все имевшие радикальное прошлое тре­петали теперь, страшась попасть в лапы вешателю. Боль­ше всего сторонились они от молодежи, чтобы не запу­таться как-нибудь в опасное революционное общество. Таким образом, пропасть открылась не только между «отцами и детьми» — не только между двумя поколения­ми, но даже между людьми, перевалившими за тридцать, и теми, кто еще не достиг этого возраста. Русская моло­дежь стояла теперь в таком положении, что ей не только приходилось бороться с отцами, которые защищали кре­постные порядки, но и старшие братья отстранились от нее: они не захотели примкнуть к ней в ее тяготении к социализму и боялись вместе с тем поддержать ее в борьбе за расширение политических прав.

Встречался ли прежде когда-нибудь в истории подоб­ный пример, чтобы горсти молодежи пришлось одной вы­ступить на бой против такого могучего врага — остав­ляемой и отцами и старшими братьями — тогда как эта молодежь только приняла горячо к сердцу и пыталась осуществить в жизни умственное наследие самых этих отцов и братьев? Велась ли когда-нибудь где-нибудь борьба при таких трагических условиях?