СИБИРЬ

I.

Выбор полка. — Пожар Апраксина дво­ра. — Начало реакции. — Производство в офицеры. — Отъезд в Сибирь

В середине мая 1862 года, за несколько недель до на­шего производства, наш полковник сказал мне:

— Кропоткин, приготовьте список выпускных. Сегодня его нужно будет отослать великому князю.

Я взял список воспитанников нашего класса и стал об­ходить товарищей. Каждый знал очень хорошо тот полк, в который поступит. Большинство щеголяло уже в саду в офицерской фуражке своего полка. Нам предоставля­лось право выйти в любой гвардейский полк с первым чином или же в армейский с чином поручика.

«Кирасирский его величества», «Преображенский», «в конную гвардию», — отмечал я в списке.

— Ну, а ты, Кропоткин, куда? В казаки, в артилле­рию? — задавали мне вопросы со всех сторон. Меня взяла грусть-раздумье; я попросил товарища докончить список и ушел в свою комнату, чтобы еще раз обдумать оконча­тельное решение.

Я уже давно решил, что не поступлю в гвардию и не отдам свою жизнь придворным балам и парадам. Пош­лость светской жизни тяготила меня. Я мечтал поступить в университет, чтобы учиться и жить студенческой жизнью. Это значило бы, конечно, порвать окончательно с отцом, который мечтал совсем об ином, и перебиваться уроками. Тысячи студентов живут так, и такая жизнь меня нисколько не страшила. Но как сделать первые шаги в новой жизни? Через несколько недель я оставлю корпус и должен буду обзавестись своим платьем, своей квартирой. Мне неоткуда было взять даже те небольшие деньги, которые нужны для начала... Таким образом, на по­ступление в университет не было надежды, и я давно думал об артиллерийской академии. Это избавило бы меня на два года от фронтовой лямки; а в академии кроме воен­ных наук я мог бы изучать математику и физику. Но в Пе­тербурге тянул уже ветер реакции. В прошлую зиму с офицерами академии обращались уже как со школь­никами. В двух академиях тогда были беспорядки, и в од­ной из них, инженерной, все офицеры, в том числе один мой большой приятель, вышли из академии.

И все более и более я останавливался на мысли о Сиби­ри Амурский край. Я читал об этом Миссисипи Дальнего Востока, о горах, прерываемых рекой, о субтропической растительности по Уссури; я восхищался рисунками, приложенными к уссурийскому путешествию Маака, и мыс­ленно переносился дальше, к тропическому поясу, так чудно описанному Гумбольдтом, и к великим обобщениям Риттера, которыми я так увлекался. Кроме того, я ду­мал, что Сибирь — бесконечное поле для применения тех реформ, которые выработаны или задуманы. Там, вероят­но, работников мало, и я легко найду широкое поприще для настоящей деятельности. Хуже всего было то, что пришлось бы расстаться с Сашей; но он вынужден был оставить университет после беспорядков 1861 года, и я рас­считывал, что так или иначе, через год или через два, мы будем вместе.

— Конечно, на Амур, — говорил я себе. — Отец рассер­дился, но мне его помощь не нужна! Сибирская жизнь? — Но я заберу книги по математике и по физике, выпишу научный журнал. Буду учиться. Да, да, в университет нельзя, стало быть, на Амур…

Муж моей сестры — она жила в Ярославле, и мы тогда еще не переписывались — в это время усерднейшим обра­зом списывался с моим отцом, стараясь вынудить его назначить мне подходящее содержание для службы в од­ном из гвардейских полков. Но я решил уже окончательно уехать на Дальний Восток.

Оставалось только выбрать полк в Амурской области. Уссурийский край привлекал меня больше всего; но, увы! там был лишь пеший казачий батальон. Я был все-таки еще мальчиком, и «пеший казак» казался мне уже слиш­ком жалким, так что в конце концов я остановился на Амурском конном казачьем войске. Так и отметил я в списке, к великому огорчению всех товарищей. «Это так далеко!» — говорили они. А приятель мой Донауров схва­тил «Памятную книжку для офицеров» и к ужасу всех присутствующих начал вычитывать: «Мундир — черного сукна, с простым красным воротником, без петличек. Па­паха из собачьего или иного какого меха, смотря по месту расположения. Шаровары — серого сукна».

— Ты только подумай, что за мундир! — воскликнул он. — Папаха еще куда ни шло: можешь носить волчью или медвежью. Но шаровары! Ты только подумай: серые, как у фурштатов! — После этого огорчение моих прия­телей еще более усилилось.

Я отшучивался, как мог, и понес список к полковнику.

— Кропоткин всегда со своими шутками! — воскликнул он — Ведь сказал я вам, что список нужно отправить сегодня же великому князю.

Но когда я ему объяснил, что совсем не шучу, на лице доброго полковника изобразились изумление и полное огорчение. После минутного раздумия полковник про­изнес:

— Я сейчас отнесу список директору. Список окончательный? Никаких больше изменений не будет?

— Нет, не будет.

На другой день, однако, я едва не переменил решения, когда увидал, как принял его Классовский. Он желал, чтобы я поступил в университет и с этой целью давал мне даже уроки латинского языка, пока мы стояли в ла­гере. Я же не решался сказать ему, что мешает мне сде­латься студентом. Я знал, что если скажу, то Классовский предложит поделиться своими крохами или выхлопочет мне стипендию. Я просто сказал ему, что поступаю в военную службу в Амурское войско.

Старик был страшно огорчен.

— Поступайте в университет, поверьте мне, вы будете гордостью России.

Но что я мог сказать в ответ на это? Отец и слышать не хотел об университете, а учиться на стипендию, полу­ченную от кого-нибудь из царской фамилии, я ни за что не хотел.

И я молча стоял перед ним и не смел сказать ему настоящей сути дела. В душе Классовский должно быть решил, что «карьера» меня увлекла. И он как-то горько улыбнулся и не стал больше меня уговаривать.

О своем решении уехать на Амур я сейчас же написал отцу. Он жил тогда в Калуге. Дня через два — список еще не был отослан по «начальству» — меня позвали к директору корпуса Озерову. Директор показал мне телеграмму, полученную от отца. Телеграмма была такого содержания: «Выходить на Амур воспрещаю. Прошу принять нужные меры. Климат вредный для здоровья».

— Видите, я должен буду доложить великому князю о вас, и он не позволит идти против воли отца…

Я стоял на своем. По закону я имел право выбрать по своему желанию любой из полков русской армии.

— Ну, делайте как знаете. Пишите отцу. Но преду­преждаю, если он не согласится, вас на Амур не выпустят.

Я взглянул еще раз на телеграмму. Ее конец открывал возможность для переговоров. И я снова написал отцу письмо, расхваливая ему климат Приамурья, пользу путе­шествий после двух лет усиленных занятий. Писал также и о возможности блестящей карьеры на Амуре, хотя тогда уже «карьера» для меня не представляла ни малейшего интереса.

Последние дни пребывания в корпусе я ходил как в воду опущенный. Горькая улыбка Классовского не выхо­дила у меня из головы. Через несколько дней меня потре­бовали к Корсакову, помощнику начальника военно-учебных заведений. Опять тот же вопрос:

— Его высочество очень удивился. С какой это стати вы вздумали записаться на Амур?

Я боялся выдать свою мечту об университете, так как был уверен, что если заикнусь об этом, то великий князь Михаил Николаевич предложит мне стипендию. Отголоски либеральных идей еще носились в это время в Петербурге, а в придворных кругах много говорили о моих способностях, о моих дарованиях, что я так и ждал, что, если я проговорюсь, мне предложат стипендию. И опять мне пришлось путаться. Я стал говорить Корсакову о же­лании путешествовать, о флоре Приамурья и т. д.

Корсаков слушал, слушал и неожиданно прервал меня.

— Вы, верно, влюблены.

— Нет, если бы я был влюблен, я бы здесь остался: ближе к цели.

— Какая самонадеянность, — шутливо заметил Кор­саков и добавил: — Я доложу его высочеству.

Трудно сказать, чем бы все это кончилось, если бы не случилось одно очень важное событие — большой по­жар в Петербурге; оно косвенно разрешило мои затруд­нения.

26 мая, в Духов день, начался страшный пожар Апрак­сина двора. Середину двора, почти полверсты в квадрате, занимал тогда Толкучий рынок, весь застроенный дере­вянными лавчонками. Здесь продавались всевозможные подержанные вещи. В лавчонках, в проходах между ними и даже на крышах нагромождались подержанная мебель, перины, ношеное платье, книги, посуда. Словом, всякий хлам свозился сюда из всех концов города. Позади этого громадного склада горючего материала находилось Министерство внутренних дел, в архиве которого хранились все документы, касавшиеся освобождения крестьян; а впереди Толкучего, окаймленного рядом каменных лавок, стоял на другой стороне Садовой Государственный банк. Узкий переулок, частью обстроенный каменными лавками, отделял Апраксин двор от крыла здания Паже­ского корпуса. Нижний этаж этого крыла занят был лавками с бакалейными и москательными товарами, а в верхнем этаже помещались квартиры офицеров. Почти насупротив Министерства внутренних дел, на другом бе­регу Фонтанки, находились громадные дровяные склады. И вот, Апраксин двор и дровяные склады занялись почти одновременно, в четыре часа пополудни.

Будь в это время сильный ветер, огонь уничтожил бы пол-Петербурга, в том числе и Государственный банк, несколько министерств, Гостиный двор. Пажеский корпус и Публичную библиотеку.

В тот день я был в корпусе и обедал у одного из офи­церов. Мы помчались на пожар, как только увидали из окон первые черные клубы дыма. Зрелище было ужасное. Огонь трещал и шипел. Как чудовищная змея, он метался из стороны в сторону и охватывал кольцами лавчонки. Затем он поднимался внезапно громадным стол­бом, высовывая в сторону свои языки, и лизал ими но­вые и новые балаганы и груды товаров. Образовались вихри огня и дыма; а когда вихрь закружил тучу горящих перьев из перинного ряда, оставаться на Толкучем уже было невозможно. Приходилось бросить все на произвол огня.

Власти совершенно потеряли голову. Во всем Петер­бурге не было тогда ни одной паровой пожарной трубы. Какие-то рабочие вызвались привезти такую трубу из колпинских заводов, то есть верст за тридцать от Петер­бурга по железной дороге. Когда машину привезли на Николаевский вокзал, народ же приволок ее на пожар. Из четырех кишок одна оказалась, однако, поврежденной неизвестной рукой; остальные же три кишки направили на здание Министерства внутренних дел

На пожар приехали великие князья и скоро уехали. Поздно вечером, когда Государственный банк находился уже вне опасности, явился Александр II и велел отстаивать Пажеский корпус как центральный пункт позиции. Это и без него все знали. Было очевидно, что, если загорится Пажеский корпус, погибнет Публичная библиотека и поло­вина Невского проспекта.

Толпа, народ делали все, чтобы остановить огонь. Был момент, когда Государственный банк находился в сильной опасности. Вынесенные из лавок товары сваливали кучами на Садовой, у стен левого крыла банка. От падающих головешек загорались постоянно товары, сваленные на улице; но народ, задыхаясь в невыносимой жаре, не давал разгораться вещам, лежащим на улице. В толпе ругали начальство за то, что тут не было ни одной пожарной трубы. Всюду слышалось: «Что они там, черти, делают в Министерстве внутренних дел, когда вот-вот загорятся банк и Воспитательный дом? Все с ума сошли, что ли! Где обер-полицеймейстер? Почему он не посылает пожар­ную команду к банку?» Обер-полицеймейстера, генерала Анненкова, я знал лично, так как встречался с ним в доме помощника инспектора, куда Анненков приходил со своим братом, известным критиком. Тогда я вызвался найти его и действительно нашел. Он бродил бесцельно по Чернышеву переулку. Когда я доложил ему о поло­жении вещей, то он, как ни невероятно, поручил мне, мальчику, перевести одну пожарную команду от здания Министерства к банку. Я воскликнул, конечно, что пожар­ные меня не послушаются, и просил письменного приказа; но у Анненкова не было при себе, или он уверял, что не имеет, ни клочка бумаги. Тогда я попросил одного из наших офицеров, Л. Л. Госсе, пойти со мной и передать приказ. Мы наконец убедили одного брандмейстера, ру­гавшего весь свет и свое начальство отборными словами, перейти со своей командой на Садовую.

Горело не Министерство внутренних дел, а архивы. Много молодежи, главным образом кадеты и пажи, при содействии канцелярских выносили из горящего здания пачки бумаг и складывали на извозчиков. Иногда пачка падала на землю, ветер тогда подхватывал отдельные листы и гнал их по площади. Сквозь черные тучи дыма видны были зловещие огни пылавших дровяных складов на другом берегу Фонтанки.

Узкий Чернышев переулок, отделявший Пажеский корпус от Апраксина двора, был в отчаянном состоянии. В каменных лавках, напротив корпуса, находились боль­шие запасы серы, деревянного масла, скипидара и тому подобных горючих веществ. Разноцветные огненные язы­ки, выбрасываемые взрывами из лавок, лизали крышу низкого Пажеского корпуса, выходившего на другую сто­рону переулка. Оконные рамы и стропила уже дымились. Пажи и кадеты, очистив здание, поливали его крышу из небольшой пожарной трубы кадетского корпуса, для кото­рой вода с большими промежутками подвозилась в боч­ках, наливавшихся от руки, шайками. Пожарные, стояв­шие на раскаленной крыше, все время кричали надры­вавшими душу голосами: «Воды! Воды!» Я не мог выно­сить эти крики и помчался на Садовую, где силой завернул на наш двор одну из полицейских пожарных бочек. Но когда я попытался сделать это вторично, пожарный на­отрез отказался. «Меня отдадут под суд, если я сверну»,— сказал он. Со всех сторон товарищи торопили меня: «Пой­ди и найди кого-нибудь, обер-полицеймейстера или ве­ликого князя. Скажи им, что без воды мы больше не можем отстаивать Пажеский корпус».

— Не доложить ли директору? — предложил кто-то.

— Черт побери их всех! Их теперь с фонарем не разыщешь! Пойди и сделай все сам.

Я пошел опять разыскивать Анненкова. Мне наконец сказал кто-то, что он, должно быть, во дворе Государ­ственного банка. Там, действительно, стояло несколько офицеров около одного генерала, в котором я узнал петер­бургского генерал-губернатора князя Суворова. Ворота, однако, были заперты. Банковый чиновник, стоявший возле них, наотрез отказался впустить меня. Я настаивал, грозил, и наконец меня впустили. Тогда я подошел прямо к князю Суворову, который писал записку на спине одного из своих адъютантов.

Когда я доложил ему о положении вещей, то Суворов прежде всего спросил:

— Кто вас послал?

— Никто, — отвечал я, — товарищи.

— Так вы говорите, что Пажеский корпус скоро загорится?

— Да. Мы больше не можем отстаивать.

— Идемте со мной.

Суворов быстрыми шагами вышел на улицу, подобрал картонку от шляпы, покрыл ею голову и побежал что было сил в Чернышев переулок. С одной его стороны пы­лали лавки, с другой — тлели рамы и стропила корпуса. Мостовая же была покрыта пустыми бочками, деревян­ными ящиками, соломой и тому подобным. Суворов при­нялся действовать решительно.

— У вас во дворе рота солдат. Возьмите отряд и не­медленно очистите переулок. Сейчас проведут сюда одну из кишок паровой пожарной машины. Управляйте ею. Я вам лично поручаю ее.

Не легко было двинуть солдат из нашего сада. Они вычистили из бочек и ящиков все содержимое, набили карманы кофейными зернами, а в кепи запрятали, каждый, по большому куску сахара, и теперь, в эту теплую, весен­нюю ночь, они прохлаждались под деревьями, пощелкивая орехи. Никто не хотел двинуться с места, покуда наконец не вмешался офицер. Переулок очистили и кишку пустили в ход. Товарищи были в восторге. Каждые двадцать минут мы сменяли солдат, направлявших кишку. Кто-нибудь из нас стоял рядом с ними, несмотря на адскую жару.

Около трех или четырех часов утра стало очевидно, что с огнем удалось справиться. Пажеский корпус нахо­дился теперь вне опасности. Утолив жажду несколькими стаканами чая в белой харчевне, у Александрийского теат­ра, полумертвые от усталости, мы завалились спать на первые свободные койки в госпитале корпуса. На другой день я поднялся рано и в некогда белом, суконном, а теперь черном от копоти кепи пошел на пожарище. Возвратив­шись в корпус, я встретил великого князя Михаила, ко­торого, согласно требованию службы, я провожал, когда он обходил здание. Пажи поднимали головы с подушек. У всех лица почернели от дыма, глаза и веки распухли; у многих были опалены волосы. Нарядных пажей с трудом можно было узнать, но они гордились сознанием, что проявили себя не белоручками и работали не хуже других.

Это посещение великого князя разрешило мои затруд­нения. Выходя, он спросил меня:

— Ты на Амур выходишь? Что за охота?

— Путешествовать хочется.

— У тебя родные там есть?

— Нет, никого.

— А генерал Корсаков (генерал-губернатор) тебя знает?

— Нет.

— Так как ты поедешь? Тебя ушлют в какую-нибудь глухую казачью станицу — с тоски умрешь. Я лучше напишу о тебе генерал-губернатору и попрошу оставить тебя где-нибудь при штабе.

Мне оставалось только поблагодарить великого князя.

Я был уверен теперь, что после такого предложения отец мой не будет больше против моей поездки. Так оно и было. Теперь я мог свободно ехать в Сибирь.

Пожар Апраксина двора стал поворотным пунктом не только в политике Александра II, но и в истории России того периода. Не подлежало сомнению, что пожар не был делом случайности. В Троицу и в Духов день в Апраксином дворе, кроме нескольких сторожей, никого не было. Кроме того, Апраксин двор и дровяные склады на другой стороне Фонтанки занялись почти одновременно; а за по­жаром в Петербурге последовало несколько таких же по­жаров в некоторых провинциальных городах. Несом­ненно, кто-то поджигал; но кто именно? На этот вопрос нет ответа до сих пор.

Катков, руководимый личной ненавистью к Герцену, а в особенности к Бакунину, с которым раз должен был драться на дуэли, на другой же день после пожара обвинил в поджоге поляков и русских революционеров. И в Петер­бурге, и в Москве этому обвинению поверили.

Польша готовилась тогда к революции, которая разра­зилась в январе следующего года. Тайное революционное правительство заключило союз с лондонскими изгнанни­ками. Жонд имел членов даже в самом сердце петер­бургской администрации. Немного времени спустя после пожара русский офицер стрелял в варшавского наместни­ка, графа Людерса; а когда вместо Людерса назначили наместником Константина Николаевича (говорили тогда, что из Польши сделают отдельное королевство для ве­ликого князя), то и на него сделано было 26 июня покуше­ние. В августе кто-то стрелял также в маркиза Велепольского, вождя партии слияния с Россией. Англия и Напо­леон III поддерживали в поляках надежду на вооружен­ное вмешательство в пользу их независимости. В таких условиях с обыкновенной военной точки зрения уничто­жение Государственного банка, нескольких министерств и распространение паники в столице могли казаться хо­рошим боевым планом. Но в подтверждение этого пред­положения не было приведено ни малейшего факта.

С другой стороны, крайние партии в России видели, что на инициативу Александра II в реформационном дви­жении нельзя больше возлагать никаких надежд. Не под­лежало сомнению, что течение его все больше и больше относит к лагерю реакционеров. Для передовых людей было очевидно, что следствие высокого выкупа, назначен­ного за землю, освобождение означает для крестьян полное разорение. В силу этого в Петербурге появились в мае прокламации, призывавшие народные массы к поголовному восстанию, образованным же классам пред­лагалось настаивать на необходимости земского собора. При таком настроении какому-нибудь революционеру могла, конечно, прийти в голову мысль разрушить правительственную машину пожаром.

Наконец, неопределенный характер освобождение вызвал сильное брожение среди крестьян, составляющим большую часть населения во всех городах; а брожения среди крестьян всегда сопровождались в России подмет­ными письмами и поджогами.

Возможно, таким образом, что мысль поджечь Апрак­син рынок могла возникнуть в голове единичных пред­ставителей революционного лагеря; но ни тщательное следствие, ни массовые аресты, начавшиеся в России и в Польше немедленно после пожара, не дали ни малейших на это указаний. Если бы что-нибудь в этом роде было найдено, реакционная партия, наверное, поспешила бы им воспользоваться. С тех пор появилось также в печати много воспоминаний, опубликовано много писем, относящихся к тому времени, но опять-таки в них нет ни ма­лейшего намека в подтверждение такого предполо­жения.

Напротив того, когда вспыхнули пожары во многих приволжских городах, а в особенности в Симбирске, и когда туда был послан для следствия сенатор Жданов, он закончил расследование с твердым убеждением, что симбирский пожар был делом реакционной партии. В ней существовала уверенность, что возможно еще убедить Александра II отложить окончательное освобождение крестьян, которое должно было состояться 19 февраля 1863 года. Реакционеры знали слабость характера Алек­сандра II и немедленно после пожаров сильно стали аги­тировать в пользу отсрочки освобождения и пере­смотра практического применения закона. В хорошо осве­домленных кругах говорили, что Жданов возвращался в Петербург с положительными доказательствами винов­ности симбирских реакционеров; но он внезапно умер в дороге, а портфель его исчез и никогда не был най­ден.

Как бы то ни было, пожар Апраксина двора имел весьма печальные последствия. После него Александр II открыто выступил на путь реакции. 12 июня был арестован Чернышевский и заключен в Петропавловскую кре­пость. Общественное мнение той части общества в Пе­тербурге и в Москве, которая имела сильное влияние на правительство, сразу сбросило либеральный мундир и восстало не только против крайней партии, но даже против умеренных. Несколько дней спустя после пожара я пошел навестить моего двоюродного брата, флигель-адъютанта. В конногвардейских казармах, где он жил, я часто встречал офицеров, сочувствовавших Чернышев­скому. Двоюродный брат мой до тех пор сам был усерд­ным читателем «Современника»; теперь же он принес мне несколько книжек журнала и положил их предо мною на стол, говоря: «Отныне, после этого, не хочу иметь ничего общего с зажигательными писаниями, довольно!» Слова эти отражали мнение «всего Петербурга». Толковать о реформах стало неприлично. Атмосфера была насыщена духом реакции. «Современник» и «Русское слово» были приостановлены. Все виды воскресных школ запретили. Начались массовые аресты. Петербург был поставлен на военное положение.

Через две недели, 13 июня, наступил наконец день, ко­торого кадеты и пажи дожидались с таким нетерпением. Александр II произвел нам род короткого экзамена в во­енных построениях. Мы командовали ротами, а я гарцевал на коне впереди сводного батальона из выпускных в долж­ности «младшего штаб-офицера». Затем нас всех произ­вели в офицеры.

Когда парад кончился, Александр II громко скоман­довал: «Произведенные офицеры, ко мне!» Мы окружили его. Он оставался на коне. Тут я увидел Александра II в совершенно новом для меня свете. Во весь рост встал предо мною свирепый укротитель Польши и вешатель по­следних годов. Он весь сказался в своей речи, и он стал после этого дня противен мне.

Начал он в спокойном тоне: «Поздравляю вас. Вы те­перь офицеры». Он говорил о военных обязанностях и о верности государю, как это всегда говорится в подобных случаях. Но затем лицо его стало злое, свирепое, и он принялся выкрикивать злобным голосом, отчеканивая каждое слово: «Но если — чего боже сохрани — кто-ни­будь из вас изменит царю, престолу и отечеству, я поступ­лю с ним по всей строгости закона, без ма-лейшего попу-щения!..»

Его голос оборвался. Лицо его исказилось злобой и тем выражением слепой ярости, которое я видел в детстве у отца, когда он кричал на крепостных и дворовых: «Я с тебя шкуру спущу!» Даже некоторое сходство между отцом и царем промелькнуло. Александр II сильно пришпорил коня и поскакал от нас. На другой день, 14 июня, по его приказу в Модлине расстреляли трех офицеров, а рядового Шура засекли шпицрутенами до смерти.

«Реакция — полным ходом»,— говорил я себе, возвра­щаясь с парада.

Александра II я увидел еще раз, прежде чем оставил Петербург. Через несколько дней после производства все офицеры представлялись ему во дворце. Мой более чем скромный мундир с знаменитыми серыми шароварами привлекал всеобщее внимание. Ежеминутно я должен был удовлетворять любопытство офицеров всех чинов, спрашивавших меня, что это за форма такая? Амурское казачье войско было тогда самое молодое в армии, и я стоял почти в конце нескольких сотен представлявшихся офицеров. Александр II отыскал меня и спросил:

— Так ты едешь в Сибирь? Что ж, твой отец согла­сился?

Я ответил, что да.

— Тебя не страшит ехать так далеко? Я с жаром ответил:

— Нет, я хочу работать, а в Сибири так много дела, чтобы проводить намеченные реформы.

Александр II взглянул на меня пристально. Он за­думался на минуту и, глядя куда-то вдаль, сказал нако­нец: «Что ж, поезжай. Полезным везде можно быть».— И лицо его приняло выражение такой усталости, такой полной апатии, что я тут же подумал: «Он конченый че­ловек. Он теперь сдастся совсем».

Петербург принял мрачный характер. По улицам хо­дили отряды пехоты. Казачьи патрули разъезжали кругом дворца. Петропавловская крепость наполнялась полити­ческими заключенными. Куда я ни приходил, всюду я видел одно и то же — торжество реакции. Я оставлял Петербург без сожаления.

Каждый день я наведывался в казачье управление с просьбой выправить скорее мои бумаги. И как только они были готовы, я поспешил в Москву, к брату Саше.