IV.

Мадам Бурман. — Ульяна. — Пулэн. Изу­чение французского языка и древней истории. — Воскресные развлечения. — Страсть к театру

Два года после смерти матери отец мой женился во второй раз. Он уже, было, высмотрел красивую невесту из богатой семьи, когда судьба его решилась иначе. Раз утром, когда отец сидел еще в халате, вбежали пере­пуганные слуги и возвестили о прибытии генерала Тимо­феева, начальника шестого армейского корпуса, в котором служил отец. Любимец Николая I был ужасный человек. За ошибку на параде он мог отдать приказ запороть солдата до полусмерти. Он мог разжаловать офицера и сослать в Сибирь, если бы встретил его на улице с рас­стегнутыми крючками высокого, тугого воротника. У Николая слово генерала Тимофеева значило все. В это утро генерал, который до тех пор никогда не бывал у нас, явился самолично, чтобы посватать отцу племянницу жены девицу Елизавету Марковну Карандино, одну из дочерей адмирала Черноморского флота, — говорят, очень краси­вую тогда девицу, с правильным греческим профилем. Отец согласился, и вторая свадьба, как и первая, была отпразднована с большою торжественностью.

— Вы, молодые, ничего не понимаете в этих делах, заканчивал всегда отец, когда он впоследствии с непере­даваемым тонким юмором рассказывал мне эту историю. — Знаешь ли ты, что в то время значило «корпусный»? А вдруг сам он, одноглазый черт, приехал сватом. Ко­нечно, приданого было всего большой сундук, набитый бабьими тряпками, да еще сидит на нем крепостная дев­ка Марфа, черная, как цыганка.

Я решительно ничего не помню об этом событии. При­поминается лишь большая гостиная в богато убранном доме, а в этой гостиной молодая привлекательная дама, с слишком острыми южными глазами, заигрывает с нами, повторяя: «Видите, какая веселая мамаша будет у вас!» На что Саша и я, насупившись, отвечали: «Наша мама улетела на небо!» Мы с недоверчивостью относились к такой слишком большой живости.

До свадьбы отца мы жили во флигеле нашего дома под надзором мадам Бурман. Но как только свадьба была сыграна — тоже в какой-то аристократической церк­ви и с «корпусным» за посаженого отца, — все в доме переменилось, и для нас началась новая жизнь. Дом продали и купили другой, который омеблировали со­вершенно заново. Исчезло все, что могло бы напомнить мать: ее портреты, рисунки, вышиванье. Напрасно молила мадам Бурман оставить ее в доме и обещала посвятить себя всецело ребенку, которого ожидала мачеха, ее рассчитали.

— Не хочу иметь у себя никого из дома Сулимы! говаривала мачеха. Она порвала все связи с нашими дядьями, тетками и бабушкой. Ульяну назначили ключ­ницей и выдали за Фрола, которого сделали дворецким. Старший брат, Коля, учился в кадетском корпусе в Москве и жил там. Он мог бы приезжать домой каждую суб­боту, но его ухитрялись брать только на долгие праздни­ки — на рождество и на пасху, а лето он проводил в ла­герях. Старшая сестра Лена, которая была всего только годом моложе Коли, но на шесть лет старше Саши, была в институте и по тогдашним правилам могла быть отпущена домой только в самом экстренном случае, на­пример по случаю смерти бабушки, и то всего на несколько часов в сопровождении классной дамы.

Так мы поэтому и остались вдвоем: брат Саша, кото­рый был всего на шестнадцать месяцев старше меня, и я. С ним мы выросли, с ним мы сроднились. С ним и после мы были вместе до тех пор, пока судьба не разбросала нас по тюрьмам и ссылкам. Чтобы учить нас, приста­вили дорогого француза-гувернера мосье Пулэна и наняли задешево русского студента Н. П. Смирнова. Во многих домах в Москве были тогда французы-гувернеры, об­ломки наполеоновской великой армии. Пулэн тоже при­надлежал к ней и только что закончил воспитание млад­шего сына романиста Загоскина. В Старой Конюшен­ной Сережа Загоскин считался таким благовоспитанным молодым человеком, что отец мой, не колебаясь, пригласил Пулэна за высокую по тому времени плату в 600 рублей в год.

Пулэн явился со своей охотничьей собакой Трезором, наполеоновским кофейником, французскими учебниками и стал править нами и крепостным Матвеем, которого приставили нам в прислуги. Его план воспитания был очень прост. Разбудив нас, он варил себе кофе, кото­рый пил в своей комнате. В то время как мы приготов­ляли уроки, он очень тщательно занимался своим туа­летом: зачесывал свои седые волосы так, чтобы скрыть расползавшуюся плешь, надевал фрак, прыскал себя и вытирал одеколоном, а затем вел нас вниз поздоро­ваться с родителями. Отца и мачеху обыкновенно заста­вали за утренним кофе. Подойдя к ним, мы повторяли официальным тоном:

— Bonjour, mon cher papa.

— Bonjour, ma chere maman.

Затем мы целовали руки.

Мосье Пулэн выделывал очень сложный элегантный пируэт, произнося:

— Bonjour, monsieur le prince.

— Bonjour, madame la princesse.

Выполнив все это, мы немедленно уходили к себе на­верх. Эта церемония повторялась каждое утро.

Затем начиналось наше учение. Мосье Пулэн вме­сто фрака облачался в халат, надевал на голову кожаную шапочку, погружался в кресло и говорил: «Скажите урок».

Мы сказывали «наизусть» от одного места, отмеченно­го нам ногтем, до другого. Мосье Пулэн принес с собою памятную не одному поколению русских мальчиков и де­вочек грамматику Ноэля и Шапсаля, книжку француз­ских вокабул, всемирную историю в одном томике и все­общую географию, тоже в одной книжке. Мы должны были вызубрить грамматику, вокабулы, историю и гео­графию. С грамматикой, начинавшейся знаменитой фра­зой: «Что такое грамматика? — Искусство правильно читать и писать», с грамматикой, говорю, дело обходи­лось благополучно. Но к несчастью, история начиналась с предисловия, в котором перечислялись все выгоды, проистекающие из знания этой науки. С первыми пред­ложениями дело шло довольно гладко. Мы твердили: «Государь находит в истории примеры великодушия, чтоб следовать им при управлении своим народом; пол­ководец изучает по ней благородное искусство ратного дела...» Но как только дело доходило до юриспруденции, все портилось. «Юрисконсульт находит в истории...», но что именно находит он, мы так и не могли узнать. Трудное слово «юрисконсульт» портило все. Как только мы добирались до него, мы останавливались.

— На колени, gros pouff* (это ко мне), — воскли­цает Пулэн. — На колени, grand dada** (это по адресу брата). — И мы становились на колени и обливались слезами, тщетно стараясь выучить, что находит юрискон­сульт в истории.

* Толстячок.

** Лошадка.

Это предисловие дорого нам обошлось! Мы уже вы­учили про римлян. Мы бросали, «как Брен», палки на чаш­ки весов, когда Ульяна отвешивала рис. Подражая Курцию, мы — для спасения отчизны — прыгали в бездну со стола; но мосье Пулэн все еще время от времени воз­вращал нас к предисловию и ставил на колени все из-за того же юрисконсульта. Нужно ли удивляться после это­го, что и я, и мой брат возымели непреодолимое отвра­щение к юриспруденции!

Не знаю, что стало бы с географией, если бы в книж­ке мосье Пулэна тоже было предисловие. К счастью, первые двадцать страниц были вырваны (я думаю, эту великую услугу оказал нам Сережа Загоскин). В силу этого наши уроки начались прямо с двадцать первой страницы, со слов: «Из рек, орошающих Францию...»

Должен сознаться, что дело не всегда кончалось наказанием — на колени. В классной имелась также розга, к которой и прибегал мосье Пулэн, когда на про­гресс в предисловии или же в диалогах о добродетели и благопристойности не было больше надежды. В таких случаях мосье Пулэн доставал розгу с высокого шкафа, схватывал которого-нибудь из нас, расстегивал штаниш­ки и, захватив голову под свою левую руку, начинал хлестать нас этой розгой. Мы, конечно, стремились усколь­знуть из-под его ударов, и тогда в комнате начинался отчаянный вальс под мерный свист его розги.

Эти вальсы просто в отчаяние приводили сестру Лену, когда она вышла из Екатерининского института и была поселена внизу, в комнате под нами. Так что она раз не вытерпела и, услыхав наш плач, стремительно вбежала в слезах в кабинет к отцу. Она горько стала упрекать его за то, что он отдал нас мачехе, которая сдала нас на произвол «отставному французскому барабан­щику».

— Конечно,— кричала она в слезах, — здесь некому заступиться за них; но я не могу видеть, как барабанщик обращается с моими братьями.

Отец был захвачен врасплох и смешался. Он сначала стал бранить Лену, но кончил тем, что похвалил за лю­бовь к братьям. После этого вальс стал повторяться гораздо реже, но розга долгое время все еще хранилась в большом шкафу, хотя Пулэн ограничивался только тем, что иногда снимал ее и, поднося к нашим носам, выкри­кивал: «Нюк! нюк!» (нюхай). Вскоре розга сохранялась лишь для того, чтобы внушить Трезорке правила благо­пристойности.

Покончив с тяжелыми учительскими обязанностями, мосье Пулэн мгновенно преображался; пред нами был уже не свирепый педагог, а веселый товарищ. После завтрака он водил нас на прогулку, и здесь не было конца его рас­сказам. Мы болтали, как птички. Хотя мы не забирались с Пулэном дальше первых страниц синтаксиса, но мы ско­ро научились «правильно говорить». Мы стали думать по-французски. Когда же он продиктовал нам полкниги о мифологии (он исправлял ошибки по книге, никогда не пытаясь даже объяснить, почему слово должно быть писано так, а не иначе), то мы постигли также, как «пра­вильно писать» по-французски.

После обеда мы занимались с учителем русского языка, студентом юридического факультета Московского университета. Он обучал всем «русским» предметам: грамматике, арифметике и т. п. В те годы серьезное учение еще не начиналось. Одновременно он диктовал нам еже­дневно по странице из истории, и таким образом мы на практике быстро научились совершенно правильно писать по-русски.

Наше лучшее время бывало по воскресеньям, когда все наши, кроме детей, отправлялись на обед к генераль­ше Тимофеевой. Порой случалось также, что отпуск полу­чали в этот день Пулэн и Николай Павлович Смирнов. В таком случае мы оставались на попечении Ульяны. Наскоро пообедав, мы отправлялись в парадный зал, куда скоро являлась и молодежь из горничных. Затева­лись всевозможные игры: в жмурки, в коршуна и т. д. Затем мастер на все руки Тихон являлся со скрипкой. Начиналась пляска: не скучные, мерные танцы под управ­лением танцмейстера француза «на резиновых ножках» (танцы, конечно, входили в программу нашего воспитания), а живой танец — не урок. Пар двадцать кружилось в разные стороны, но это было лишь вступлением к еще более оживленному казачку. Тихон тогда вручал скрипку одному из стариков и начинал вывертывать ногами такие мудреные фигуры, что в дверях показывались повара и даже кучера, желавшие поглядеть на любезный их сердцу танец.

В девять часов за нашими посылалась большая карета. Тихон, вооружившись щеткой, ползал по паркету, чтобы восстановить опять его девственный блеск. В доме воца­рялся образцовый порядок. И если бы нас с братом на другой день подвергли самому строгому опросу, мы не обмолвились бы ни словом о развлечениях предыду­щего вечера. Мы ни за что не выдали бы никого из слуг точно так же, как никто из них не выдал бы нас.

Раз, в воскресенье, мы с братом играли одни в боль­шой зале и набежали на подставку, поддерживавшую дорогую лампу. Лампа разбилась вдребезги. Немедленно же дворовые собрали совет. Никто не упрекал нас. Ре­шено было, что на другой день рано утром Тихон на свой страх и ответственность выберется потихоньку, побежит на Кузнецкий мост и там купит такую же лампу. Она стоила пятнадцать рублей — для дворовых громадная сумма. Но лампу купили, а нас никто никогда не попрек­нул даже словом.

Когда я думаю теперь о прошлом и в моей памяти восстают все эти сцены, я припоминаю также, что во время игр мы никогда не слыхали грубых слов; не видали мы также в танцах ничего такого, чем теперь угощают даже детей в театре. В людской, промеж себя, дворовые, ко­нечно, употребляли неприличные выражения. Но мы были дети, ее дети, и это охраняло нас от всего худого.

В те времена детей не заваливали такой массой игрушек, как теперь. Собственно говоря, их у нас почти вовсе не имелось, и мы вынуждены были прибегать к на­шей собственной изобретательности. С другой стороны, мы с братом рано приобрели вкус к театру. Впечатле­ние, произведенное масленичными балаганами, с их пред­ставлениями сражений и разбойников, продолжалось недолго: мы сами предостаточно играли в казаков и раз­бойников. Но в Москву прибыла балетная звезда пер­вой величины Фанни Эльслер, и мы увидали ее. Когда отец покупал билет в театр, то брал всегда лучшую ложу, не жалея денег; но зато он хотел, чтобы за эти день­ги наслаждалась вся семья. Взяли и меня, несмотря на то, что я был тогда очень мал. Фанни Эльслер произвела на меня такое глубокое впечатление грациозностью, воз­душностью и изяществом всякого движения, что с тех пор танцы, относящиеся скорее к области гимнастических упражнений, чем искусства, никогда меня не интере­совали.

Нечего и говорить, что «Гитану, испанскую цыганку», балет, в котором Эльслер участвовала, мы решили по­ставить дома, то есть содержание балета, а не танцы. У нас была готовая сцена: дверь из спальни в классную закрывалась занавесью. Несколько стульев полукругом и кресло для мосье Пулэна составили зрительный зал и царскую ложу. Публику мы легко собрали: тут были Ульяна, русский учитель и две-три горничные. Мы решили во что бы то ни стало поставить две сцены: ту, в которой цыгане привозят в табор маленькую Гитану в тачке, и ту, где Гитана в первый раз появляется на сцене, спускается с пригорка и переходит по мосту через ручей, в котором отражается ее образ. Зрители тогда стали бешено аплоди­ровать, и мы решили, что рукоплескания были вызваны отражением в ручье.

Для роли Гитаны мы выбрали одну из самых маленьких девочек в девичьей. Ее оборванное пестрядинное платье не составляло препятствия. Перевернутый стул вполне заменил тачку. Но ручей! Из двух кресел и гладильной доски портного Андрея мы соорудили мост, а из куска синей китайки — ручей. Для получения отражения мы пустили в ход маленькое круглое зеркало, перед которым брился Пулэн; но, сколько мы ни старались, отражения во весь рост не получалось. После многих неудачных попыток мы должны были отказаться от опытов с зер­калом. Но мы упросили Ульяну, чтобы она поступила так, как будто бы видела отражение в ручье, и аплодировала бы громко. Таким образом, в конце концов мы сами начали верить, что, быть может, что-нибудь и видно в самом деле.

Расиновская «Федра» — или по крайней мере послед­ний акт трагедии — сходила тоже очень не дурно, а именно Саша прекрасно декламировал звучные стихи:

«A peine nous sortions des portes de Trezene».

А я сидел совершенно неподвижно во все время трагического монолога, возвещавшего мне о смерти сына, до тех пор, покуда, согласно книжке, я должен был подать реплику:

«Oh, dieux!».

Но что бы мы ни играли, все наши представления неизменно заканчивались адом. Мы тушили все свечи, кроме одной, которую ставили за прозрачный экран, намазанный суриком, что должно было изображать пламя. Мы с братом затем прятались и принимались отчаянно выть, как осужденные грешники. Ульяна не любила поминать черта к ночи и пугалась; но я задаю себе вопрос, не содействовало ли это слишком конкретное представ­ление ада — при помощи сальной свечки и листа бумаги — тому, что мы с братом уже в раннем возрасте освобо­дились от страха геенны огненной. Наше представление было слишком реально, чтобы не пробудить скептицизма.

Вероятно, я был еще очень мал, когда увидел знаме­нитых московских актеров Щепкина, Садовского и Шумского в «Ревизоре» и в «Свадьбе Кречинского». Тем не менее я живо помню не только все выдающиеся сцены в обеих комедиях, но даже интонацию наших великих актеров реалистической школы: их игра так сильно запе­чатлелась во мне, что, когда я впоследствии видел те же пьесы в Петербурге в исполнении актеров французской декламаторской школы, я не мог выносить их. Я сравнивал этих актеров с Щепкиным и Садовским, установившими мой вкус в драматическом искусстве. Это наводит меня, кстати, на мысль, что родители, желающие воспитать в де­тях художественный вкус, должны их брать изредка в театр смотреть хороших актеров в хороших пьесах, а не так называемые детские пантомимы.