КАЗУС ЛЕНИНА

Появление Ленина в анархической мысли не закономерно даже, но обязательно, и причин этому две. Первая в известном (?) роковом влиянии, оказанном трудами Ленина на определённый этап российского освободительного движения. Можно с уверенностью утверждать, пока мы не поймём досконально, как, каким образом «партия нового типа» не скажу, стала, скажу, смогла стать во главе Великой русской революции, этот столетний призрак (оба эти призрака) будет бродить вокруг, смущая явной своей материальностью. Вторая причина в том, что назло всем не тоталитарным марксистам и просто искателям новой критической теории тщательно изученная деятельность основателя большевизма сама по себе является (или кажется) уникальным примером тончайшей балансировки между критикой и негацией, между фракционной борьбой и экстремизмом, между парламентаризмом и революцией. Это, конечно, не аргумент «за» Ленина, это, скорее довод против критической теории.

Не претендуя нисколько на полноту картины, я предпочитаю начинать с философии. Но заниматься теоретическими воззрениями диктатора имело бы смысл, только имея при этом в виду как его философия, интерпретируемая вольными и невольным её проводниками, влияла на наше непосредственное прошлое и на нас самих. Как известно Ленин был родоначальником целого направления мысли, если можно так выразиться, основателем философии нового типа,– советской философии и, что ещё более важно, советской критической философии. Именно Ленину обязана советская философская критика постоянным рефреном, что критика не есть чистая негация. «Не голое отрицание, не зряшное отрицание, не скептическое отрицание, колебание, сомнение характерно и существенно в диалектике <...> нет, а отрицание, как момент связи, как момент развития, с удержанием положительного»[1], – это его собственные слова, известные всем отечественным философам до определённого года выпуска.

Сама постановка вопроса предполагает как минимум два рода отрицания, и такое разделение безусловно имеет право на существование. Первоначальная диспозиция такова, что есть явления, отрицаемые нами помимо сознания и, следовательно, находящиеся вне всякой критики. Уже одно это обстоятельство должно стать проблемой для философской критики. Действие таких объектов на нашу моторику объясняется уже психологией, но само их присутствие в мире и их интеллигибельность должны быть философски осмысленны, – на то она и философия. Но есть также вещи, безоговорочно отвергаемые именно вследствие проведённого анализа; и наоборот, часто встречается критика, не отдающая себе отчёт в своих не и вне рациональных корнях. Мы вернёмся к этому позже. Сейчас для нас важнее, что различие между двумя видами негации также неустойчиво, как и граница между критикой и негацией. Здравый смысл, а, порой, и опыт подсказывают нам, что чем более радикальна критика, тем более она носит в себе черты революционного отрицания.

Противоречие тут, скорее всего, мнимое. Простейшим решением было бы провести напрашивающуюся зависимость между общим негативистским настроем и степенью радикальности критики. На первый взгляд это положение эмпирически оправдано: известно насколько Ленин – вождь крайнего крыла социал-демократии – был нетерпим к явным и мнимым политическим (не классовым) противникам, как часто даже ближайшие товарищи обвиняли его в склочничестве. Однако первая встречающаяся здесь трудность состоит в том, что Ленин до 1917 года бόльшую часть времени и сил посвящает не разрушению самодержавия, но резкой и беспощадной критике тех, чья борьба кажется ему непоследовательной, неубедительной. Полемика с народниками и легальными марксистами сменилась на рубеже веков борьбой с экономизмом. С 1904 г. объектом острейших нападок стали меньшевики и либералы. Затем ликвидаторы, отзовисты, оборонцы... Даже в драматические дни первой русской революции Ленин в своей публицистике почти не атакует камарилью (хотя в это время царизм и черносотенцы практически начинают гражданскую войну в России), используя крестьянские волнения, баррикады в Москве и солдатские восстания для заострения полемики против кадетов, меньшевиков и эсеров.

Причины такого положения вполне понятны и прекрасно осознаются самим предводителем большевиков:

«Черносотенцев трудно ненавидеть: чувство тут уже умерло, как умирает оно, говорят, на войне <...>. Война есть война, – и с черносотенцами идёт открытая, повсеместная, привычная война.

Но кадетский Иудушка Головлёв способен внушить самое жгучее чувство ненависти и презрения. <...>

С Крушеванами[2] нельзя бороться словами, пером. С ними приходится бороться иначе. Бороться словом, пером против контрреволюции значит, прежде всего, больше всего разоблачать тех отвратительных лицемеров, которые во имя “народной свободы”, во имя “демократии” воспевают политический застой, неродное молчание, забитость превращённого в обывателя гражданина, “отсутствие фактов”. Бороться надо с этими либеральными помещиками и буржуазными адвокатами, которые вполне довольны тем, что народ молчит и что они могут безнаказанно, безбоязненно корчить из себя “государственных мужей”, проливая елей умиротворения на тех, кто “бестактно” возмущается господством контрреволюции».[3]

Если мы сейчас остановимся, то впоследствии придётся признать, что главная революционная заслуга Ленина, суть его революционного метода, основная роль его в свержении самодержавия состояла в критике менее последовательных противников царизма. Уже один этот вывод способен надолго прекратить популярные спекуляции, выводящие ленинский, и не только ленинский, «экстремизм» из каких-то фактов личных биографий, из того, что В. Зомбарт назвал «озлобленностью эмигранта». Но ведь это только первая половина апельсина.

Принято считать, что всякая критика обязательно основана на том или ином мировоззрении, прорастает из более или менее ясно выраженной и недоступной для критики концепции, философии и т. п. Мнение это освящено авторитетом классика, правда, лишь до тех пор, пока не рискнёшь пойти за ним дальше первой страницы: «В какой бы области искусства или науки ни заниматься критикой, она требует мерила, которое столь же независимо от ценителя, как и от того, чьё произведение оценивают, и исходит не из единичного явления или особенности субъекта, а из вечного и неизменного прообраза самой сути дела».[4]

Критический и самокритический пафос ленинизма укоренён в высочайшей степени точном следовании базовой теории. «Учение Маркса всесильно, – т. е. с лёгкостью побивает противников, – потому, что оно верно». Вряд ли можно с большей наивностью продемонстрировать пресловутую «критическую слепоту», подлинную независимость мерила от ценителя. При таком безоглядном доверии к теории самокритика на грани раскола едва ли не рекомендована в качестве лекарства от всех болезней партии. Однако именно ленинское обращение с фундаментом революционного марксизма – борющимся пролетариатом – способно вызвать удивление у философа. Так в программной и некоторым образом итоговой работе 1907 года «Аграрная программа социал-демократии в первой русской революции 1905-7 года читаем: «Классы не ошибаются: в общем и целом они намечают свои интересы и свои политические задачи соответственно условиям борьбы и условиям общественной эволюции».[5] Как не вспомнить тут другую программную брошюру, написанную пятью годами ранее, и вызвавший ожесточённую полемику тезис о том, что у рабочих нет и не может быть подлинно классового самосознания, – оно должно вноситься извне?[6]

В чём тут дело? В 1902 г. злобой дня была борьба с экономизмом, чрезмерно выпячивающим значение стихийных выступлений пролетариата. Через пять лет необходимо было отстоять самостоятельность «партии рабочего класса», не допустить слияния с либералами. Казус в том, что пересмотр важнейшего положения марксизма производится не из абсолютной негативности экстремиста и врага общества (к слову, Ленин и до, и после 1917 г. даже в РСДРП далеко не всегда представлял крайний фланг), но из взвешенной позиции критика, одного из виднейших марксистов-догматиков конца XIX в. Значит ли это, что критическое сознание способно развивать и корректировать собственный фундамент, тот самый, который раньше мы считали недоступным для критики?

Создаётся впечатление, что диалектическая эволюция Ульянова может стать удачной иллюстрацией к цитировавшейся уже статье Гегеля. Этот текст и впрямь способен ответить на большинство вопросов и позволяет, во всяком случае, переформулировать остальные. Итак: «Подобно тому как идея изящного искусства не создаётся и не изобретается художественной критикой, а просто предполагается, так и в философской критике идея самой философии есть условие и предпосылка, без которых критике вечно пришлось бы противопоставлять субъективности – субъективностям и никогда не удалось бы противопоставить абсолютное обусловленному».[7]

С исходной точкой философской критики связано одно интересное и обычно игнорируемое обстоятельство. В первом приближении, по Гегелю, обладание идеей философии необходимо не только критике для выполнения своей задачи, но и объекту критики именно для того, чтобы направленная на него критика могла осуществиться, была именно критикой, а не пустой полемикой. «Критика имеет смысл только для тех, в ком наличествует идея единой философии, и равным образом она может касаться лишь тех произведений, в которых эту идею можно распознать как высказанную более или менее отчётливо».[8]

Гегель здесь вовсе не стремится придать критике безграничную власть определять, где есть, а где нет идеи философии. Нет, он просто описывает критическую практику, для которой нужно не только принятие правил игры со стороны критикующих и признание за ними права на критику со стороны критикуемых. Не менее важна возможность включения того или иного явления в разряд объектов анализа.

Экстраполируя эти рассуждения на ситуацию столетней давности можно заключить, что самодержавие не критиковалось социал-демократией не только потому, что оно – враг, не только из-за его фатальной невосприимчивости к критике, но также и потому, что его в действительности не за что было критиковать. Т.е. царская власть не совершала ничего такого, что могло бы вписаться в схему «нормальной», «европейской», «буржуазной» политики. «Именно отсутствие идеи приводит критику больше всего в замешательство: ведь если любая критика есть прежде всего подведение под идею, то там, где идеи нет, необходимо прекращается всякая критика, не будучи в состоянии обрести какое-либо иное непосредственное отношение, кроме отношения отбрасывания».[9]

Эту ситуацию остро осознавали обе стороны. Власть перешла от игнорирования к поспешным и как всегда запоздалым репрессиям. Марксисты (о, тончайшая расстановка акцентов!) объявили, что уничтожение остатков крепостничества приведёт к усилению и прояснению борьбы между классами.

«Там же, где идея философии действительно наличествует, дело критики – выяснить вид и степень, с которой эта идея выступает свободно и ясно, а так же объём, в котором идея эта развилась до научной системы философии».[10] Так, продвигаясь по тексту Гегеля мы вдруг обнаруживаем, что погрузились в захватывающее диалектическое путешествие. Любое философское начинание развёртывает себя в науку, в систему. Тем самым, идея философии оказывается не просто некой пустой точкой начала, но с необходимостью включает в себя развитие до системы науки. За счёт чего происходит это развитие? Сохраняет ли критика свою роль свидетеля и хранителя этого процесса? В каком смысле применительно к критике говорит Гегель о «возвышении идеи философии»?[11] Как при этом меняется отношение философской критики к своей исходной точке? «Возникает поэтому следующее очень важное отношение к философской критике. Именно, она строится или как критика, развивающая первоначальную точку и теряющая постепенно, ликвидирующая её исходную философскую определённость, или же она сохраняет эту исходную философскую определённость, но теряет характер действительной системы».[12] Но не возникла ли сама идея философии как критический противовес научной системе Канта? Ведь едкий пафос гегелевской статьи во многом определяется тем, что Кант начинает науку с конечной и произвольной формы, «которая, разумеется, не основана сама на себе, но с которой можно согласится, потому что впоследствии она окажется полезной, пока же эта форма пусть будет временной, проблематичной и гипотетичной; задним числом она уж найдёт для себя законное основание».[13]

Если причудливая траектория гегелевского диалектического трипа и встречается здесь с генеральной ленинской линией, то без сомнения лишь для того, чтобы разойтись в противоположные стороны. Да, мы можем прочитать любое раннее произведение Гегеля как постоянную критику Канта, но подлинной целью немецкого классика оставалась именно идея единой философии. Ленин же использовал исходные положения марксизма как системообразующий принцип, как фундамент партийного строительства. Но объединение имело смысл лишь для более полного и окончательного размежевания.

Дело не в какой-то кажущейся демоничности Ульянова. Здесь проходит подлинный водораздел между философией и политикой как двумя историческими формами сознания. Если философия, несмотря на всё многообразие соперничающих течений, все же до сих пор тяготеет к единому разуму – ключу единства философии, – что только и делает возможными и коммуникацию, и критику, то в политике борьба всецело проходит в сфере социальных или наоборот партийных интересов. Поэтому простое восприятие критики, принимаемое философией за норму, в политике свидетельствовало бы либо об идеологическом кризисе, либо о расколе в партии.

Надо признать, что мы оказались в весьма сложном положении. С одной стороны, мы вплотную подошли к парадоксальной ситуации самостоятельного критического сознания, способного с лёгкостью перезакладывать собственный фундамент, переопределять своё «слепое пятно», имея в виду не развитие исходного тезиса, но лишь ещё более свободное развёртывание критического дискурса. С этой точки зрения, возможно, самым верным ленинцем в современную эпоху окажется никто иной, как Деррида.

Для другой стороны нет никакого сомнения в том, что полемический задор будущего «вождя революции» является выражением и оружием претензии на власть над оппозиционным сообществом России рубежа XIX-XX вв. Применение этого оружия только выглядит абсурдным. Мы знаем, что политика не предполагает возможности переубедить оппонента. Но в действительности, и ленинский стиль это всецело подтверждает, задачей критики никогда не было убеждение противной стороны. Главной и порой единственной целью критика всегда были колеблющиеся сторонники той точки зрения и собственные сторонники. Отчего это «кадетский Иудушка Головлёв» вызывает такое жгучее чувство ненависти и презрения? Да, ведь «этого “либерального” помещика и буржуазного адвоката слушают, слушают даже крестьяне. Ведь он действительно засоряет глаза народу, действительно отупляет умы!..»[14] Поэтому нет никакого противоречия в том, что Ленин создал сплочённую партию бескомпромиссной борьбой с оппортунизмом.

С третьей стороны, трудно бороться с искушением приписать неуловимость ленинской позиции и настоящий охотничий азарт в борьбе с оппортунизмом[15] тем критическим и одновременно освобождающим условиям жизни профессионального революционера, о которых мы уже говорили и будем говорить ещё не раз.

Впрочем, и это обстоятельство достойно завершает четверицу, сам Ленин достаточно слабо был вовлечён непосредственную революционную активность, – бόльшую часть времени провёл за границей, вдали от непосредственной борьбы, питал слабость к буржуазному образу жизни. Однако, продолжая эту тему, мы рискуем вернуться к тому, с чего начали.

Что бы ни говорили воинствующие апологеты и хулители, феномен Ленина не укладывается ни в одну из предложенных схем. Значит ли это, что и критическая теория также ускользнёт от нас, что нужно ждать появления нового метода анализа критики или перестать полностью полагаться на один из присутствующих? Или же это признак того, что нам пока удалось избежать пленения своими собственными предпочтениями и пристрастиями, выражаясь хайдеггеровским языком, сохранить верность сути дела, которая не обязана совпадать ни с одной из существующих концепций, ни со всеми сразу? Нет ответа.

Герберт Маридзе



[1] Ленин В. И. Полное собрание сочинений. Т. 29. С. 207.

[2] Крушеван П. А. (1860-1909) – крайний правый, черносотенец, антисемит, один из организаторов кишинёвского погрома.

[3] Ленин В. И. Сочинения. Партиздат. 1936. Т. XI. С. 159.

[4] Гегель. Работы разных лет. В. двух томах. Т. 1. М., «Мысль», 1970. С. 269.

[5] Ленин В. И. Сочинения. Т. XI. С. 449.

[6] См. там же. Т. IV. C. 384.

[7] Гегель. Там же.

[8] Там же. С. 271.

[9] Там же.

[10] Там же. С. 272.

[11] Там же. С. 273.

[12] Библер В. С. О гегелевской статье «О сущности философской критики...». http://www.bibler.ru

[13] Гегель. Там же. С. 277.

[14] Ленин В. И. Сочинения. Т. XI. С. 159.

[15] «Незадолго перед смертью А. А. Ванеева наше Ермаковское было ареною шумного многолюдного съезда. Все социал-демократы Минусинского уезда летом (кажется в июле) 1899 г. собрались по инициативе Владимира Ильича, чтобы достойным образом реагировать на пресловутое professin de foi так называемых “молодых” социал-демократов, –  на известный, ставший историческим, документ под названием “Credo”. Получивши из Петербурга рукопись с этим “кредо”, Владимир Ильич взволновался, как охотник, почуявший близость очень крупной дичи». – Лепешинский П. Н. На повороте. ГИЗ, П. 1922. С. 100.