VI.
Занятия в
Пажеском корпусе. — Изучение физики, химии, математики. — Часы досуга. —
Итальянская опера
Школьная жизнь юноши в России резко отличается от
западноевропейской. У нас юноша в университете или в военной школе живо
интересуется вопросами социальными, политическими и философскими. Так было по
крайней мере в начале шестидесятых годов. Правда, из всех учебных заведений
Пажеский корпус представлял наименее удобную почву для такого развития, но в ту
эпоху всеобщего пробуждения прогрессивные идеи проникли к нам и захватили
некоторых из нас. Это, впрочем, не мешало нам принимать деятельное участие в
бенефисах и других проказах.
В четвертом классе я заинтересовался историей. По
заметкам, составленным во время уроков и при помощи книг (Саша, конечно,
прислал мне «Всеобщую историю» Лоренца), я написал для себя целый курс ранней
истории средних веков. На следующий год меня заинтересовала борьба между
папской властью и светской при Бонифации VIII и Филиппе IV; мне страстно
захотелось получить разрешение работать в публичной библиотеке, чтобы там
изучать великую борьбу. Это было, однако, не согласно с правилами: воспитанники
средних учебных заведений туда не допускались. Добрый Беккер*, старший
библиотекарь в одном из отделений библиотеки, впрочем, уладил все препятствия:
мне разрешили доступ в святилище. Я мог занять теперь место на одном из красных
бархатных диванчиков, перед одним из столиков, составлявших тогда меблировку
читальни. Познакомившись с учебниками, а затем с книгами, имевшимися в нашей
библиотеке, я перешел к первоисточникам. Я не знал латыни, но вскоре открыл
богатые источники на старом немецком и старом французском языках. Архаические
формы и выразительность языка французских летописей доставляли мне высокое
эстетическое наслаждение. Передо мной раскрылся совершенно новый общественный
строй; я узнал про неведомый, сложный мир. С тех пор я научился ценить
исторические первоисточники больше, чем модернизированные сочинения. Из
последних действительная жизнь описываемого периода вытесняется партийными
тенденциями, а не то и модной формулой. Замечу также, что ничто не дает такого
толчка умственному развитию, как самостоятельно сделанные изыскания. Гораздо
позже эти юношеские работы очень помогли мне.
* Преподавал в Пажеском
корпусе немецкий язык.
К сожалению, я должен был прекратить занятия историей,
когда перешел во второй (предпоследний) класс. Пажам в два года предстояло
пройти то, что в других военных школах проходится в трех специальных классах.
Работать поэтому приходилось много. Естественные науки, математика и школьные
военные науки отодвинули историю на задний план.
Во втором классе мы начали серьезно заниматься
физикой. Преподаватель Чарухин был превосходный — умный, саркастический,
ненавидевший зубрячку; он хотел чтобы мы учились думать, а не просто
заучивали факты.
Он был хорошим математиком и налегал на алгебраический
анализ в физике. При этом он обладал удивительным даром: он умел выяснить
основную мысль каждого физического закона и физических приборов, не теряясь в
мелочах, как это делает большинство составителей учебников физики. Некоторые
его вопросы были так оригинальны и объяснения так хороши, что они навеки
врезались в моей памяти.
Учебник физики Ленца, которым мы пользовались, не был
плох (большая часть учебников в военно-учебных заведениях была составлена
лучшими учеными того времени), но он устарел: в эти годы шла уже перестройка
физических теорий. В силу этого наш преподаватель, следовавший собственной
методе, начал составлять краткий конспект по своему предмету, и этот конспект
мы отдавали литографировать. Случилось, однако, так, что через две-три недели
составлять конспект пришлось мне. Как хороший педагог, Чарухин предоставил это
мне всецело и сам читал лишь корректуры. Отделы о теплоте, электричестве и
магнетизме пришлось писать заново, вводя новейшие теории, и таким образом я
составил почти полный учебник физики, который отлитографирован для употребления
в корпусе. Легко понять, как помогла мне впоследствии эта работа.
Во втором классе мы стали также изучать химию. И для
нее мы имели великолепного преподавателя — артиллерийского офицера Петрушевского,
страстного любителя предмета, сделавшего несколько важных исследований.
Годы 1859—1861 были временем расцвета точных наук.
Грове, Клаузиус, Джоуль и Сегэн доказали, что теплота и электричество суть лишь
различные формы движения. Около этого времени Гельмгольц начал свои
исследования о звуке, которые составили эпоху в науке. Тиндаль в своих
популярных лекциях, так сказать, прикоснулся к самым атомам и молекулам.
Герард и Авогадро ввели в химию теорию замещений, а Менделеев, Лотар Мейер и
Ньюландс открыли периодическую законность химических элементов. Дарвин своим
«Происхождением видов» совершил полный переворот в биологических науках, а
Карл Фогт и Молешотт, следуя за Клодом Бернаром, создали физиологическую
психологию.
То было время всеобщего научного возрождения. Непреодолимый
поток мчал всех к естественным наукам, и в России вышло тогда много очень
хороших естественнонаучных книг в русских переводах. Я скоро понял, что основательное
знакомство с естественными науками и их методами необходимо для всякого, для
какой бы деятельности он ни предназначал себя. Нас соединилось пять или шесть
человек, и мы завели род химической лаборатории. При помощи самых простых
приборов, указанных для начинающих в превосходном учебнике Штекгардта, мы
засели в комнате двух товарищей, братьев Замыцких, за химические опыты. Отец
их, отставной адмирал, был очень рад, что дети его с такой пользой употребляют
время, и не препятствовал нам собираться по воскресеньям и праздникам в
«лаборатории», находившейся рядом с его кабинетом. Руководствуясь учебником
Штекгардта, мы проделали все указанные там опыты. Должен прибавить, что мы
чуть не подожгли дом и не раз отравляли воздух во всех комнатах хлором и тому
подобными зловонными веществами. Но старый адмирал относился к этому очень
добродушно. Когда мы за обедом рассказывали старику наши приключения, он тоже
сообщал нам, как раз с товарищами чуть не спалил дом, преследуя менее полезную
цель, чем мы, именно приготовляя жженку. А добрейшая мать товарищей говорила
между припадками удушливого кашля: «Что ж, ничего не поделаешь, если для
ваших занятий вам нужно возиться с такими снадобьями».
Мы ласкались к ней за такое милое отношение, и после
обеда она обыкновенно садилась за рояль, и до поздней ночи мы пели дуэты, трио
и хоры из опер. А не то мы брали партитуру какой-нибудь оперы — нередко «Руслана»
— и пели ее всю, от начала до конца. Мать Замыцких и их сестра пели партии
примадонн, старший брат прекрасно исполнял теноровую партию, а я с его младшим
братом с грехом пополам выполняли остальные. Химия и музыка шли, таким образом,
рука об руку.
Высшая математика заняла тоже немалую часть моего
времени. Многие из нас уже решили, что не пойдут в гвардию, где фронтовая
служба и парады отнимали все время. Мы намеревались после производства
поступить в артиллерийскую академию или в инженерную. Для этого мы должны были
изучить аналитическую геометрию, дифференциальное и начало интегрального исчисления
и брали частные уроки. Элементарная астрономия преподавалась нам тогда под
именем математической географии, и я увлекся, в особенности в последний год
пребывания в корпусе, чтением по астрономии. Никогда не прекращающаяся жизнь
вселенной, которую я понимал как жизнь и развитие, стала для меня
неистощимым источником поэтических наслаждений, и мало-помалу философией моей
жизни стало сознание единства человека с природой, как одушевленной, так и
неодушевленной.
Если бы у нас преподавались только перечисленные
предметы, то и тогда все наше время было бы совершенно заполнено. Но нам
читали еще гуманитарные науки: историю, законоведение, то есть общее знакомство
со сводом законов, затем основы политической экономии и сравнительной
статистики. Кроме того, нужно было одолеть громаднейшие курсы военных наук:
тактики, военной истории (походы 1812 и 1815 годов в мельчайших подробностях),
артиллерии и полевой фортификации.
Припоминая теперь прошлое, я прихожу к заключению,
что наша программа (кроме военных предметов, вместо которых мы могли бы с
большей пользой изучать точные науки) была вовсе не дурна и, несмотря на свое
разнообразие, вполне приходилась по силам юноше со средними способностями.
Вследствие хорошего знакомства с низшей математикой и физикой, которое мы
приобретали в младших классах, большинство из нас справлялось вполне удовлетворительно
с программой. Многие из нас занимались, конечно, спустя рукава некоторыми предметами,
например законоведением или новой историей, которая читалась у нас прескверно
престарелым Шульгиным: его держали только ради выслуги полной пенсии. Но нам
предоставляли известный простор в выборе любимых предметов. По ним нас
экзаменовали очень строго, а по остальным — довольно снисходительно. Вообще я
объясняю себе сравнительную успешность прохождения этой обширной программы
конкретным характером всего преподавания. Как только мы познакомились теоретически
с элементарной геометрией, мы тотчас же применяли ее в поле при помощи вех,
землемерной цепи, а потом с астролябией, компасом или мензулой. После таких
наглядных уроков начальная астрономия уже не представляла для нас затруднений,
тогда как съемка планов, как работа в поле, становилась для нас источником удовольствий.
Та же система наглядного преподавания применялась и
для фортификации. Зимой мы разрешали задачи вроде следующих: имея в
распоряжении тысячу солдат, построить в двухнедельный срок возможно более
сильное укрепление, чтобы защитить мост для отступающей армии; и, разрешивши
задачу, мы потом горячо отстаивали наши проекты, когда преподаватель
критиковал их. Летом же мы применяли наши теоретические познания на деле, в
поле строя профиля укреплений. Таким образом благодаря практическим
упражнениям большинство из нас, в возрасте 17—18 лет, очень нетрудно усваивало
все эти разнообразные предметы.
За всем тем у нас оставалось еще вдоволь времени для
развлечений и для проказ различного рода. Лучшее время наступало, когда
кончались экзамены; до выступления в лагеря у нас тогда имелся почти месяц,
совершенно свободный, а затем, по возвращении из лагерей, мы были опять
свободны целых три или четыре недели. Немногие из нас, которые оставались в
училище, пользовались тогда полной свободой и отпуском в любое время. В
корпус мы возвращались только есть и спать. Я работал в это время в публичной
библиотеке, ходил в Эрмитаж и изучал там картины, одну школу за другой, или же
посещал казенные ткацкие фабрики, литейные, хрустальные и гранильные заводы,
куда доступ всегда открыт. Иногда мы отправлялись компанией кататься на лодках
по Неве и проводили белые ночи — когда вечерняя заря встречается с утренней и когда
в полночь можно без свечи читать книгу — на реке или у рыбаков на взморье.
Вспоминается мне особенно один вечер. Раз как-то я
уговорил нескольких товарищей отправиться на взморье. Мы тронулись с ранним
пароходом. Пообедали в каком-то грязном трактире, а затем весь день до вечера
пробродили по взморью.
Я декламировал товарищам огаревское стихотворение
«Искандеру». Это стихотворение произвело на меня сильное впечатление, и я
заучил его наизусть и с глубоким чувством произносил:
Когда я
был отроком тихим и нежным,
Когда я был юношей
страстно-мятежным,
И в возрасте зрелом, со
старостью смежном,
Всю жизнь мне все снова, и
снова, и снова
Звучало одно неизменное
слово:
Свобода! Свобода!
Измученный рабством и духом
унылый,
Покинул я край мой родимый и
милый,
Чтоб было мне можно,
насколько есть силы,
С чужбины до самого края
родного
Взывать громогласно заветное
слово:
Свобода! Свобода!
И вот на чужбине, в тиши
полунощной,
Мне издали голос послышался
мощный...
Сквозь вьюгу сырую, сквозь
мрак беспомощный,
Сквозь все завывания ветра
ночного
Мне слышится с родины юное
слово:
Свобода! Свобода!
И сердце, так дружное с
горьким сомнением,
Как птица из клетки,
простясь с заточением,
Взыграло впервые отрадным
биением,
И как-то торжественно,
весело, ново
Звучит теперь с детства
знакомое слово:
Свобода! Свобода!
И все-то мне грезится снег и
равнина,
Знакомое ветру лицо
селянина,
Лицо бородатое, мощь
исполина.
И он говорит мне, снимая
оковы,
Мое неизменное, вечное
слово:
Свобода! Свобода!
Но если б грозила беда и
невзгода
И рук для борьбы захотела
свобода, —
Сейчас полечу на защиту
народа.
И если паду я средь битвы
суровой,
Скажу, умирая, могучее
слово:
Свобода! Свобода!
А если б пришлось умереть на
чужбине,
Умру я с надеждой и верою
ныне.
Но и миг предсмертный — в
спокойной кручине
Не дай мне остынуть без
звука святого,
Товарищ, шепни мне последнее
слово:
Свобода! Свобода!
Но плохо отзывались чудные стихи и чудные мысли в
сердцах моих товарищей. Они слушали, и только. Я рос и развивался один. В эту
пору еще одна повесть Тургенева глубоко запала мне в душу и на всю жизнь
наложила свой отпечаток. Это было «Накануне».
«Накануне» вышло в начале 1860 года. Наступила весна,
кончились у нас экзамены, и мы жили тогда в лазарете. Помню, я начал читать
«Накануне» под вечер, сидя у раскрытого окна, выходившего на наш плац. Напротив,
через плац, стоял маленький домик, где жил один из наших дежурных офицеров со
своими двумя молоденькими племянницами.
Я читал «Накануне» всю ночь не отрываясь. Инсаров,
болгарский патриот, поглощенный одной идеей — мыслью об освобождении
своей родной страны, произвел на меня сильное впечатление. Эта же повесть
определила с ранних лет и мое отношение к женщине.
Из посещения фабрик я вынес тогда же любовь к могучим
и точным машинам. Я понял поэзию машин, когда видел, как гигантская паровая
лапа, выступавшая из лесопильного завода, вылавливает бревно из Невы и плавно
подкладывает его под машину, которая распиливает ствол на доски; или же
смотрел, как раскаленная докрасна железная полоса, пройдя между двумя цилиндрами,
превращается в рельс. В современных фабриках машина убивает личность
работника. Он превращается в пожизненного раба известной машины и никогда уже
не бывает ничем иным. Но это лишь результат неразумной организации, и виновна
в этом случае не машина. Чрезмерная работа и бесконечная ее монотонность
одинаково вредны с ручным орудием, как и с машиной. Если же уничтожить
переутомление, то вполне понятно удовольствие, которое может доставить
человеку сознание мощности его машины, целесообразный характер ее работы,
изящность и точность каждого ее движения. Ненависть, которую питал к машине
Вильям Моррис, доказывает только, что, несмотря на его могучий талант, мощность
и красота машин были ему недоступны.
Музыка тоже играла важную роль в моем развитии. Она
являлась для меня еще большим источником наслаждения и энтузиазма, чем поэзия.
В то время русская опера почти еще не существовала; но то был период расцвета
итальянской оперы. В Петербурге она была чрезвычайно популярна и насчитывала
немало крупных талантов. Когда заболела примадонна Бозио, тысячи людей, в
особенности молодежи, простаивали до поздней ночи у дверей гостиницы, чтобы
узнать о здоровье дивы. Она не была хороша собой, но казалась такой прекрасной,
когда пела, что молодых людей, безумно в нее влюбленных, можно было считать
сотнями. Когда Бозио умерла, ей устроили такие похороны, каких Петербург до тех
пор никогда не видел.
Весь Петербург делился тогда на два лагеря: на поклонников итальянской оперы и на завсегдатаев французского театра, где уже тогда зарождалась гнилая оффенбаховщина, через несколько лет заразившая всю Европу. Наш класс тоже разделился на два лагеря, и я принадлежал к итальянцам. Нам не позволялось посещать кресла или галереи, а ложи в итальянской опере разбирались за несколько месяцев до начала сезона по подписке, а в некоторых домах абонементы передавались даже по наследству. Нам оставалось, таким образом, пробираться в оперу по субботам на верхнюю галерею, где мы скучивались «в проходе» и парились как в бане. Чтобы скрыть наши бросающиеся в глаза мундиры, мы должны были стоять даже там, несмотря на духоту, в застегнутых черных ватных шинелях с меховыми воротниками. Удивительно, как это никто из нас не схватил воспаления легких, в особенности если вспомнить, что мы, разгоряченные овациями нашим любимицам, простаивали потом подолгу на улице, у театрального подъезда, чтобы еще раз поаплодировать им. В то время опера каким-то странным образом связана была с радикальным движением. Революционные речитативы в «Вильгельме Телле» или «Пуританах» всегда вызывали шумные овации, немало смущавшие Александра II. А в шестом ярусе, в курительной и на подъезде собиралась лучшая часть петербургской молодежи, объединенная общим благоговением к благородному искусству. Все это может показаться теперь ребячеством; но тогда немало возвышенных идей и чистых стремлений было заронено в нас поклонением пред любимыми артистами.