III.

Польское восстание. — Гибельные послед­ствия для поляков и для русских. — Реакция в Сибири. — Конец реформам

В январе 1863 года Польша восстала против русского владычества. Образовались отряды повстанцев, и нача­лась война, продолжавшаяся полтора года. Лондонские эмигранты умоляли польские революционные комитеты отложить восстание, так как предвидели, что революция будет подавлена и что она положит конец реформам в России. Но ничего нельзя уже было сделать. Свирепые казачьи расправы с националистическими манифестаци­ями на улицах Варшавы в 1861 году, жестокие беспри­чинные казни, последовавшие затем, привели поляков в отчаяние. Англия и Франция обещали им поддержку, жребий был брошен.

Никогда раньше польскому делу так много не сочув­ствовали в России, как тогда. Я не говорю о революцио­нерах. Даже многие умеренные люди открыто высказы­вались в те годы, что России выгоднее иметь Польшу хорошим соседом, чем враждебно настроенной подчи­ненной страной. Польша никогда не потеряет своего национального характера: он слишком резко вычеканен. Она имеет и будет иметь свое собственное искусство, свою литературу и свою промышленность. Держать ее в рабстве Россия может лишь при помощи грубой физи­ческой силы; а такое положение дел всегда благоприят­ствовало и будет благоприятствовать господству гнета в самой России. Это сознавали многие, и, когда я был еще в корпусе, петербургское общество одобрительно привет­ствовало передовую статью, которую славянофил Иван Аксаков имел мужество напечатать в своей газете «День». Он начинал с предположения, что русские войска очистили Польшу, и указывал благие послед­ствия для самой Польши и для России. Когда началась революция 1863 года, несколько русских офицеров отка­зались идти против поляков, а некоторые даже открыто присоединились к ним и умерли или на эшафоте, или на поле битвы. Деньги на восстание собирались по всей России, а в Сибири даже открыто. В университетах студенты снаряжали тех товарищей, которые отправлялись к повстанцам.

Но вот среди общего возбуждения распространилось известие, что в ночь на 10 января повстанцы напали на солдат, квартировавших по деревням, и перерезали сон­ных, хотя накануне казалось, что отношения между насе­лением и войсками дружеские. Происшествие было не­сколько преувеличено, но, к сожалению, в этом известии была и доля правды. Оно произвело, конечно, самое удручающее впечатление на общество. Снова между двумя народами, столь сродными по происхождению, но столь различными по национальному характеру, воскресла старая вражда.

Постепенно дурное впечатление изгладилось до извест­ной степени. Доблестная борьба всегда отличавшихся храбростью поляков, неослабная энергия, с которой они сопротивлялись громадной армии, скоро вновь пробудили симпатию к этому героическому народу. Но в то же время стало известно, что революционный комитет требует вос­становления Польши в старых границах, со включением Украины, православное население которой ненавидит панов и не раз в течение трех последних веков начинало восстание против них кровавой резней.

Кроме того, Наполеон III и Англия стали угрожать России новой войной, и эта пустая угроза принесла поля­кам более вреда, чем все остальные причины, взятые вместе. Наконец, радикальная часть русского общества с сожалением убедилась, что в Польше берут верх чисто националистические стремления. Революционное прави­тельство меньше всего думало о наделении крепостных землей, и этой ошибкой русское правительство не пре­минуло воспользоваться, чтобы выступить в роли защит­ника хлопов против польских панов.

Когда в Польше началась революция, все в России думали, что она примет демократический республиканский характер и что Народный Жонд освободит на широких демократических началах крестьян, сражающихся за неза­висимость родины.

Освобождение крестьян в России представляло весьма удобный случай для подобного действия. Личные обя­зательства крестьян к помещикам кончились 19 февраля 1863 года. Затем следовало выполнить очень долгую процедуру установления добровольного соглашения между помещиками и крепостными относительно вели­чины и местонахождения надела. Размер ежегодных платежей за наделы (оцененные очень высоко) был утвер­жден правительством по стольку-то с десятины. Но кресть­янам приходилось еще платить дополнительные суммы за усадебные земли, причем правительство определило лишь высшую норму; помещикам же предоставлялось или отказаться от дополнительных платежей, или удовольство­ваться частью. Что же касается выкупа наделов, при ко­тором правительство платило помещикам полностью вы­купными свидетельствами, а крестьяне обязаны были погашать долг в течение сорока девяти лет взносами по шести процентов в год, то эти платежи не только были чрезмерно велики и разорительны для крестьян, но не был определен также срок выкупа. Он предоставлялся воле помещика, и во многих случаях выкупные сделки не были заключены даже через двадцать лет после освобождения крестьян.

Такое положение вещей предоставляло польскому революционному правительству широкую возможность улучшить русский закон. Оно обязано было выполнить акт справедливости по отношению к крестьянам (положе­ние их было так же плохо, а в некоторых случаях даже хуже, чем в России); оно могло выработать лучшие и бо­лее определенные законы освобождения крепостных. Но ничего подобного не было сделано. Верх одержала партия чисто националистическая и шляхетская, и великий вопрос об освобождении хлопов был отодвинут на зад­ний план. Вследствие этого русскому правительству от­крылась возможность заручиться расположением поль­ских крестьян против революционеров.

Оно широко воспользовалось этой ошибкой. Алек­сандр II послал Н. Милютина в Польшу с полномочием освободить крестьян по тому плану, который последний думал осуществить в России, не считаясь с тем, разорит ли такое освобождение помещиков или нет.

— Поезжайте в Польшу и там примените против помещиков вашу красную программу, — сказал Алек­сандр II Милютину.

И Милютин вместе с князем Черкасским и многими другими действительно сделал все возможное, чтобы отнять землю у помещиков и дать крестьянам большие наделы.

Раз я встретился с одним из тех чиновников, которые действовали в Польше вместе с Милютиным и князем Черкасским.

— Мы имели полную возможность, — говорил он, передать всю землю крестьянам. Обыкновенно я начинал с того, что сзывал крестьянский сход. «Скажите сперва, какою землею вы владеете теперь?» Мне указывали ее. «Вся ли это земля, которая когда-либо принадлежала вам?» — спрашивал я. «Нет, отвечали они, бывало, как один человек. — В былые годы вон те луга принадлежали нам; владели мы еще тем лесом и теми полями» Я предо­ставлял им высказать все, а затем говорил: «Ну, кто из вас может показать под присягой, что та земля была когда-то ваша?» Конечно, никто не выступал, потому что дело шло о давно прошедшем времени. Наконец вытал­кивали вперед какого-нибудь дряхлого старика. Осталь­ные говорили: «Он знает все; он может присягнуть» Старик начинал бесконечный рассказ про то, что видал в молодости, или про то, что слыхал от отца; но я круто обрывал: «Покажи под присягой, что участок когда-то принадлежал гмине, и земля будет ваша». И как только старик присягал — такой присяге можно слепо верить, — я составлял бумаги и объявлял сходу: «Теперь у вас нет никаких обязательств к вашим бывшим помещикам, вы — простые соседи. Платите только по стольку-то в год в казну. Усадьбы идут вместе с землей. Платить за них вам ничего не нужно».

Легко себе представить, какое впечатление все это про­извело на крестьян. Мой двоюродный брат Петр Николае­вич Кропоткин, брат того флигель-адъютанта, о котором я упоминал выше, был в Польше или в Литве с гвардейским уланским полком, в котором служил. Революция имела такой серьезный характер, что против поляков двинули из Петербурга даже гвардию. Теперь известно, что, когда Михаила Муравьева посылали в Литву и он пришел про­ститься с императрицей Марией Александровной, она ска зала ему:

— Спасите хоть Литву!

Польша считалась уже утерянной.

— Вооруженные банды повстанцев держали весь край, — рассказывал мой двоюродный брат. — Мы не мог­ли не только разбить, но и найти их. Банды нападали беспрестанно на наши небольшие отряды; а так как по­встанцы сражались превосходно, отлично знали местность и находили поддержку в населении, то они оставались победителями в таких случаях. Поэтому мы вынуждены были ходить всегда большими колоннами. И вот мы хо­дили все время по всему краю, взад и вперед, среди лесов, а конца восстанию не предвиделось. Пока мы пересекали какую-нибудь местность, мы не встречали никакого следа повстанцев. Но как только мы возвращались, то узнавали, что банды опять появлялись в тылу и собирали патриоти­ческую подать. И если какой-нибудь крестьянин оказал услуги нашим войскам, мы находили его повешенным повстанцами. Так дело тянулось несколько месяцев, без всякой надежды на скорый конец, покуда не прибыли Милютин и Черкасский. Как только они освободили крестьян и дали им землю, все сразу изменилось. Крестья­не перешли на нашу сторону и стали помогать нам ло­вить повстанцев. Революция кончилась.

В Сибири я часто беседовал с ссыльными поляками на эту тему, и некоторые из них понимали ошибку, кото­рая была сделана. Революция с самого начала должна явиться актом справедливости по отношению к «унижен­ным и оскорбленным», а не обещанием поправки зла в будущем; иначе она, наверное, не удастся. К несчастью, часто случается, что вожди бывают так поглощены вопро­сами политики и военной тактики, что забывают самое главное. Между тем революционеры, которым не удается убедить массу, что для нее начинается новая эра, готовят верную гибель своему собственному делу.

Бедственные последствия революции для Польши известны и принадлежат уже истории. Никто еще доподлинно не знает, сколько тысяч человек погибло на поле битвы, сколько сотен повешено и сколько десятков тысяч человек было сослано во внутренние русские губернии и в Сибирь. Но, даже по официальным сведениям, обнародованным недавно, в одном лишь Литовском крае палач Муравьев, которому правительство поставило памятник, повесил собственной властью 128 поляков и сослал в Сибирь 9423 мужчин и женщин. По официальным сведениям, в Сибирь было сослано 18672 человека; из них 10407 в Восточную Сибирь, и я помню, что генерал-губернатор Восточной Сибири упоминал мне приблизительно ту же цифру: он говорил, что в его край в каторжные работы и на поселение прислано одиннадцать тысяч человек. Я видел их, видел и их страдания на соляном промысле Усть-Куте. В общем от шестидесяти до семидесяти тысяч человек, если не больше, были оторваны от Польши и со сланы в Европейскую Россию, на Урал, на Кавказ или »е в Сибирь.

Для России последствия были одинаково бедственны. Польская революция положила конец всем реформам. Правда, в 1864 и 1866 годах ввели земскую и судебную реформы, но они были готовы еще в 1862 году. Кроме того, в последний момент Александр II отдал предпочтение плану земской реформы, выработанному не Николаем Милютиным, а реакционною партией Валуева по австро-немецким образцам. Затем, немедленно после обнародования обеих реформ, значение их сократили, а в некоторых случаях даже уничтожили при помощи многочисленных «временных правил».

Хуже всего было то, что само общественное мнение сразу повернуло на путь реакции. Героем дня стал Кат­ков, парадировавший теперь как русский «патриот» и увле­кавший за собою значительную часть петербургского и московского общества. Он немедленно помещал в разряд «изменников» всех тех, кто еще дерзал говорить в ре­формах.

Волна реакции скоро добралась до нашей далекой окраины. Раз, в феврале или марте 1863 года, в Читу прискакал нарочный из Иркутска и привез бумагу. В ней предписывалось генералу Кукелю немедленно оставить пост губернатора Забайкальской области, вернуться в Иркутск и там дожидаться дальнейших распоряжений, «не принимая должности начальника штаба».

Почему так? Что все это означает? Про это в бумаге не было ни слова. Даже генерал-губернатор, личный друг Кукеля, не решился прибавить ни одного пояснительного слова к таинственной бумаге. Значила ли она, что Кукеля повезут с двумя жандармами в Петербург и там замуру­ют в каменный гроб, в Петропавловскую крепость? Все было возможно. Позднее мы узнали, что так именно и пред­полагалось. Так бы и сделали, если бы не энергичное заступничество графа Николая Муравьева-Амурского, ко­торый лично умолял царя пощадить Кукеля.

Наше прощание с Б. К. Кукелем и его прелестной семьей было похоже на похороны. Сердце мое надрыва­лось. В Кукеле я не только терял дорогого, близкого друга, но я сознавал также, что его отъезд означает похороны целой эпохи, богатой «иллюзиями», как стали говорить впоследствии — эпохи, на которую возлагалось столько надежд.

Так оно и вышло. Прибыл новый губернатор, добро душный, беззаботный человек. Видя, что терять время нельзя, я с удвоенной энергией принялся за работу и за­кончил проект реформ тюремного и городского само­управления. Губернатор оспаривал мои доклады, делал возражения, а впрочем, подписал проекты, и они были отправлены в Петербург. Но там больше уже не желали реформ. Там наши проекты и покоятся по сию пору с сот­нями других подобных записок, поданных со всех концов России. В столицах выстроили несколько «образцовых» тюрем — еще более ужасных, чем старые, не образцо­вые, — чтобы было что показать знатным иностранцам во время тюремных конгрессов. Но в 1886 году Кеннан нашел всю систему ссылки в таком же виде, в каком я ее оставил в 1867 году. Лишь теперь, через много лет, пра­вительство вводит в Сибири новые суды и пародию на самоуправление; лишь теперь назначены снова комиссии для расследования системы ссылки*.

* Писано в 1897 году.

Когда Кеннан, возвращаясь из своего путешествия из Сибири, приехал в Лондон, он на другой же день разыскал Степняка, Чайковского, меня и еще одного русского эмигранта. Вечером мы собрались у Кеннана в небольшой гостинице близ Чаринг-Кросса. Видели мы Кеннана в первый раз, а предприимчивые англичане, которые до него брались изучить все касающееся Сибири и ссылки, не давши себе труда научиться хоть немного по-русски, приучили нас к недоверию. Поэтому мы подвергали путе­шественника строгому перекрестному допросу. К великому нашему изумлению, он не только отлично говорил по-русски, но знал все, что заслуживало внимания относительно Сибири. Мы, четверо, знали многих ссыльных, нахо­дившихся в Сибири, и осаждали Кеннана вопросами: «Где такой-то? Женат ли он? Счастлив ли в семейной жизни? Сохранился ли он?» Мы быстро убедились, что Кеннан был знаком со всеми.

Когда этот допрос кончился, я спросил:

— А не знаете ли вы, г-н Кеннан, построена каланча пожарная в Чите?

Степняк взглянул на меня, как будто упрекая за из лишнюю пытливость. Но Кеннан расхохотался, и я тоже. Смеясь, мы перекидывались вопросами:

— Как? Вы знаете об этом?

— И вы тоже?

— Выстроили наконец?

— Да, по двойной смете!

И так далее. Наконец вмешался Степняк и наиболее суровым тоном, на какой лишь был способен при своем добродушии, заявил:

— Скажите же нам наконец, чему вы смеетесь? Тогда Кеннан рассказал историю читинской каланчи, которую, вероятно, помнят читатели его книги. В 1855 году читинцы пожелали выстроить каланчу и собрали деньги для этого; но смету пришлось послать в Петербург. Она пошла к министру внутренних дел, но когда утвержден­ная смета вернулась через два года в Читу, то оказалось, что цены на лес и на труд значительно поднялись в мо­лодом, разраставшемся городе. Это было в 1862 году, когда я жил в Чите. Составили новую смету и отправили в Петербург. История повторилась несколько раз и тяну­лась целых двадцать пять лет, покуда наконец читинцы потеряли терпение и выставили в смете почти двойные цифры. Тогда фантастическую смету торжественно утвер­дили в Петербурге. Таким образом Чита получила ка­ланчу.

За последние годы нам часто приходилось слышать, что Александр II совершил большую ошибку, вызвав так много ожиданий, которых потом не мог удовлетворить. Таким образом, говорят, он уготовил свою собственную гибель. Из всего того, что я сказал, — а история маленькой Читы была историей всей России — видно, что Алек­сандр II сделал нечто худшее. Он не только пробудил на­дежды. Уступив на время течению, он побудил по всей России людей засесть за построительную работу; он побу­дил их выйти из области надежд и призраков и дал им возможность, так сказать, осязать, почти осуществить назревшие реформы. Он заставил их узнать, что можно сделать немедленно и как легко это сделать. Алек­сандр II убедил этих людей пожертвовать частью их идеалов, которых нельзя было немедленно осуществить, и требовать только практически возможного в данное время. И когда они отлили свои идеалы в форму готовых законов, требовавших лишь подписи императора, чтоб стать действительностью, он отказался подписать. Ни один реакционер не высказывал и не смел высказать, что дореформенные суды, отсутствие городского самоуправле­ния и старая система ссылки были хороши и достойны сохранения. Никто не дерзал утверждать этого. И тем не менее из страха сделать что-нибудь все оставили, как оно было. Тридцать пять лет вносили в разряд «подо­зрительных» всех тех, кто дерзал заметить, что нужны перемены. Из одного страха перед страшным словом «реформы» учреждения, осужденные всеми, признанные всеми за гнилые пережитки старого, были оставлены в нетронутом виде.