Н.М.Пирумова
СОЦИАЛЬНАЯ ДОКТРИНА
М.А.БАКУНИНА
ВВЕДЕНИЕ
Судьба крупного русского революционера и мыслителя,
одного из идеологов народничества в России и антиавторитарного движения на
Западе, сложна и многогранна.
Молодым философом, имевшим репутацию первого
русского гегельянца, Бакунин в 1840 г., в возрасте 20 лет, попал в
Германию. Там под влиянием западноевропейской действительности и широкого круга
новых для него мыслей он вскоре стал одним из боевых революционных
демократов, проповедовавшим идеи освобождения и союза славянских народов. В
те же 40-е годы складывалась его социальная система взглядов. В обстановке
революции 1848-1849 гг. особенно проявился его темперамент борца. Затем в
его бурной деятельности последовала двенадцатилетняя пауза, заполненная тюрьмами
и ссылкой, а после побега из Сибири — снова борьба, на этот раз связанная с
«Колоколом» и Польским восстанием 1863-1864 гг.
В возрасте 50 лет начал Бакунин новый виток своей жизни.
Этот поворот был обусловлен складыванием в его сознании иной доктрины, ставшей
одним из направлений анархизма. Последующие 10 лет оказались временем
наибольшей социальной активности революционера, получившей
теоретическое осмысление в главных его работах, написанных в начале 70-х
годов.
Критический анализ всей деятельности идеолога
анархизма в Западной Европе, его практического участия в международном
рабочем движении не входит в задачу работы, посвященной его социальной доктрине.
Не будет представлена в этой книге и биография Бакунина. Вопросы эти имеют
свою немалую литературу (1). Задачи настоящей работы состоят в
реконструкции эволюции мировоззрения русского революционера-демократа на
протяжении всей его жизни, места и роли его социальной доктрины в Русском
революционном движении, где она воспринималась иначе, чем на
Западе.
Социалистические идеи в России, возникшие в
условиях кризиса феодальной формации, развивались в пореформенное время в
условиях становления капитализма. «Мелкобуржуазная демократия, — отмечал В. И.
Ленин, — не случайное политическое образование, не какое-нибудь исключение, а
необходимый продукт капитализма» (2).
Столь же неизбежно, как само явление крестьянской
демократии — одной из «форм непролетарского домарксистского социализма»
(3), — было наличие у его идеологов различных революционных программ. «Старые
революционные программы, — писал В. И. Ленин, — начиная хотя бы бакунистами
и бунтарями, продолжая народниками и кончая народовольцами», стремились
«поднять крестьянство на социалистическую революцию против основ
современного общества» (4). Нужно ли было в 60-70-х годах, в эпоху реформ,
разрушать «основы современного общества»? Ответ на этот вопрос, как показал
исторический опыт, далеко не однозначен. К выводу о несвоевременности
революции пришел в конце жизни и сам «апостол разрушения» — Михаил
Бакунин.
* *
*
Обратимся к проблеме источников и историографии. Круг
источников, необходимых для настоящего исследования, ограничен отсутствием
в нашей стране архива Бакунина. Однако в «Премухинском архиве», хранящемся в
ИРЛИ СССР (Пушкинском Доме), нами использован ряд документов, характеризующих
процесс формирования философских воззрений молодого Бакунина. Отдельные
документы (речи, письма 60-х годов) есть в фондах Бакунина в ЦГАОР СССР и
ЦГАМФ СССР. Сибирскому периоду посвящено значительное количество материалов
в Госархиве Иркутской области. Бакунинские бумаги, оказавшиеся в архиве
Герцена и Огарева («Пражская коллекция»), находятся в ЦГАЛИ СССР. Там же
хранится и фонд Вяч. Полонского.
Для темы исследования важны были материалы о
распространении идей Бакунина в России. По этим вопросам весьма
значительное число документов хранится среди вещественных доказательств в фонде
Министерства юстиции в ЦГИА СССР и в фонде Особого присутствия
Правительствующего Сената в ЦГАОР СССР. Источниками исследования стала
вся опубликованная и неопубликованная переписка Бакунина, а также письма и
труды тех, кто был связан с кругом его идей.
Важный комплекс бакунинских документов из архивов
Германии и Австрии был введен в научный оборот в 20-х годах Вяч. Полонским (5).
В 60-80-х годах источниковая база исследования стала значительно расширяться за
счет публикации Институтом социальных исследований (Нидерланды) томов «Архивы
Бакунина» (6).
Из работ Бакунина большое значение для настоящего
исследования имели книги: «Кнуто-германская империя и социальная революция» (со
всеми фрагментами и приложениями к ней); «Государственность и анархия» с
Прибавлениями «А» и «Б»; его пропагандистские брошюры периода
сотрудничества с С. Г. Нечаевым; опубликованные программы его тайных обществ, а
также переписка с А. И. Герценом, Н. П. Огаревым, С. Г. Нечаевым и другими
русскими и западными корреспондентами (7).
Зарубежный архив Бакунина хранится в Международном
институте социальных исследований в Амстердаме. Остановимся коротко на
обстоятельствах создания важнейшей коллекции бакунинских бумаг. В 1977 г. в
Италии была опубликована переписка Жана Жака Элизе Реклю с Артюром Арну,
помогающая восстановить эти обстоятельства.
В последние два года жизни Бакунина его с Арну
связывала близкая дружба («Мы виделись чуть не ежедневно», — вспоминал последний). Месяц
спустя после смерти Бакунина Арну писал Реклю о необходимости сохранить
рукописное наследство человека, «который боролся во Франции, Италии, Германии,
Испании, России; его труды (имеются в виду бумаги) не имеют ничего личного
и камерного, напротив — они по сути своей универсальны, интернациональны, это
человек, у которого последователи и друзья в самых разных странах...» (8).
9 августа 1876г. Реклю отвечал, что самым подходящим человеком для издания бумаг
Бакунина он считает Д. Гильома, которому обещал передать их «для изучения и
дополнения» сам автор. Из следующего письма Реклю следует, что Гильом предложил
создать по этому поводу комиссию и включить в нее от Италии А. Коста и К.
Кафиеро, от Испании — Ф. Р. Пеллисера, от России — В. Зайцева. В итоге 22
сентября Арну, Э. Беллерио и Кафиеро взяли у вдовы Бакунина архив и
через месяц доставили его в Берн Гильому
(9).
Почти через 20 лет, в 1895 г., в Париже вышел первый том
сочинений Бакунина, подготовленный Гильомом. В следующих томах принял участие и
М. Неттлау. Их выпуск прекратился с началом первой мировой войны. Все бумаги
Бакунина Гильом передал Неттлау, который и подготовил на основании их и других
собранных им материалов биографию Бакунина, «ухлопав на это, — по словам Ю. М.
Стеклова, — массу сил и энергии... Она (биография. — Н. П.) состоит из трех томов, которые сам
автор написал собственной рукой и затем размножил в 50 экземплярах, разослав по
крупнейшим библиотекам мира» (10).
Работа эта представляет собой важнейший источник для
изучения взглядов и деятельности Бакунина, поскольку является по существу
сборником документов к его биографии, включающим, помимо неопубликованной
переписки, и его дневники. В 1927 г. Ю. М. Стеклов сообщал, что в
нашей стране имеются три экземпляра «Биографии»: один в Ленинграде и два в
Москве (11). Судьба ленинградского экземпляра неизвестна; экземпляр,
принадлежавший Стеклову, погиб; единственный, оставшийся из них, хранится
ныне в Институте марксизма-ленинизма при ЦК КПСС.
Отказываясь от публикации своего труда (12), Неттлау
передал весь собранный им материал Институту социальных исследований,
который с 1961 г. публикует тома «Архива», подготовленные под руководством А.
Леннинга и снабженные его обстоятельными вступительными статьями. Это
издание задумано как продолжение и дополнение французского, оставшегося
незавершенным. Институт отказался от подготовки полного собрания сочинений,
поскольку в этом случае «большая часть еще не опубликованных рукописей
оставалась бы неизданной неизвестно сколько времени» (13). Возможно, что в этом
и был определенный смысл, но главное, кажется нам, состояло в
намерении продолжить, оживить и расширить публикацию работ Бакунина его
анархистского периода.
Тома «Архива» комплектуются по тематическому принципу.
Из семи вышедших книг три связаны непосредственно с русской деятельностью
Бакунина. Это том III — «Государственность и анархия», том IV —«Бакунин и его
отношения с Нечаевым» и том V —«Бакунин и его славянские связи». Ввиду
наличия довольно подробной рецензии на указанные тома (14), скажем лишь, что
издание в целом прекрасно подготовлено, снабжено большим научным аппаратом
и обширными приложениями.
* * *
Социальная концепция Бакунина привлекала внимание
ряда исследователей биографии, деятельности и взглядов русского
революционера.
Наиболее важна для нашей темы четырехтомная
монография Ю. М. Стеклова «Михаил Александрович Бакунин. Его жизнь и
деятельность» (М., Л., 1926-1927). Работа эта основана на весьма солидной
источниковой базе, на хорошем знании зарубежных публикаций и периодики, на
материале литографированной биографии Бакунина М. Неттлау. Главный акцент книги
— анализ международной деятельности Бакунина, русским делам в ней уделено
минимальное внимание.
Марксистская критика теории анархизма и
практической деятельности Бакунина, связанной с его участием в
Интернационале, занимая значительное место в третьем и четвертом томах его
работы, ведется принципиально и резко. «Да и сам Бакунин, — пишет автор в конце
своего исследования, — человек боевого темперамента по преимуществу, не
склонен был к ложному сентиментализму, и личность его очень мало располагала к
идиллии.
...Коммунисты вели и будут еще вести борьбу со
многими сторонами бакунинского наследия... Но том не менее теперь
(1927 г.— Н. П.) настала
пора воздать должное этой незаурядной исторической фигуре и признать, что в
общем и целом ее недостатки далеко перевешивались ее достоинствами и что в общей
экономии мирового пролетарского движения привнесенные Бакуниным плюсы
заставляют побледнеть его минусы» (15).
К числу плюсов Ю. М. Стеклов относит роль Бакунина в
Италии и Испании, где именно им были заложены «основы революционного
социализма» (16); его пропаганду во Франции, на Балканах, способствовавшую
развитию социалистического движения; его беспощадную критику буржуазного
мира, а также «социал-демократического оппортунизма и парламентского
кретинизма»; его тактику бунтарства, которая «связана была в уме Бакунина с
изучением насущных потребностей и стремлений трудящихся масс и с агитацией
на почве этих потребностей» (17); наконец, саму личность «вечного борца и
протестанта», законченного образца профессионального революционера,
«бунтаря во имя человеческого достоинства и свободы», жизнь которого была
«героической эпопеей» (18). В этом перечне плюсов, с нашей точки зрения,
вызывает сомнения оценка тактики бунтарства, но к этому вопросу мы обратимся еще
настоящей работе (гл. V). Здесь же остановимся на некоторых спорных утверждениях
автора, в отдельных случаях соединяющего антиавторитарную идеологию бакунизма с
авторитарной идеологией русской революционной
социал-демократии.
В предисловии к первому тому своей работы Ю. М. Стеклов
представляет Бакунина основоположником «не только европейского анархизма, но и
русского народнического бунтарства, а через него и русской социал-демократии, из
которой вышла Коммунистическая партия» (19). Не вопреки бакунизму члены
группы «Освобождения труда» «восприняли учение Маркса как учение по существу
боевое, революционное», а именно благодаря тому, что все они в прошлом были
бакунистами (20) — так утверждает Ю. М. Стеклов в заключении к четвертому тому
своей монографии. В бакунинском «Альянсе» (наряду с его критикой) увидел он
«верную и здоровую мысль» о том, что массовое движение может рассчитывать на
успех, если оно «объединяется сплоченной организацией, выражающей интересы
масс и пользующейся их доверием. Это было, — заключает он, — как бы предвидением
грядущих форм пролетарской борьбы» (21).
В работах советских историков, философов,
экономистов, появившихся в 60-80-е годы, Бакунин представлен в числе других
идеологов народничества. Критика Марксом его социальной доктрины везде дана
достаточно полно. Однако всесторонний анализ бакунизма и его
социальной базы у всех авторов, как правило, отсутствует. Нельзя не
выразить сомнения в том, что такие исследователи, как В. А. Малинин, А. А.
Галактионов, П. Ф. Никандров, Н. С. Федоркин (22) и
др., пользовались основными философскими работами Бакунина, дающими
возможность оценить его роль в истории русской
философии.
Нельзя не заметить и общий недостаток исторических
исследований в области русской общественной мысли, не связывающих обычно
философские воззрения с общественно-политической или исторической
концепцией того или иного лица. Этот недостаток не миновал и советское
бакуноведение.
Специальных исследований о Бакунине крайне мало.
Наиболее значительное место среди них занимают докторская диссертация П. И.
Моисеева «Философия Михаила Бакунина» (23), весьма важна также статья В. Ф.
Пустарнакова «М. А. Бакунин как философ», предваряющая его «Избранные
философские сочинения и письма»" (1987 г.) (24). Больше, чем о Бакунине,
историки пишут о бакунизме как направлении народнического движения. По существу,
все авторы статей, диссертаций, книг о народничестве 70-х годов говорят и о
распространении его влияния. Последнее обусловливалось тем, что гнет российской
государственности создавал почву, наиболее благоприятную для идей,
направленных против всех форм власти. «Бакунизм, — справедливо заметил Б. С.
Итенберг,— был течением общественной мысли, направленной своим острием
против российской государственной бюрократии, против всех угнетателей народа»
(25). Если Б. С. Итенберг в своей книге представил бакунизм в действии,
фактически ставший в условиях «хождения в народ» не более чем формой
революционной пропаганды, то В. А. Твардовская уделила ему немало внимания
как направлению социалистической мысли (26).
П. С. Ткаченко привел материалы о распространении
бакунинских идей среди учащейся молодежи (27), В. Ф. Захарина проанализировала
нелегальную пропагандистскую литературу народников, выделив в ней бакунинское
направление (28). К книгам указанных авторов и многих других историков
общественной мысли мы будем обращаться по ходу работы. Здесь остановимся лишь на
работе Е. Л. Рудницкой, поскольку она непосредственно касается деятельности
Бакунина конца 60-х — начала 70-х годов (29). Анализируя судьбу
эмигрантских революционных изданий, прослеживая их связи с развитием
революционно-демократического движения в России, автор по существу
представляет процесс развития различных направлений русской революционной
мысли. В рамках интересующей нас проблемы Е. Л. Рудницкой впервые столь
полно и тщательно проанализирована пропагандистская кампания Бакунина —
Огарева — Нечаева в 1869-1870 гг. При определении в ней роли и значения Бакунина
(как и во всех предыдущих ее работах) Е. Л. Рудницкая исходит из посылок о
теоретической беспринципности идеолога анархизма, из отрицания им роли
организации, заменяемой стихийностью (30), из враждебности его науке и
сознательному началу в революционном движении.
Материалы, на которых основана настоящая работа,
доказывают, как нам представляется, обратное: принципиальную приверженность
Бакунина теории анархизма при определенном лавировании в области тактики;
признание роли революционной организации в момент революции сочетающейся со
стихийным движением народных масс; «не враждебное отношение к сознательному
началу в революционном движении», а признание народного сознания
потенциальной революционной силой; отрицание лишь буржуазной науки. Эти идеи и
объясняют успех бакунизма в России в отличие от неуспеха
нечаевщины.
Утверждения, что в «Катехизисе революционера»
«слились воедино стремления и установки Бакунина и Нечаева» что
автором прокламации «Начало революции», призывающей к террору («яд, нож,
петля... все равно»), был Бакунин, что прокламация «К офицерам русской армии»
представляла собой лишь выражение полной солидарности с крайне бланкистским
и террористическим изданием Нечаева — вторым номером «Народной расправы»,
остаются недоказанными. Не обоснована гипотеза Е. Л. Рудницкой и о
том, что при первом приезде в Швейцарию Нечаев в качестве программы
революционной организации, возглавляемой мнимым Комитетом, будто бы
предложил Бакунину ткачевско-нечаевский, бланкистский по смыслу документ —
«Программу революционного действия» и он, приняв ее содержание, «подчинился
безусловно власти Комитета». Что выдавал Нечаев за программу Комитета, мы не
знаем, но заинтересованный в то время в поддержке Бакунина и пользующийся всей
анархистской терминологией, он, скорее всего, мог представить эклектическое
построение на анархистский лад. То, что Бакунин целиком доверился молодому
революционеру, что поставил весь свой авторитет на службу Комитету, не вызывает
сомнений, но основанием к этому была не бланкистская программа Нечаева, а
искреннее желание служить «русскому делу», которое не раз проявлял старый
революционер. Бланкизм же и мистификации Нечаева, став известны
Бакунину, привели их к разрыву.
Возражения по части «бакунинской линии» (31) не
относятся к другим сюжетам книги Е. Л. Рудницкой, иначе аргументированным,
выходящим за рамки темы о революционной прессе, воссоздающим живую картину
общественной борьбы в период, наименее изученный в
литературе.
В связи с определением места социальной концепции
Бакунина в русском освободительном движении (гл. V настоящей работы) следует
остановиться на двух статьях Р. В. Филиппова (32), попытавшегося создать новую
концепцию развития революционного народничества 70-х годов. Концепция
этого автора сводится к отрицанию роли бакунизма в революционном народничестве
70-х годов.
Автор статей идет не от конкретного материала, а от
стремления представить революционное народничество в приглаженном,
бесконфликтном варианте, развивавшимся в рамках «русского крестьянского
социализма» и идей шестидесятников. Сама постановка вопроса о
преемственности идей, о значении герценовского «русского социализма»
для идеологии народников бесспорна. Но зачем понадобилось автору нарушать живую
ткань истории, пытаясь свести на нет роль Бакунина и никак не представить
место и значение деятельности Лаврова? Эпоха 70-х годов XIX в. за последние
десятилетия довольно полно изучена. Факт различия значения бакунизма для
рабочего движения на Западе и крестьянской демократической идеологии в
России установлен. Новых материалов Р. В. Филиппов не приводит. Для
доказательства своего положения о только негативном смысле бакунизма в его
русском варианте и полной незначительности его для революционного
народничества он обращается к ленинским текстам, пытаясь истолковать их в нужном
для своей гипотезы направлении. В основу он берет известные слова В. И. Ленина:
«Если в России, несмотря на более мелкобуржуазный состав ее населения по
сравнению с европейскими странами, анархизм пользовался в период обеих
революций (1905 и 1917) и во время подготовки к ним сравнительно ничтожным
влиянием, то это, несомненно, следует поставить отчасти в заслугу большевизму...
Говорю: "отчасти", ибо еще более важную роль в деле ослабления
анархизма в России сыграло то, что он имел возможность в прошлом (70-е годы XIX
века) развиться необыкновенно пышно и обнаружить до конца свою неверность,
свою непригодность как руководящей теории для революционного класса»
(33).
Из совершенно ясного ленинского текста Р. В.
Филиппов делает неожиданный вывод о том, что речь здесь идет не о «пышном
расцвете» анархизма в России 70-х годов, а об аналогичном явлении на Западе. В
России же, пишет Р. В. Филиппов, «эти годы, прошедшие под знаком "хождения
в народ", Ленин рассматривал не как необыкновенно пышное развитие
анархизма, а как расцвет действенного (то есть революционного)
народничества» (34).
В статье «О народничестве» (1913) В. И. Ленин говорил о
расцвете действенного народничества в 70-е годы, но известно, что «хождение в
народ», предпринятое с целью подготовки крестьянской революции, шло как под
бакунистскими, так и под лавристскими лозунгами, причем преобладал в нем
бакунизм. Значение и смысл последнего направления были удачно сформулированы Н.
Ю. Колпинским и В. А. Твардовской, назвавшими его «одним из идейных выражений
борьбы крестьянских масс, страдавших больше от крепостничества, чем от
капитализма. Этим и определялось объективное, в целом прогрессивное значение
бакунизма в России как одного из течений народничества — идеологии
крестьянской демократии» (35).
К сути этого направления общественной мысли, его
программе, тактике, значению мы не раз будем обращаться на страницах этой
работы, вернемся и к ряду конкретных соображений Р. В.
Филиппова.
* *
*
Зарубежная историография Бакунина в целом по
количеству вышедших работ значительно превосходит литературу,
опубликованную в нашей стране.
Рост интереса к деятельности и идеям Бакунина,
охвативший многие страны с 60-х годов нашего века, связан с возрастающим
движением левых сил, часто по-своему интерпретирующих лозунги Бакунина, с
интересом к путям развития нашей страны.
Для современной историографии Бакунина и бакунизма
наиболее характерны работы, вышедшие к 100-летию со дня смерти Бакунина (1976),
а среди них — материалы трех коллоквиумов, посвященных этой дате, во Франции,
Италии, Америке (36). В этих сборниках представлены различные направления
бакуноведения, среди которых преобладала известная апология анархизма. Так,
подводя итоги международного коллоквиума в Париже, Ж. Катто отмечал главное,
заключающееся в том, что кроме личности Бакунина, «человека
темпераментного, эксцентричного и разумного одновременно, человека, который
остается одним из значительных революционных деятелей XIX века, на коллоквиуме
во всех докладах шла речь об анархизме как теории, как стиле поведения, как об
идеале» (37).
Анархо-синдикалистская модель организации
человеческого общества представляется ряду французских историков
весьма перспективной. Вот здесь и к взгляды и обращаются к Бакунину,
являвшемуся, по словам Г. Леваля, «подлинным создателем революционного
синдикализма», передавшему ему «все ценное, что в нем есть» (38). Подобная
точка зрения на значение идеи Бакунина разделяется М. Преадо, Ж. Метроном и др.
Утверждается она и в «Большой энциклопедии Ларуса», где сообщается,
что Бакунин «заложил основы антиавторитарного социализма, теории и практики
анархо-синдикализма» (39).
Определенную перспективность видят отдельные
историки и в антиавторитарном федерализме. Так, Н. Арвон полагает, что «эта
радикальная трансформация общества в совокупности свободных ассоциаций... могла
показаться утопичной в первой половине XX в., когда мир ориентировался на
широкие экономические и политические централизации». Но, развиваясь, эти
тенденции выразились в политике — «в тоталитаризме», в экономике — «в
бюрократическом планировании». В этих условиях модель, предложенная
Бакуниным, считает Арвон, «имеет некоторый шанс вновь встать на повестку
дня» (40).
Старый спор о том, какие черты превалировали в
Бакунине — мыслителя или борца, — большинством историков разных стран
решался в сторону последнего. Однако развитие анархо-синдикалистских идей
потребовало теоретического обоснования. Тогда и появилось утверждение
Леваля о том, что Бакунин был «более велик как мыслитель, чем как борец»
(41), во Франции распространилось мнение о нем как о французском политическом
деятеле, французском писателе, на его сочинения стали опираться в поисках
философских основ для современного «антиавторитарного социализма»
(42).
После майских событий 1968 г. во Франции появилась еще
одна модель анархистской мысли, основателем которой также будто бы был
Бакунин, — анархо-марксизм. Вот как рассматривал революционную историю в свете
этой модели Д. Герен: «Анархистский коллективизм Бакунина пытался примирить
Прудона с Марксом. Марксизм через основание I Интернационала стремился
найти связующее звено между Бланки и Бакуниным. Коммуна 1871 г. была
эмпирическим синтезом якобинства и федерализма. Сам Ленин в "Государстве и
революции" разделился между анархизмом и государственным коммунизмом,
между стихийностью масс и железной диктатурой якобинства»
(43).
Попытки рассмотрения Бакунина в связи с ленинизмом
нередки в англо-американской литературе, авторы большинства работ так или иначе
касаются этих тем. Ввиду наличия
специальных исследований В. Г. Джангиряна и Л. Г. Сухотиной (44), посвященных
англо-американской историографии бакунизма и революционной демократии в целом,
остановимся несколько конкретнее на историографии интересующего нас вопроса
в других странах.
История совместной революционной деятельности М.
Бакунина и С. Нечаева (1869-1870), привлекая многих исследователей (45),
документально разработана лишь издателем писем Бакунина, хранящихся в рукописном
отделе Национальной библиотеки в Париже, — М. Конфино и издателем «Архива
Бакунина» А. Леннингом. Прежде чем говорить о подходе Леннинга к проблеме
Бакунин — Нечаев, остановимся на общей позиции издания. Она апологетична в
отношении Бакунина. В предисловиях, написанных Леннингом к вышедшим томам
«Архива», Бакунин представляется всегда и безусловно правым. Так, принципиальные
разногласия во взглядах на средства, цели, тактику и сроки революционной
борьбы между Герценом и Бакуниным Леннинг сводит к вопросу о роли общины.
«Бакунин, — пишет исследователь, — не разделял веры Герцена в русскую сельскую
общину (мир), камень преткновения во все последующие годы народнической
идеологии... Будучи больше реалистом, чем Герцен, Бакунин вовсе не видел в
мире основы развития к коллективной собственности на землю и к
социалистическому обществу» (46).
Действительно, взгляды Бакунина на общину были несколько
более реалистичны, и он видел в ней отрицательные черты, но он вовсе не
отрицал ее как ячейку будущего переустройства общества. Главное же состоит
в том, что в полемике Герцена с Бакуниным, охватывающей основополагающие
проблемы революционного и эволюционного путей развития человечества, с
нашей точки зрения, более прав был первый из них
(47).
Но вернемся к позиции Леннинга в вопросе Бакунин —
Нечаев. Она определяется уже тем, что для тома «Бакунин и его отношения с
Нечаевым» им выбраны лишь последние пять месяцев их отношений,
завершившиеся разрывом. Подобный подход к проблеме представляется
неправомерным, поскольку не дает полной информации о событиях, связанных с
Нечаевым, и позволяет не ставить вопроса о моральной ответственности
Бакунина за все написанное Нечаевым в 1869 г. (прокламации и «Катехизис
революционера»). Все события первой пропагандистской кампании
Бакунина—Огарева—Нечаева, очевидно, не соответствовали представлению
Леннинга о сразу обозначившемся разногласии. «Нет ничего более ошибочного,
— писал он, — чем гипотеза, отвергнутая, впрочем, полвека тому назад М. Неттлау,
согласно которой старик Бакунин наивно позволил себя мистифицировать
молодому революционеру Нечаеву... Факт, что Нечаеву удалось создать очень
сильную, по крайней мере для своего времени, организацию студенческой
молодежи. И никто не может отрицать ее политического характера. Нечаев был
основателем чисто политической якобинской тенденции в русском революционном
движении» (48).
Ни с Неттлау, ни с Леннингом согласиться здесь
нельзя. «Старик Бакунин» действительно верил мистификациям Нечаева, но
до той поры, пока они не были разоблачены. Что же касается организации, то
она была создана Нечаевым уже после первого периода деятельности в Швейцарии.
«Очень сильной» даже по тем временам она не была. В целом воззрения Нечаева,
действительно, были бланкистскими (или якобинскими). Однако якобинство
совсем не обязательно должно быть связано с иезуитством, с неразборчивостью
в средствах для достижения цели. Для Нечаева же характерна была именно такая
связь. Признавая этот факт, Леннинг далее утверждает, что «бланкистские и
марксистские идеи Нечаева... составляли действительный центр его политических
идей, которые позднее теоретически сформулировал Ткачев» (49). «Марксизм»
Нечаева издатель «Архива Бакунина» усматривает в отсылке читателей второго
номера «Издания Народной расправы» к «Коммунистическому манифесту».
Аргумент этот, однако, не доказателен.
Как целостная система идей марксизм не
соответствовал идеологии Нечаева. Некоторые совпадения его
формулировок с «Коммунистическим манифестом» могут служить
свидетельством лишь его эклектизма. Эту черту его взглядов отмечал еще в 1960 г.
Ф. Вентури. Однако и он полагал, что «Манифест» повлиял на Нечаева и что это
обстоятельство отразилось «в двух номерах "Общины", вышедших в Лондоне после его
разрыва с Бакуниным» (50). М. Конфино, приведя мнение Ф. Вентури, присоединился
к нему (51).
Модель казарменного коммунизма как одна из утопий того
времени была достаточно широко известна в Европе. Считать «Коммунистический
манифест» единственным источником информации Нечаева вряд ли стоит. Нельзя
не учитывать и крайне отрицательного отношения Нечаева к Интернационалу с его
«неопределенной программой», а также к Марксу и Энгельсу, которые, по словам
русского революционера, «суть не вожди, а тормоза для народного
революционного дела» (52).
В историографии русского революционного движения
бывали случаи, когда авторы шли не от действительных его противоречий и
конфликтов, а от той или иной умозрительной схемы событий. Такова была книга П.
Шайберта «От Бакунина к Ленину. История русской революционной идеологии.
1840-1895». Вышел только первый том этой работы, посвященный периоду 40-х —
начала 50-х годов (53).
Борьбу русских революционеров Шайберт рассматривает
как увлечение утопией, как построение новой «лжерелигии». Тенденциозность
концепции Шайберта особенно сказалась в главах, посвященных М. А. Бакунину,
которого он показал типичным представителем русской революции, заложившим основы
ленинской стратегии и тактики. В первом томе, подробно изображая частные факты
семейной хроники Бакуниных, Шайберт настоятельно искал в мнимом деспотизме
отца корни анархистского мировоззрения молодого Бакунина. Последующие
взгляды русского революционера он представлял панславистскими, отрицая
революционное содержание его борьбы за освобождение славян и объединение их в
свободную славянскую федерацию. Участие его в революции 1848 г. вообще не
привлекало Шайберта. Во введении к работе он характеризовал себя как
консерватора, который не питает симпатий ни к одному из лиц, деятельность
которых он описывает. Образцами исторического мышления для него служили
Ривароль и Токвиль (54). Естественно, что с тех же позиций он собирался
представить дальнейший путь «от Бакунина к Ленину». Причины, по которым он
этого не сделал, нам неизвестны.
Что же касается «панславизма» Бакунина, то этот сюжет
привлекает многих историков, ищущих в нем аналогии с современностью. Так,
Р. Хейр представляет революционный план Бакунина как насильственное
объединение Восточной Европы: «Прусская Силезия, большая часть Восточной
Пруссии, Чехия, Польша и южные славяне должны порвать с Германией и
Австрией, а революционную Венгрию должны были заставить войти в
будущий славянский союз» (55).
Мы коротко остановились на основных направлениях
советской и зарубежной историографии Бакунина и бакунизма.
Из приведенного материала следует, что интересующий нас
сюжет не стал еще предметом специального всестороннего исследования.
Попытку анализа истоков и эволюции социальной доктрины Бакунина мы и предлагаем
читателям настоящей книги.
1 Герцен А. И. Михаил Бакунин // Собр. соч.: В 30
т. М., 1954-1966. Т. VII; Он же. М. А. Бакунин // Там же. Т. XXI; Он
же. К старому товарищу // Там же. Т. XX, кн. 2; Корнилов А. А.
Молодые годы Михаила Бакунина. М., 1915; Он же. Годы странствий
Михаила Бакунина. Л.; М., 1925; Неттлау М. Жизнь и деятельность Михаила
Бакунина. Пг.; М., 1920; Полонский Вяч. Михаил Александрович Бакунин:
Жизнь, деятельность, мышление. М.; Л., 1922. Т. 1; Стеклов Ю. Михаил
Александрович Бакунин: Его жизнь и деятельность, М.; Л., 1926-1927. Т. 1-4;
Колпинский П. Ю., Твардовская В. А. Бакунин в русском и международном
освободительном движении // Вопр. истории. 1964. № 10; Пирумова II.
Бакунин. М., 1970; Михайлов М. И. Борьба против бакунизма в I
Интернационале. М., 1976.
2 Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 37. С.
410.
3 Там же. Т. 26. С. 49.
4 Там же. Т. 1. С. 272.
6 Материалы для биографии Бакунина. М.; Л., 1923-1928. Т. 1-3.
6 Archives
Bakounine. Leiden, 1961-1977. V.
I-VII. Публикация продолжается.
7 Oeuvres
Bakounine. Paris, 1908. V. III. Наиболее
полная публикация — Archives Bakounine. Leiden, 1982. V. VII; Бакунин М. А. Международное
тайное общество освобождения человечества; Он же. Философские рассуждения
о божественном призраке, о действительном мире и о человеке // Бакунин М. А.
Избр. философские соч. и письма. М., 1987.
8 Il Risorgimento, Anno XXIX. Milano, 1977. N 1/2. Р. 93-96.
9 Ibidem. Окончательный состав комиссии: Гильом, Реклю, Арну,
Кафиеро, С. Фриша, Беллерио, Пеллисер, Зайцев. Данных о реальном участии Зайцева
в комиссии мной не обнаружено.
10 Стеклов Ю.
М. Указ. соч. Т. 1. С. 7.
11 Там же. Т. 4. С. 470.
12 На предложение участвовать в издании документов
Бакунина в нашей стране Неттлау ответил отказом. «Мне было предложено
сотрудничество в русском государственном издании, но я это отклонил», —
писал он 24 февраля 1924 г. в письме к Вяч; Полонскому (ЦГАЛИ СССР. Ф.
1328. Оп. 2. № 140. Л. 74).
13 Archives Bakounine. Leiden, 1961. V. 1. Р. VII.
14 Пирумова Н. М., Черных В. А. Архив Бакунина.
Издание Международного института социальной истории // Освободительное
движение в России. Саратов, 1978. Вып. 8.
15 Стеклов Ю. М. Указ. соч. Т. 4. С.
449-450.
16 О том, что первые шаги рабочего движения в Италии,
Испании, Швейцарии прошли под воздействием Бакунина и его сторонников,
пишут: Кин Ц. Италия конца XIX века: судьбы людей и теорий. М., 1978;
Григорьева И. В. Рабочее и социалистическое движение в Италии в эпоху
Рисорджименто. М., 1966. Об анархизме как об одном из истоков итальянского
социализма писал Р. Парис, добавляя, что до 1892 г. анархистские и авторитарные
направления социализма в Италии были едины. Он отмечал также разные степени
влияния Бакунина в различных областях, выделяя Неаполь, где почва для его
идей была подготовлена деятельностью К. Пизакане, «русского народника в
итальянской среде» (Bakounine: Combats et debats. Paris, 1979. P. 155-166).
17 Стеклов Ю. М. Указ. соч. Т. 4. С.
451-452.
18 Там же. С. 455.
19 Там же. Т. 1. С. 4.
20 Там же. Т. 4 С. 452.
21 Там же. С. 453.
22 Малинин В. А. Философия революционного
народничества. М., 1972; Галактионов А. А., Никаноров П. Ф. Идеология
русского народничества. М., 1966; Федоркин II. С. Утопический социализм
идеологов революционного народничества. М., 1984.
23 Моисеев П. И. Философия Михаила Бакунина: Дис.
... докт. ист. наук. Л., 1982. Он же автор книги «Критика философии М.
Бакунина и современность» (Иркутск, 1981).
24 Пустарнаков В. Ф. М. А. Бакунин как философ //
Бакунин М. А. Избр. философские соч. и письма.
25 Итенберг Б. С. Движение революционного
народничества. М., 1965. С. 223.
26 Твардовская В. А. Социалистическая мысль
России на рубеже 1870-1880 гг. М., 1969.
27 Ткаченко Л. С. Учащаяся молодежь в
революционном движении 60-70-х гг. М., 1978.
28 Захарина В. Ф. Голос революционной России. М.,
1969.
29 Рудницкая Е. Л. Русская революционная мысль.
Демократическая печать, 1864-1873. М., 1984.
30 В этом случае Е. Л. Рудницкая делает исключение для
Прибавления «А». Однако организация народных сил и признание роли
пропаганды здесь не столько новы для Бакунина, сколько конкретизированы.
Истоком же этих уточнений был не журнал П. Л. Лаврова, а опыт революционной
борьбы во Франции, Италии, Испании.
31 Рудницкая Е. Л. Указ. соч. С.132, 169, 173,
206-207.
32 Филиппов Р. В. К оценке программных основ
«Земли и Воли» 70-х годов XIX века // Вопр. истории. 1982. № 5; Он же. По
поводу одной историографической тенденции //Вопр. истории КПСС. 1984. №
6.
33 Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 41. С.
15.
34 Вопр. истории КПСС. 1984. № 6. С.
39.
35 Колпинский Н. Ю., Твардовская В. А. Бакунизм в
русском и международном освободительном движении // Вопр. истории.
1964. № 10. С. 83.
36
Canadian-American Studies, Special Issue: Michael Bakunin. Vol. 10. N 4.
Pittsburgh, 1976; Anarchici e anarchia nel mondo contepraneo. Attu el Converno
promosso della Fondarione, I. Einaudi (Torino, 5, 6, 7 decembre 1969). Torino,
1971; Bakounine. Combats et débats. Paris, 1979.
37 Combats et
débats. P. 104.
38 Leval G.
La pencée constructive de Bakounine. Paris, 1976. P. 161.
39 La Grande
Encyclopédic. Paris. V. 3. P. 1403.
40 Arvon
Н. Michel Bakounine, ou la vie
centre la science. Paris, 1966. P. 11.
41 Leval G.
Op. cit. P. 5.
42 Секиринский С. С. Русская революционная
демократия 60-70-х годов XIX века в освещении современной французской
буржуазной историографии: Дис. ... канд. ист. наук. М., 1984. С.
96-97.
43 Guerin D. Pour un marxisme liberatoire. Paris, 1969. P. 67.
44 Джангирян В. Г. Критика англо-американской
буржуазной историографии М. А. Бакунина и бакунизма. М., 1978; Сухотина
Л. Г. Проблемы английской и американской буржуазной историографии.
Томск,
1983.
45 Cannac R.
Netchaiev. Du nihilisme au terrorisme. Paris, 1961; Phillip
Pomper. Bakunin, Nechaev and the
«Catecisme of a Revolutionary» // Canadian-American Studies. V. 10. N 4.
1976; Lequien E. Bakounine et le marxisme dans la Revue d'histoire
économique et sociale. Paris, 1954, Vol. 32, N 4; Camus A. L'homme
revolte. Paris, 1951; Arvon Н. Michel Bakounine, ou la vie contre la
science.
46 Archives
Bakounine. V. VP. XXIV.
47 Это обстоятельство мы попытаемся доказать в гл.
IV.
48 Archives
Bakounine. V. IV. Р. XIV,
XVII.
49 Ibid. P.
XVII.
50 Venturi
F. Roots of Revolution: A History of the Populist and Socialist Movements in
Nineteenth Century Russia. N. Y., 1960. P. 384.
51 Cahiers du mondo
russe et sovictique. Paris, 1966.
V. VII.
N 4. Более подробный анализ позиции М. Конфино см.:
Пирумова Н. М. Новое о Бакунине на страницах французского журнала //
История СССР. 1968. № 4.
52 Община, 1870. 1 сент. № 1. С. 1,
2.
53 Scheibert P.
Von Bakunin zu Lenin: Geschichte der russischen revolutionären Ideologien,
1840-1895. Leiden, 1956. Bd. 1. По замыслу автора эта работа должна была
представлять собой трехтомное исследование формирования русского
революционного (по терминологии Шайберта — радикального)
мировоззрения.
54 Ibid. P.
7-8.
55 Hare R.
The Portraits of Russian personalities between reform and Revolution.
London, 1959. P. 31.
ГЛАВА ПЕРВАЯ
ФИЛОСОФИЯ И
РЕВОЛЮЦИЯ
1. ФИЛОСОФСКИЕ ИНТЕРЕСЫ
МОЛОДОГО БАКУНИНА
Шеллинг, Кант, Фихте,
Гете и Гердер, Гофман. — Поиски просветительской этики. — Журналы
«Телескоп», «Московский наблюдатель» и члены кружка Станкевича. — Гегель и
проблемы действительности. — Статьи «О философии»
Процесс складывания воззрений молодого Бакунина нельзя
считать полностью исследованным. Обширная литература о нем не дает
исчерпывающего ответа на вопросы о том, как 23-летний отставной офицер
превратился в философа-гегельянца, почему позднее, став революционером, он
обосновывал и пропагандировал идею федерации и революционного союза
славянских народов, что послужило основанием для разработки им проблемы
социальной революции.
Безусловно, за всем этим прежде всего стояли условия
реальной действительности, круг идейных источников. И то и другое неизбежно
определяет взгляды любого мыслителя. Однако никто из деятелей русского
освободительного движения в 40-е годы не пришел к столь радикальным
теоретическим выводам и к столь решительной революционной
практике.
Можно предположить, что выдающиеся способности
Бакунина-философа, глубина познания им Гегелевой диалектики, особенности
его поистине революционной натуры сыграли здесь определенную роль. Лучше нас об
этом сказал А. И. Герцен. «Бакунин обладал великолепной способностью развивать
самые абстрактные понятия с ясностью, делавшей их доступными каждому...
Именно эта роль предназначена, по моему мнению, славянскому гению в отношении
философии; мы питаем глубокое сочувствие к немецкой умозрительности, но еще
более влечет нас к себе французская ясность. ...Независимость, автономия
разума — вот что было тогда его знаменем и для освобождения мысли. Он вел войну
с религией, войну со всеми авторитетами. А так как в нем пыл пропаганды
сочетался с огромным личным мужеством, то можно было уже тогда предвидеть,
что в такую эпоху, как наша, он станет революционером пылким, страстным,
героическим» (1).
Свой путь в науку и революцию Бакунин начал в
середине 30-х годов. Это было время, когда жив был А. С. Пушкин, когда в
основанном им «Современнике» печатался Н. В. Гоголь, когда начал приобретать
литературную славу В. Г. Белинский, когда А. И. Герцен и Н П. Огарев были
уже в ссылке, а декабристам еще предстояли долгие сибирские
годы.
Позже, став революционером, Бакунин назовет
декабристов «предтечами нашего дела» — позже, но не в 30-х годах,
когда «дела» еще не было и все интересы его были направлены на постижение
неведомых, но притягательных философских систем. В отличие от Герцена и
многих других его современников пример декабристов не стал для молодого Бакунина
источником революционности. В годы московской жизни он не размышлял ни над их
судьбами, ни над уроками их движения. Причиной тому было отчасти
воспитание, полученное им в Премухине.
Связанная с будущими декабристами братьями
Муравьевыми близким родством Варвара Александровна и Александр Михайлович
Бакунины (2) поддерживали с ними и их товарищами самые дружеские отношения.
Многие из них собирались в Премухине, и Александр Михайлович в 1816-1818
гг. принимал деятельное участие в разговорах и планах декабристов,
охлаждая, не без успеха, революционный пыл молодежи.
А. А. Корнилов не сомневался в той влиятельной
роли, которую Бакунин «играл в деле развития и направления внутренней
борьбы между двумя крайними партиями в Союзе спасения... и в деле составления
устава Союза благоденствия». Весь план «похода против Пестеля был выработан в
кабинете А. М. Бакунина» (3).
После восстания на Сенатской площади сохранившиеся
в Премухине бумаги, касавшиеся декабристов, были сожжены. В дальнейшем А. М.
Бакунин направил все усилия на воспитание своих десяти детей вне сферы
политических интересов. На определенный и относительно длительный срок он в
этом преуспел. Любопытна запись от декабря 1825г. в «Хронике семьи Бакуниных»,
которую вели несколько десятилетий подряд сначала мать, затем сестра Михаила
Александровича: «Бунт в Петербурге... Мишель учится на скрипке играть» (4). Было
ему тогда 11 лет.
Мир музыки и поэзии, созданный в Премухине
Александром Михайловичем, увлечение математикой способствовали
развитию в молодом Бакунине склонности к абстрактному мышлению. Музыка к
тому же пробуждала в нем острое чувство протеста. Особенно сильным было влияние
на него Бетховена. М. А. Воейкова, слушавшая вместе со своим кузеном «Бурю»
Бетховена, была напугана выражением его лица: «казалось, он готов был
уничтожить весь мир» (5).
Неординарность натуры Мишеля, как звали его друзья и
родные, сказывалась во всем, и прежде всего в способностях организатора,
проповедника, пропагандиста. Реализуя свои природные данные, он вскоре
сумел усовершенствовать идиллическую модель премухинской семьи. Стремление
к внутренней свободе и высокий строй умственных интересов, внушаемых им
своим сестрам, подрастающим братьям и их друзьям, способствовали
возникновению полулегенды о «замечательном семействе, принадлежащем к
исключительным, небывалым явлениям русской жизни» (6).
«Семейство Бакуниных — идеал семейства, — утверждал
Н. В. Станкевич.— Нам надо ездить туда исправляться» (7). Многие
литераторы, философы, поэты, просто мыслящие молодые люди, объединенные в
определенный круг «самостоятельностью мнений, свободой от всякого авторитета»
(здесь мы привели слова одного из них — К. С. Аксакова), бывали частыми гостями
Премухина.
И хозяева и гости в большинстве своем считали
абсолютным тезис о том, что жизнь есть любовь. Вечные законы ее и
вечное их исполнение — разум и воля. Но расстояние от подобных философски
v занятий до вполне естественных романтических увлечений
оказалось минимальным. Белинский влюбился в Александру, но она не ответила
ему взаимностью. Станкевич вскоре стал женихом Любови — старшей из сестер
Бакуниных. Позднее в Премухине появился Иван Сергеевич Тургенев. Он тогда
находился в периоде «духовного пробуждения» и был близок Станкевичу и М.
Бакунину. С Татьяной Бакуниной у него началась романтическая дружба,
продолжавшаяся несколько лет и оставившая заметные следы в его
творчестве.
Философские споры, музыка, поэзия, романы — все это
занимало Бакунина, Станкевича, Белинского и их друзей как в Премухине, так и в
Москве. Первое время жизни в городе Бакунин занялся переводом лекций Фихте для
«Телескопа». «Я работаю за десятерых и нахожу жизнь в этой работе. Я не создан
для жизни внешней, для внешнего счастья, и я его не желаю. Я доволен своей
судьбой. Вся жизнь моя сосредоточена внутри меня» (8). Станкевичу он объяснял
свое мироощущение более конкретно: «Чувствую, что во внешнем мире я не найду
удовлетворения моим потребностям. Чем могут удовлетвориться пылкие
желания? Неужели бездумными формами, скотскими наслаждениями? Нет, я отказываюсь
от всего этого, я хочу мыслей и чувств — философии и поэзии»
(9).
Начало философского образования Бакунина принято
связывать с кружком Станкевича. Традиция эта пошла от Герцена, писавшего, что
Бакунин до знакомства со Станкевичем «ничем не занимался, ничего не читал и
едва знал по-немецки», что Станкевич «засадил его за философию» и что «он по
Канту и Фихте выучился по-немецки» (10). утверждение это по крайней мере
неточно. Немецкий язык с ранних лет был знаком как Михаилу, так и другим членам
семьи Бакуниных, где подростки читали Гете в подлиннике. Что же касается
философии, то в возрасте 16-17 лет он читал Монтеня, Дидро, Гельвеция,
Даламбера, Руссо. Подобно юному Онегину, летом 1833 г. познакомился он и с
Адамом Смитом. Интерес к политической экономии, бывший яркой чертой
общественных настроений в 20-х годах (11), в просвещенных дворянских семьях
продолжался и в начале 30-х.
Летом 1833 г. в военных лагерях под Красным Селом
девятнадцатилетнего артиллерийского офицера «совершенно потрясли» стихи Д.
В. Веневитинова и его «Письма к графине о философии» (12). В 1834 г. в лагерях
под Вильно Бакунин познакомился с бывшим студентом Московского университета
лекарем бригады Краснопольским, который состоял в переписке с последователем
философии Шеллинга Д. М. Велланским. Свой досуг молодые офицеры посвящали
чтению произведений немецкого философа Л. Окена и русских шеллингианцев —
профессоров А. И. Галича, Д. М. Веланского и «других писателей немецкой школы»
(13). О чтении философских сочинений на французском и немецком языках Бакунин
писал родным 19 декабря 1834 г. (14)
Член кружка «любомудров» Д. В. Веневитинов, так же как
другие упомянутые здесь русские философы, исповедовал учение Шеллинга.
Натурфилософия последнего, дошедшая до молодого Бакунина сначала через вторые
руки, оставила определенный след
в его сознании. Восприятие природы как единства противоположностей, как
изначального целого, сочетающегося с понятом «мировой души», было усвоено им. Не
остался он чужд мыслям Шеллинга о сущности человеческой свободы и любви как
высшего начала. Однако религиозно-мистические мотивы философа не произвели на
него большого впечатления. Во всяком случае, урок философии, полученный им в
1833-1834 гг., вызвал потребность в углубленных дальнейших занятиям. Это и
сблизило его с Н. В. Станкевичем.
Мировоззрение Станкевича, его роль в истории
русской общественной мысли до сего времени еще мало исследованы, а
«уроки Станкевича, — как замечает П. И. Моисеев,— не являлись предметом изучения
тех, кто много писал о Бакунине. В этом, несомненно, одна из причин того, что
истинная роль молодого Бакунина в истории философской мысли России 1830-1840-х
годов оказалась непонятой» (15). П. И. Моисеев недооценивает здесь наличия
определенных философских знаний у Бакунина к моменту его знакомства со
Станкевичем, самостоятельность его мысли и философский склад ума. С
нашей точки зрения, благодаря своему образованию Станкевич лишь первое
время имел преимущество перед Бакуниным. В то время, когда Бакунин
знакомился с идеями последователей Шеллинга, Станкевич был занят работами самого
философа (16).
Из обстоятельств, толкнувших Бакунина на серьезные
занятия Шеллингом, следует указать и на его частые беседы с Петром Яковлевичем
Чаадаевым.
Перебравшись в середине 30-х годов в Москву,
Бакунин стал бывать в доме Левашевых (на Новой Басманной), приходившихся
ему дальней родней через Муравьевых. Во флигеле этого дома жил и его двоюродный
дядя С. Н. Муравьев (17), у которого одно время жил и Бакунин, дававший уроки
сыну Левашевых. Другой флигель занимал П. Я. Чаадаев. Знакомство между ним
и Бакуниным произошло, очевидно, в первые же визиты последнего в салон
Левашевых. Во всяком случае, в начале 1836 г. они были знакомы настолько, что
Бакунин посещал Левашевых, чтобы встречаться с Чаадаевым. 2 апреля 1836 г. он
писал А. А. Беер, что зашел с этой целью в их дом и там долго беседовал с Петром
Яковлевичем «о прогрессе человеческого рода, коего он вообразил себя
руководителем и знаменосцем». Затем пошли общие беседы о «родственных
чувствах и дружбе», в которых Бакунин не принимал участия до тех пор, пока Е. Г.
Левашева, «женщина большого ума», не спросила его мнения. «Тогда, — пишет
Бакунин, — я излил свою желчь на это стадо бездушных существ, лишенных
веры, любви и мысли. Нас было трое против всех остальных: мадам Левашева, г.
Чаадаев и я» (18).
Бакунин рассказал об одном эпизоде начала их
знакомства, биограф же Чаадаева М. Жихарев засвидетельствовал другой
факт, говорящий об их связи, но произошедший много лет спустя, в то время,
когда Бакунин содержался в Петропавловской крепости. Однажды, разговаривая
с Чаадаевым, граф А. Ф. Орлов (шеф жандармов и начальник Третьего
отделения) «спросил его: "Не знавал ли ты Бакунина?". Чаадаев имел не совсем
обыкновенную смелость ответить: "Бакунин жил у нас в доме и мой
воспитанник". — "Нечего сказать, хорош у тебя воспитанник, — сказал граф Орлов,
— и делу же ты его выучил"» (19).
Сколь основательно подобное суждение Чаадаева, судить
трудно, но косвенным подтверждением ему служит письмо русского философа
Шеллингу, в котором Петр Яковлевич рассказывает о «могущественном интересе» в
России к его учению и о тех глубоких симпатиях, с которыми относится к его
идеям «маленький кружок наших философствующих умов» (20).
Бесспорно, что и Бакунин, и Станкевич были в числе этих
«философствующих умов». Общие интересы сблизили их и привели к выработке
Станкевичем общего плана дальнейшего постижения философских истин. Об этом он
писал Неверову 26 октября 1835 г.: «Я составил планы, которые сообщу тебе при
свидании, надеюсь, ты будешь в них участвовать... Я очень рад, что Мишель выбрал
одни занятия со мной: мы будем переписываться друг с другом очень серьезно
насчет этих занятий» (21).
Систематическое изучение философии Станкевич решил
начать с работ И. Канта. Из них он выбрал «Критику чистого разума». Именно эта
книга должна была больше других импонировать стремлениям молодых мыслителей к
критическому осмыслению философской истины. «Наш век есть подлинный век критики,
которой должно подчиняться все, — писал Кант. — Религия на основе своей
святости и законодательство на основе своего величия хотят поставить себя
вне этой критики. Однако в таком случае они справедливо вызывают подозрения и
теряют право на искреннее уважение, оказываемое разумом только тому, что может
устоять перед его свободным и открытым испытанием. Такой труд есть не что иное,
как критика самого чистого разума.
Я разумею под этим не критику книг и систем, а
критику способности разума вообще в отношении всех знаний»
(22).
В письмах Станкевича Бакунину с ноября 1835 г.
обсуждение изучения Канта становится одной из основных тем. Николай
Владимирович постоянно интересовался занятиями друга, давал подробные
советы, делился своими трудностями и сомнениями. А трудности все росли. 7
ноября 1835 г. он сообщал Бакунину, что чуть было не бросил эти занятия, и
выражал опасения, как бы того же не случилось с Бакуниным (23). Однако последний
утешил друга, ответив, что не успокоится, пока «не войдет в дух Канта»
(24).
Порой у друзей возникали сомнения относительно
доказательности и назначения кантовских положений. «Я писал к тебе вчера и
отвечал, как мог, на твои сомнения о Канте, — сообщал Николай Владимирович
17 ноября 1836 г., — но ты сомневался насчет результатов, я — насчет
доказательств. На каждое его положение у меня много возражений; иногда я
совершенно побеждаю их — родятся новые» (25). В письме от 30 ноября,
предшествующем публикуемому письму, Станкевич сожалеет, что не «совладал с
Кантом» за ноябрь, как рассчитывал (26). В ответе на письмо Бакунина от 10
декабря 1835 г. он признает, что Михаил Александрович опередил его в
изучении Канта (27).
Сделать это было не просто. Противоречия Канта были
сложны для неофитов. С одной стороны, философ исследовал заложенное в
разуме стремление к безусловному знанию, вытекающее из высших этических
вопросов, с другой — отстаивал непознаваемость природы вещей. Разум, считал
Кант, раздваивается в противоречиях, он антиномичен. «Антиномии Канта были
основаны на одном формальном противоречии и на насильственном раздвоении
истины», — замечал А. И. Герцен в 1843 г. (28) Сам Кант считал эти противоречия
лишь кажущимися. Их разрешение он видел в различии «вещей в себе» и
«явлений» и в ограничении знания в пользу веры. В. Ф. Асмус писал, что учение об
антиномии разума, «служившее у Канта основанием для дуализма "вещей в себе" и
"явлений", стало одним из стимулов для разработки положительной диалектики у
Фихте, Шеллинга и Гегеля» (29).
Характерно, что Станкевич, еще не разобравшийся до конца
в Канте, понял, что он необходим ему и его товарищам по кружку «как
введение к новым системам» (30). И действительно, вслед за Кантом кружок
приступил к изучению философии Фихте, а затем Гегеля. К Канту Бакунин
вернулся позднее, в 1839 г.
Первый же опыт с «Критикой чистого разума» показал,
что члены кружка вполне серьезно отнеслись к наследию философа, «не
ограничиваясь критикой трансцендентальной логики Канта», как полагает П. И.
Моисеев (31).
О зрелом подходе к трудам Канта свидетельствует и
итоговая запись Бакунина, которой он закончил свои размышления о «Критике
чистого разума» в 1839 г., когда вторично вернулся к этому сочинению: «Философия
Канта, как критика познавательной способности; рассматривать и
исследовать ее только в ее проявлениях. Из этого вытекает необходимость трех
критик, потому что мышление влияет или как Рассудок, или как
Разум, или как
Способность Суждения — 1. Критика чистого Разума принадлежит к
области теоретической философии. В ней является Разум... как сознание.... и как
предостережение, чтоб он не принял явление за вещь в себе. 2. Из
критики практического Разума является Разум в первый раз как
законодатель, потому что Безусловное открывается человеческому Духу положительно
в свободе и совести. Бог, свобода и Бессмертие не могут быть поняты и
доказаны теоретическим Разумом, но являются как необходимые постулаты
практического Разума. 3. И наконец, а критике способности суждений Кант
старается сблизить теоретическую с практическою способностью, сделать идеи
Разума доступными для созерцания» (32).
Но вернемся в 1836 г., когда Кант на время был
отложен Бакуниным и он вместе со Станкевичем принялся за И. Г. Фихте.
Философская система последнего в тот момент по духу была ближе Бакунину.
Сказалась здесь определенная подготовленность предварительным изучением
идей Шеллинга, поиски обоснования просветительской этики, свойственные
кругу Станкевича.
Этика и учение о свободе были важнейшими сторонами
практической философии Фихте. Причем они были неразрывно связаны, поскольку
понятие «свобода» Фихте выводил из нравственности, а антиномию свободы и
необходимости считал главным вопросом этики.
Добровольное подчинение нравственной необходимости
лежало в основе альтруистической этики Фихте. Идеи эти, развитые им в
«Наставлении к блаженной жизни» (1806 г.), особенно увлекли Бакунина и
Белинского («блаженство» было стремлением к согласованию внешнего мира
вещей с внутренним миром человека). Попытки углубления учения Фихте путем
созданной Бакуниным и поддержанной Белинским теории гармонии (или теории любви)
справедливо отметил П. И. Моисеев (33). Конечно, фихтеанство было здесь не
единственным источником. Бакунин был достаточно знаком с идеями эпохи
Просвещения. Возможно также, что категория «любви» носила у Бакунина
окраску антропологизма (34). Во всяком случае, он считал, что «любовь есть
главная причина жизни, главный закон гармонической связи, царствующей в
природе» (35).
С фихтеанством Ю. М. Стеклов связывает «религиозный
оттенок» мыслей Бакунина (36). Бог действительно присутствует в письмах и
статьях Бакунина 30-х годов. Но термин этот наполнен иным содержанием. Вспомним
просветительскую традицию: для Руссо «Бог» — мировой разум, источник
добра. Для Бакунина — всеобщий принцип, составляющий сущность человечества. «Что
же такое человечество? — задает он риторический вопрос и тут же отвечает: —
Бог, заключенный в материи. Его жизнь — стремление к свободе, к соединению с
целым. Выражение его жизни — любовь, этот основной элемент вечного»
(37).
И далее еще более определенно: «Моя любовь к
человечеству составляет мою религию» (38). Как эти, так и многие другие
свидетельства Бакунина говорят об условности его религиозной терминологии, а не
о религиозном «оттенке мыслей».
Более вероятным нам кажется предположение П. И. Моисеева
о пантеистических идеях Бакунина, воспринятых через Гердера и Гете и
восходящих в сочетании с деизмом к учению Спинозы
(39).
Пантеизм, полагающий, что божество разлито во всей
природе, и деизм, сводящий идею бога к одному из понятии разума, были
наиболее распространенными формами философской мысли XVIII — начала XIX в. В это
время идеалистические системы «все более и более наполнялись материалистическим
содержанием и пытались пантеистически примирить противоположность духа и
материи», — писал Ф. Энгельс (40). Деизм он не раз рассматривал наряду с
материализмом или называл его «деистской формой материализма» (41). К Маркс
писал, что «деизм — по крайней мере для материалиста — есть не более как
удобный способ отделаться от религии» (42).
Следует учитывать и то, что натурфилософское содержание
пантеизма отвечало настоятельному интересу Бакунина к проблемам
естествознания. Во всяком случае, во второй половине 30-х годов
материалистическое понимание мира природы, рассмотрение ее как единой
материальной субстанции, определяющей сущность всех явлений, не зависящих
от божественных сил, стало для него главным.
К 1836 г. относятся серьезные размышления Бакунина
над творчеством И. В. Гете и И. Г. Гердера (43). Натурфилософский историзм
последнего, соотношение социальной истории с развитием природы в известной
мере повлияли на взгляды Бакунина. Важно заметить, что мир Премухина, все то,
что получило в кругу философствующих (молодых людей название «премухинской
гармонии», в значительной степени было определено Гердером, которого Л. Н.
Толстой не без основания считал властителем дум начала XIX в., а Н. В. Гоголь
называл величайшим зодчим мировой истории, мысли которого были «высоки, глубоки
и всемирны». Впрочем, писатель добавлял, что, будучи мудрецом в изучении
человечества, он «младенец в познании человека, по весьма естественному ходу
вещей, как всегда, мудрец бывает велик в своих мыслях и невежда в мелочных
занятиях жизни» (44).
Гердер пытался найти научное решение проблем бытия.
Основу всего сущего он видел в живых органических силах, определяющих бытие
материи и духа. Нерасторжимость органических сил позволяла ему говорить о
бессмертии души. Признавая определяющими законы природы, он называл их
«законами Бога», согласно которым «все покоится на равновесии противоборствующих
сил, упорядоченном внутренней силой. Эта сила — путеводная нить для меня, —
писал он, — я иду по лабиринту истории и повсюду вижу божественную гармонию
и порядок: все, что хоть как-то может совершиться, все и совершается
на деле, и все, что может действовать, действует; но только разум и
справедливость длятся, а глупость и безумие разоряют землю и уничтожают сами
себя» (45).
Гуманизм Гердера и диалектика Гете находили
действенный отклик у молодых русских мыслителей середины 30-х годов. Если
большинство читающей публики воспринимало Гете как поэта, то в кружках
Станкевича и Герцена он был прежде всего мыслящим художником. «В нем
первом, — писал Герцен, — восстановилось действительное, истинное отношение
человека к миру, его окружающему; он собой дал естествоиспытателям великий
пример... Для него мысль и природа — aus einem Guß: "0ben die Geister und unter der Stein"*, для него природа — жизнь, та же жизнь, которая
в нем, и потому она ему понятна, и более того: она звучит в нем и сама
повествует нам свою тайну» (46).
* «Нечто цельное, единое: "вверху — духи, внизу —
камень"» (нем.).
Идеи Гете-естествоиспытателя о единстве всего сущего на
земле, органически связанные с его представлениями об эволюции, способствовали
несколько позднее восприятию Бакуниным диалектики
Гегеля.
Определяя круг философских, этических и
литературных идей, в котором складывалось мировоззрение молодого
Бакунина, следует сказать и о Э. Т. А. Гофмане, творчество которого
представляло собой важный компонент духовной жизни русского общества 30-х годов.
Первым оригинальным произведением Герцена, появившимся в печати, стала статья о
Гофмане, написанная им в 1833-1834 гг. (47) Для «Московского наблюдателя» и
«Отечественных записок» Гофмана переводили В. П. Боткин и Н. X. Кетчер
(некоторые переводы, как, например, «Крошку Цахеса», задерживала цензура).
Влиянием Гофмана отмечены произведения молодого К. С. Аксакова (например,
опубликованная в 1836 г. в «Телескопе» повесть «Жизнь в мечте» (48)).
«Самые повести и фантастические сказки его, — писал о Гофмане П. В. Анненков, —
находили симпатический отголосок в круге Станкевича: они так хорошо
соответствовали господствующей философской системе своим могущественным
олицетворением безжизненной природы» (49). По свидетельству того же
Анненкова, Белинский, говоря о величии Гофмана, добавлял: «Я никак не
понимаю, отчего доселе Европа не ставит Гофмана рядом с Шекспиром и Гете» (50).
В письме Бакунину от 20-21 июня 1838 г. он отмечал общие черты между
отношением Гофмана к друзьям и отношениями между членами кружка Станкевича
(51).
Бакунину Гофман оказался органически близок. Мир музыки
и поэзии, которыми проникнуты фантазии Гофмана, был и его миром; он был
связано обстановкой его детства и отрочества (52). Современный
исследователь И. Ф. Бэлза справедливо отмечал, что музыку Гофман считал
«непобедимой силой, побеждающей и преобразующей окружающую его
действительность» (53). Именно так воспринимал ее и Бакунин. Музыка, поэзия,
философия — все было связано, все ложилось в основание его чрезвычайно
энергичной, творческой жизненной позиции.
* *
*
Можно сказать, что до изучения и пропаганды идей Гегеля
роль Бакунина в русской общественной мысли была незначительна. Перевод лекций
Фихте «О назначении ученого» и публикация их в «Телескопе» сами по себе не
оставили заметного следа. Но выступления Бакунина на страницах журнала,
очевидно, нельзя рассматривать в этом случае изолированно.
Почти все участники кружка Станкевича (К. С.
Аксаков, В. Г. Белинский, В. И. Красов, Я. М. Неверов, С. М. Строев и др.)
печатались в этом журнале. Сам его издатель Н. И. Надеждин был близок к
шеллингианству и в то же время (как доказывает Л. А. Коган), «умел стихийно
угадывать в ряде случаев пути», ведущие в направлении тех же выводов, к
которым пришел Гегель (54).
Н. Г. Чернышевский называл Надеждина человеком
«замечательного ума и учёности» (55), а Н. П. Огарев, вспоминая о нем,
писал, что «тогда (в начале 30-х годов) на него смотрели как на
представителя свободной мысли и его слово сильно действовало на умы»
(56).
Молодые сотрудники «Телескопа» сблизились с Надеждиным,
а когда в 1835 г. он уехал за границу, Белинский временно заменил его. По
возвращении Надеждин оставил себе только разборы ученых сочинений. Все, что
начато было Белинским, продолжалось и при редакторе до конца издания журнала.
«Молодые сотрудники, введенные в журнал Белинским, продолжали помещать свои
статьи в нем и увлекали журнал вперед. Надеждин отдался молодому
поколению», — пишет Чернышевский (57), но по цензурным обстоятельствам
ничего не говорит о закрытии «Телескопа», последовавшем после появления в 1836
г. «Философического письма» Чаадаева.
Общественное звучание «Телескопа» — одного из
немногих органов антикрепостнического, просветительского направления — было
значительным. Преобладающая роль в нем членов кружка Станкевича (и в их числе
Бакунина) говорит об их активном участии в формировании общественного
мнения, особенно в 1835-1836 гг.
После закрытия «Телескопа» круг молодых философов не
имел своего органа до 1838 г., когда руководство «Московским наблюдателем»
негласно перешло к Белинскому, а сотрудниками его стали М. А. Бакунин, В. П.
Боткин, М. Н. Катков, И. П. Клюшников, В. И. Красов, П. Н. Кудрявцев, А. В.
Кольцов.
Приход новой редакции журнала и программные статьи его
первых номеров (58) стали событием общественной жизни. «От "Московского
наблюдателя" ждали переворота в области литературы и мышления», —
свидетельствовал П. В. Анненков (59). Н. Г. Чернышевский писал
впоследствии, что «никогда еще ничего подобного, за исключением разве
последних книжек "Телескопа", не было в русской журналистике»
(60).
Круг читателей журналов, как и сами журналы, был далеко
не однороден. «Московский наблюдатель» привлек в это время пристальное
внимание различных посетителей литературных салонов и знаменитой
литературной кофейни на Театральной площади Москвы, где собирались актеры,
писатели, профессора университета, где часто бывали Бакунин, Белинский и весь
круг молодых философов. По словам А. Д. Галахова, ученые статьи журнала
порой вызывали «насмешки своими новыми терминами. Особенно над философской
статьей Бакунина в "Московском наблюдателе", т. е. над ее внешней стороной,
а не над смыслом, Ленский изощрял свое остроумие. Так, вертя в руках пустую
рюмку, он произносил очередной экспромт:
С чем тебя сравняю я,
В "Наблюдателе Московском"
Философская статья» (61).
Пример подобного «успеха» относился, конечно, к
области моды на философию, но сама мода, будучи явлением вторичным,
отражала стремления наиболее образованной части общества к постижению «тайн
мироздания, происхождения и истории всех явлений в жизни, вместе со
всеми феноменами человеческого духа и сознания» (62).
О Гегеле русские журналы упоминали с начала 20-х годов.
В 30-х годах чаще других вопросов Гегелевой философии касался «Телескоп», но
пробуждению подлинного интереса к немецкому философу способствовал
кружок Станкевича, и главным образом Бакунин и Белинский. Пропаганде
философии со страниц журнала Чернышевский придавал важнейшее значение.
Главную заслугу «Московского наблюдателя» он видел в том, что журнал стал
«органом Гегелевой философии... Господство философии над всей нашей
деятельностью в начале настоящего периода нашей литературы (середина 30-х годов.
— Н. П.) есть замечательный
исторический факт, заслуживающий внимательного изучения. "Московский
наблюдатель" представляет первую эпоху этого владычества философии, когда
непогрешительным истолкователем ее представлялся Гегель, когда каждое слово
Гегеля являлось несомненною истиной и каждое изречение великого учителя
принималось его новыми учениками в буквальном смысле»
(63).
Изучением работ Гегеля Бакунин занялся весной 1837 г.
«Гегель, — писал он сестрам в начале мая, — дает мне совершенно новую жизнь. Я
целиком поглощен им» (64). Постижение нового было органически связано у Бакунина
с проповедью усвоенных идей окружающим его людям. Гегель надолго стал главной
темой споров с друзьями и писем родным.
«...Нет параграфа во всех трех частях Логики, в двух —
Эстетики, Энциклопедии и пр., который не был бы взят отчаянными спорами
нескольких ночей», — писал Герцен о процессе изучения Гегеля Бакуниным и его
товарищами (65).
Источником, позволяющим судить о степени
пристального внимания Бакунина к трудам Гегеля, являются его конспекты,
сохранившиеся частью полностью, частью в отрывках (66). В этих тетрадях особенно
важны мысли автора по поводу того или другого положения, а также выделение
им мест, особенно привлекавших его внимание.
Остановимся коротко на некоторых записях, смысл которых
не пропал для Бакунина и в последующие годы и к которым нам придется обратиться
в дальнейшем.
Перед нами большая рукопись: «Психология или
философия субъективного духа» (Из Энциклопедии Гегеля и Психологии
Розенкранца)» (67).
Из Энциклопедии: «Дух имеет для нас своим
предположением природу... Род есть всеобщее индивидов... Единичное
заключается во всеобщем, которое производит его из себя для того, чтобы его в
себе уничтожить... Сотворение и отрицание есть бесконечный процесс»
(68).
Из Розенкранца: «Человеческий организм есть
тотальный организм: микрокосм... Мышление есть сущность Духа, через
мышление человека... Сознание отделяет человека от животного, для которого
нет объекта. Как отношение субъекта к другому сознанию есть сознание мира
как отношение к себе, оно есть самопознание, простая всеобщность, содержание
которой в своей определенности есть разум» (69).
Идеями Гегеля проникнута и рукопись Бакунина «Гамлет».
Она написана в 1837 г., когда большинство членов кружка Станкевича были увлечены
драмой Шекспира, поставленной в новом переводе Н. А. Полевого в Москве с П.
С. Мочаловым в главной роли.
«Гамлет» заинтересовал Бакунина в связи с
«философией права» Гегеля. Созвучность идей Шекспира и Гегеля он увидел в
понимании ими сущности права, преступления, наказания. Исследователь этого
вопроса С. Ф. Ударцев полагает, что мысли, изложенные в рукописи,
органически связаны с последующими, естественноправовой концепцией Бакунина
(70).
Рукопись эта весьма близка по идейному содержанию к
опубликованной статье Белинского «"Гамлет" — драма Шекспира. Мочалов в роли
Гамлета». Она показывает ее истоки, подтвержденные дополнительно письмом
Белинского к Станкевичу от 2 октября 1839 г. (71)
Следует отметить, что восприятие Бакуниным новой
философской системы при всем его преклонении перед классиком немецкой философии
не было лишено критического осмысления. Так, судя по конспектам лекций
Гегеля по философии религии 1837 г., Бакунин отметил противоречия
между учением церкви и «понимающим мышлением». «Вера, — записал он, — не
могла устоять подле совершенно противоположных результатов свободного
философского исследования». Не соглашаясь с Гегелем, утвердившим
невозможность познания бога, и понимая под последним «высший разум», Бакунин
предлагал, «философствуя от разума», изучать «самое познание»
(72).
Проблема действительности была, однако, воспринята им в
близком к Гегелю варианте. В 1837-1838 гг., сначала в конспектах, письмах,
«Моих записках», затем в предисловии переводчика к «Гимназическим речам»
Гегеля Бакунин с особенной настойчивостью останавливался на этом вопросе.
Интерес его был вполне объясним. Он шел вслед за Гегелем, через работы которого
проблема действительности проходила красной нитью. Сама же философия
представлялась Бакунину как «интерес и потребность нашего времени», в ней он
видел «всю судьбу будущего» (73).
Сам Гегель отмечал, что «философия именно потому, что
она есть проникновение в разумное, представляет собой постижение наличного и
действительного, а не выставление потустороннего начала, которое...
существует только в заблуждении одностороннего, пустого
рассуждательства...
Что разумно, то действительно.
И что действительно, то разумно.
Этого убеждения придерживается каждое не
испорченное умствованиями сознание, точно так же, как и
философия».
Далее он добавлял «еще одно замечание», весьма
важное для его представления о действительности. Он указывал, что
философия «в качестве мысли о мире появляется лишь тогда, когда действительность
закончила свой процесс образования и завершила себя... Лишь в пору
зрелости действительности идеальное выступает наряду с реальным и строит
для себя в образе интеллектуального царства тот же самый мир, лишь постигнутый в
своей субстанции» (74).
Статья, предваряющая публикацию перевода Бакуниным
речей Гегеля (произнесенных последним на годичных актах Нюрнбергской
гимназии в 1809 и 1810 гг.), формулировала его новую идейную платформу.
Выступая против отвлеченности и призрачности философии, он призывал молодое
поколение обратиться к действительности, примириться с ней, полюбить ее,
стать «действительными русскими людьми» (75).
«Примириться и полюбить» — эти термины означали, прежде
всего, познать истинную, а не случайную действительность. Сама терминология
была связана, как справедливо отмечает П. И. Моисеев, с альтруистической
этикой Фихте (76).
В целом же статья довольно верно повторяла основной
смысл толкования Гегелем его знаменитой формулы, хотя и содержала порой слишком
прямолинейные определения. Однако сопоставление статьи с записями, сделанными
Бакуниным при работе над Энциклопедией Гегеля, говорит о том, что он уже
летом 1837 г. понимал под действительностью не реальность сегодняшнего дня.
«Философия, — писал он, — не имеет другого предмета, кроме
действительности... Сперва должно условиться в том, что такое действительность,
и отличить ее от случайности, имеющей возможность быть не так, а иначе...
Разделение Действительности и Идеи всего более производится рассудком,
который считает свои отвлеченные мечты за нечто истинное и предписывает Долг...
Рассудок этот может быть и прав, когда он должен обращаться к внешним, случайным
пошлым предметам, постановлениям, положениям и т. д., которые могут в
известном частном круге и в известном времени иметь относительную
действительность, но в сфере философии — это нелепо, потому что философия имеет
предметом Идею, слишком сильную для того, чтоб не мочь проявиться в
действительности» (77).
Каждое слово Гегеля понималось русскими его
учениками «в буквальном смысле», считал Чернышевский, имея в виду прежде
всего Бакунина и Белинского. Приверженность к Гегелю, «овладевшую Белинским
и его друзьями, он называл естественною и необходимою... Они в этом случае
разделяли общую участь величайших мыслителей нашего времени»
(78).
Однако формы этой приверженности были различными. В
литературе же распространилась версия об однородности восприятия «разумной
действительности» Белинским и Бакуниным. Подобным представлениям
способствовал и Герцен, признававший в то же время, что «революционный такт»
толкал Бакунина в другую сторону. Ни Герцен, ни Чернышевский не знали
конспектов Бакунина, не знали и переписки между ним и
Белинским.
Советские исследователи, освещая историю русского
гегельянства, останавливаясь на проблеме «примирения с действительностью», как
правило, лишь бегло упоминали Бакунина (79) и использовали далеко не
полностью переписку Белинского.
Авторы специальных работ о Бакунине, написанных еще в
20-е годы, — Ю. М. Стеклов, В. П. Полонский и М. Дынник (статья «От примирения с
действительностью к апологии разрушения») — не пошли дальше утверждения
общности взглядов Бакунина и Белинского периода их
гегельянства.
Тот факт, что Бакунин значительно раньше Белинского
порвал с позицией «примирения», остался не замеченным и автором статьи,
написанной в 70-х годах, И. И. Губарем («М. А. Бакунин и философия Гегеля»)
(80), утверждавшим, что до 1840 г. Михаил Александрович был идеалистом
и проповедовал «примирение с действительностью».
Противоположную точку зрения высказал еще в 1915 г.
историк и собиратель архива Бакуниных, прекрасно знавший переписку не
только Бакунина и Белинского, но и всего их окружения, — А. А. Корнилов (81); в
недавнее время его поддержал П. И. Моисеев (82).
Действительно, восприятие учения Гегеля Белинским было
иным, чем у его друга, толковавшего ему философские истины. И дело было не
в недостаточной подготовке Белинского, как полагал Корнилов (83), а в горячем
протесте его против отвлеченности, в стремлении к реальности, к
самостоятельности мысли. Следует учитывать также психологический аспект:
постоянное интеллектуальное давление вечно проповедующего Бакунина,
несовпадения «идеального» мира Премухина с окружающей Белинского
действительностью. Все это также способствовало нарастанию чувства
протеста, выливавшегося на многих страницах его писем-«диссертаций»,
адресованных. Бакунину.
Наиболее характерным было письмо от 10 сентября 1838 г.,
где он объяснял процесс возникновения в его сознании понятия
действительности. «С напряжением, горестно и трудно, принимает мой дух в
себя и любовь, и вражду, и знание, и всякую мысль, и всякое чувство, но, приняв,
весь проникается им до сокровенных и глубоких изгибов своих. Так в горниле моего
духа выработалось самобытно значение великого слова "действительность"... Я
гляжу на действительность, столь презираемую прежде мною, и трепещу таинственным
восторгом, сознавая ее разумность, видя, что из нее ничего нельзя выкинуть и в
ней ничего нельзя похулить и отвергнуть».
Далее, много и подробно говоря о великой и благой силе
каждодневной реальности, Белинский оговаривался, однако, что для тех, кто не
покоряется ей, она становится чудовищем, вооруженным «железными когтями и
железными челюстями» (84).
В ответе на это письмо Бакунин восставал как против
«страшных... стальных зубов» действительности, так и против «уважения к чужой
непосредственности доброго малого» — героя повседневности. Он утверждал, что
частная ограниченная непосредственность не может быть меркою и законом
для других людей, как не может быть закономерным отказ от стремления к
истине, к самостоятельной и свободной мысли.
Расхождения между Белинским и Бакуниным из-за разного
понимания действительности начались, таким образом, спустя год после их
совместного изучения Гегеля и длились вплоть до отъезда Виссариона Григорьевича
в Петербург (октябрь 1839 г.) и далее до того времени, когда оба они (один в
Берлине, другой в Петербурге) но пришли к новым выводам, по существу — новым
системам взглядов.
Зима 1839/40 г. оказалась для Бакунина в известном
смысле переломной. Он сам называл свое состояние «разорванным». Гегель,
почти три года целиком поглощавший его немалую умственную энергию, был,
казалось, постигнут. Теория, как таковая, перестала удовлетворять его
потребность. Стремление к социальной практике, наметившееся в его
предисловии к Гегелю, было неверно понято даже его близкими друзьями, да и сам
Бакунин еще не представлял себе ясно дальнейших своих
интересов.
В поисках иного, не теоретического только пути он
сблизился с кругом друзей Герцена, и прежде всего с вернувшимся той зимой в
Москву Огаревым. Последний в письме к еще ссыльному Герцену, рассказывая и об
этом знакомстве, сообщал любопытные детали. Бакунин в обществе не проповедовал
более Гегеля, а садился при случае играть в шахматы и уже не слышал, «что
ему говорят» (85). Это было совершенно нетипично для Михаила Александровича
и свидетельствовало о его душевном кризисе. «Разорванность» его настроения
сказывалась и в усиливающейся антипатии к славянофилам. Если в середине
30-х годов их общий идейный исток (классическая немецкая философия) в
некотором смысле сближал их, то теперь при встречах у Чаадаева или в других
московских салонах с А. С. Хомяковым, а особенно с С. П. Шевыревым и М. А.
Языковым он вел себя враждебно. Т. Н. Грановский писал Н. В. Станкевичу (15
февраля 1840 г.) о Бакунине: «Он дал мне понять, что я дурно делаю, посещая
общество Киреевских. Странный человек. Я понимаю, что Боткин и Белинский
называли его абсолютистом» (86).
Не посещая салон А. П. Елагиной, Бакунин все чаще бывал
у Огарева, а по возвращении Герцена из ссылки близко сошелся и с ним. Новым
друзьям Бакунин много говорил о Гегеле, который еще был мало им знаком, о том,
как следует понимать волнующую всех проблему действительности. «Из молодежи
гегельской, конечно № 1 — Бакунин»,— записал Герцен 6 апреля 1840 г. (87) Сам
Бакунин в эту пору подвел определенный итог своему гегельянству двумя статьями
«О философии». Первая из них появилась в «Отечественных записках» (1840 г., кн.
4). Вторая по невыясненным обстоятельствам напечатана тогда не была, но
сохранилась в фонде А. А. Краевского (РОГПБ, ф. 391) и впервые была опубликована
Ю. М. Стекловым (88).
Обе статьи едины по замыслу. Первая из них
начинается с определения философии как неразрывного единства конечного и
бесконечного, «действительной истины и истинной действительности».
Анализируя понятие «истина», Бакунин приходит к выводу, что одним из главных ее
критериев является необходимость действительное не отождествлять с существующим,
ибо в последнем возможны случайности. «Первый шаг познания есть уже
отрицание случайности и положения необходимости»
(89).
Подобный ход рассуждений обусловливает исторический
детерминизм Бакунина. Говоря о ложности толкования истории как игры
случайностей, он противопоставляет ей необходимость.
Критически осмысливая проблему эмпиризма, Бакунин
отдает должное Гете, Кювье, Гердеру, признает, что эмпирики не только собирают
факты, но и возвышают их до «относительно всеобщих мыслей». Однако для
научного познания необходимо единство эмпирического и философского
исследования. Один эмпиризм «не может удовлетворить познающего духа; его
нельзя назвать действительным знанием истины, потому что он не в состоянии
ее обнять; он не в состоянии возвыситься до истинно всеобщего и единого
начала и не в состоянии указать необходимость развития и осуществления
этого начала в многоразличии действительного мира; вследствие этого он не может
даже доказать необходимость тех общих законов, тех относительных
всеобщностей, которые ему доступны» (90).
Существенное содержание всякой науки составляют не
факты, но проявляющиеся в них законы. «Все сущее, — утверждает Бакунин во второй
статье, — происходит по необходимым и определенным естественным законам» (91).
Эмпирики же не могут понять их всеобщности и единства, не могут представить,
как, выйдя из сферы абстракции, они осуществляются в действительном
мире.
Законы объективны, они «пребывают в мире... С
другой стороны, они — субъективные мысли, потому что в противном случае
человек... не мог бы понимать и усваивать их. Понять предмет значит найти в
нем самого себя».
Назначение человека или его место в
действительности — одна из главных тем статей, в которых намечены идеи, не
оставлявшие Бакунина и в последующие годы. «Человек, с одной стороны, конечный,
с другой — бесконечен, и вся премудрость его и все назначение его
жизни состоит в том, чтобы в последовательности своего развития он
отрывался от всякой случайности и внешности и, возвысившись над конечностью мира
сего так же, как над своею собственною конечностью, привязался к тому, что "ни
моль, ни ржа не истребляют"» (92).
Человек — часть природы, но он наделен разумом, «должен
осуществить» его, должен стремиться познать бесконечную истину, «составляющую
его сущность, и осуществлять ее в своих действиях».
«Разум произошел для нас как простое тождество субъекта
и объекта, как единство бытия и мышления, как бесконечная истина и свобода, как
такая истина, для достижения которой человек... должен только возвыситься
над собой, над тесным и ложным миром своей индивидуальности в всеобщую и
разумную сущность свою...
"...Что разумно, то действительно, и что
действительно, то разумно", — говорит Гегель, и это определение разума
и действительности произвело много споров и дало повод ко многим недоразумениям,
которые большей частью произошли от того, что худо поняли смысл, продаваемый им
слову "действительность". Обыкновенно называют действительным все сущее,
всякое конечное бытие, в этом-то и заключается ошибка; действительно только то
бытие, в котором пребывает вся полнота разума, идеи, истина; все же остальное —
призрак... и ложь. "Идея есть истина", — говорит Гегель в своей
Энциклопедии, — потому что истина именно и состоит в том, что объективность
соответствует понятию. Не в том, однако же, что внешние предметы
соответствуют моим представлениям: это будут верные представления —
представления, которые я [об] этом имею. Идее же нет дела ни до этого, ни до
представлений, ни до внешних предметов. Но и все действительное по той
степени, по какой оно есть истина, есть также идея, и вся его истина вытекает
единственно только из идеи... Единичное, взятое отдельно, не соответствует
своему понятию; эта односторонность составляет его конечность и есть
источник его необходимого разрушения» (93).
Так, подводя черту под спорами о сущности термина
«действительность» и объявляя все, не соответствующее разуму, идее, истине,
призраком, ложью, Бакунин впервые высказывает мысль о необходимости
разрушения одностороннего, конечного бытия.
Были ли статьи «О философии» принципиально отличны
от предисловия к речам Гегеля?
В отличие от Стеклова и Полонского мы не видим здесь
большой разницы. И первая, и последующие статьи в основе гегельянские.
Однако смысл последующих статей шире, глубже, продуманней, лишен тех
двусмысленностей и недоговорок, которые были характерны для его
предисловия.
Вопросы, поднятые Бакуниным, были весьма актуальны
для того времени. Спустя несколько лет на страницах «Отечественных записок»
появились статьи Герцена «Дилетантизм в науке» и «Письма об изучении
природы». В них ставились и на более широком материале решались проблемы,
близкие к тем, о которых писал Бакунин. Герцен разбирал вопросы: о предмете
философии, о науке, об эмпиризме, о соотношении человека и природы. «Без эмпирии
нет науки, так, как нет ее и в одностороннем эмпиризме. Опыт и умозрение — две
необходимые истинные, действительные
степени одного и того же знания» (94).
Со свойственной ему образностью Герцен говорил о том,
что философия, не признающая эмпиризма, была «холодна, как лед, бесчеловечно
строга», что раздробленность наук была схожа с феодализмом, «окапывающим
каждую полоску земли валом и чеканящим свою монету» (95).
Герцена занимала мысль о человеке, о его
соотношении с миром природы. «Мы привыкли человеческий мир отделять
каменной стеной от мира природы — это несправедливо; в действительности нет
никаких строго проведенных межей и граней... Человек имеет свое мировое
признание в той же самой природе, доканчивает ее возведением в мысль...
История мышления — продолжение истории природы» (96).
В восприятии учения Гегеля Герцен пошел дальше Бакунина.
Признавая «Энциклопедию» первым примером «паукообразного естествоведения», видя
в учении немецкого философа выход из дуализма и метафизики, высоко ставя
раскрытие им безусловности единства бытия и мышления, Герцен не мог принять
его идеализма, «срывающего его в односторонность, казненную им самим».
«Гегель, — писал он, — хотел природу и историю как прикладную
логику, а не логику как отвлеченную разумность природы и истории»
(97).
Сопоставляя статьи Герцена и Бакунина, мы не вполне
разделяем мнение Моисеева, полагающего, что последний создал возможность
материалистической критики Гегелева идеализма (98).
Бакунин действительно первым в России глубоко и серьезно
изучил Гегеля, первым выступил со статьями, но следует учитывать, что постановке
в русской печати теоретических проблем, критике идеализма способствовал общий
уровень западноевропейской философии, сама эпоха, выдвигавшая эти проблемы и эту
критику. Нельзя, конечно, отрицать определенного влияния на Герцена разговоров с
Бакуниным и его статей, но близость понимания философских проблем скорее
всего была порождена требованиями времени.
Во всяком случае, статьи обоих авторов были весьма
высоко оценены Чернышевским. Говоря о периоде «Отечественных записок»
1840-1846 гг. и имея в виду Бакунина и Герцена, но не имея возможности
назвать их имена, Николай Гаврилович писал: «Тут в первый раз русский
ум показал свою способность быть участником в развитии общечеловеческой
науки» (99).
2. БАКУНИН —
РЕВОЛЮЦИОННЫЙ ДЕМОКРАТ 40-х ГОДОВ
Становление
революционно-демократической позиции Бакунина. — Программные вопросы
революционной и национально-освободительной борьбы. — «Русские дела». —
Славянские планы Бакунина, его федерализм. — Отклики общественности на идеи
Бакунина
В июле 1840 г. Бакунину удалось осуществить давнее свое
желание — уехать для продолжения образования в Берлин. Здесь вскоре он вошел в
круг левых гегельянцев, сблизился с одним из их лидеров, издателем
«Немецких летописей» А. Руге, который писал о своем новом знакомом как об
«очень образованном человеке, обладающем крупным философским талантом»
(100).
Философские, а затем и политические интересы
целиком захватили Бакунина. Плодом его занятий и размышлений стала
статья «Реакция в Германии». Во вступлении, предпосланном статье, редакция
сообщала: «Мы даем не просто замечательную вещь; это новый значительный факт.
Дилетантов и несамостоятельных последователей вроде Кузена и других немецкая
философия уже и раньше производила за границею, но людей, философски
переросших немецких философов и политиков, до сих пор в наших пределах
не встречалось. Таким образом, заграница срывает с нас теоретический венец»
(101).
Высоко оцененная издателями статья была чрезвычайно
важна для самого Бакунина: она знаменовала его вступление на путь революционной
мысли. Но теоретически в основе по-прежнему оставалась философия
Гегеля, хотя теперь он сосредоточился на признании противоречий
«главнейшей категории нашего времени».
Сыграла в этом свою роль обстановка разгоравшейся
политической борьбы, которую он смог наблюдать в Германии, и аналогичные
события в других странах, сведения о которых он знал из прессы. Эти
политические наблюдения и позволили ему начать статью со слов:
«Свобода, реализация свободы, кто станет отрицать, что сейчас этот лозунг
стоит на первом месте в порядке дня истории?» (102)
«Реализацию свободы» Бакунин отождествляет с
революцией. Он видит у нее многочисленных врагов, и прежде всего
«реакционную партию». Последнюю он рассматривает не как случайное явление, а как
необходимость, имеющую «свое основание в развитии современного духа. Назвать
господство реакции случайным — значит оказать демократии плохую услугу»
(103).
Сила реакции связана со слабостью демократической
партии, понимающей себя лишь как отрицание, которому противостоит положительное.
Задачи же демократии не только в отрицании, но и в преодолении реакции. Для
этого сама демократия должна качественно измениться, стать «новым, живым...
откровением, новым небом и новою землей, юным и прекрасным миром, в котором
все современные диссонансы разрешаются в гармоническом единстве» (104). Так,
борьба с реакцией и будущая победа демократии рассматривались Бакуниным в
соответствии с учением Гегеля о диалектическом процессе.
«Противоположение (противоречие. — Н. П.) и его имманентное развитие
составляют один из главных узловых пунктов всей Гегелевой системы, —
справедливо отмечает Бакунин. — Противоположение составляет внутреннюю
суть... теории вообще, а потому момент постижения теории есть вместе с тем
и момент ее завершения; завершение же ее есть саморазрешение в самобытный и
новый практический мир, в действительное царство свободы»
(105).
Реализация этого «царства» близка, «старый крот уже
выполнил свою подземную работу». Повсюду, считает Бакунин, образуются союзы
социалистов. Бедный класс, осужденный на фактическое рабство, «принимает везде
угрожающее положение, начинает подсчитывать слабые по сравнению с ним ряды своих
врагов и требовать практического приложения своих прав... Даже в России, в
этом беспредельном, покрытом снегами царстве... которому, может быть,
предстоит великая будущность, — Даже в России собираются мрачные, предвещающие
грозу тучи! О, воздух душен, он чреват бурями!» (106).
Лозунг «Свобода, равенство и братство» должен
осуществиться. Слова же эти означают «полное уничтожение существующего
политического и социального строя» (107). Так Бакунин впервые сформулировал то
основное положение, которое отстаивал в течение всей
жизни.
Статью же он закончил Гегелевой идеей
диалектического отрицания, согласно которой начало созидания нового лежит в
разрушении старого: «Страсть к разрушению есть вместе с том и творческая
страсть». Фраза эта стала крылатой. Ее часто повторяют анархисты. Многие
историки приводят ее как доказательство анархизма Бакунина, будто
утвердившегося в начале 40-х годов. На ее философский смысл обратил внимание П.
И. Моисеев (108). И действительно, эта фраза, как и вся статья, далеко не
последняя дань Гегелю. В следующих главах мы попытаемся доказать, что Бакунин не
оставил Гегелевой диалектики и в других своих философских работах. Однако
статья замечательна не верностью Гегелю, а теми революционными практическими
выводами, к которым пришел Бакунин и до которых не только не дошел, но и не мог
дойти его учитель.
В некрологе Бакунину, написанном А. Руге, было
отмечено, что в статье «Реакция в Германии» содержался весь характер
Бакунина, намечено все дальнейшее развитие его мысли
(109).
Может быть, последнее утверждение слишком
категорично, но первое кажется нам основательным. Для проникновения во
внутренний мир далеко не ординарной личности Бакунина есть в статье некий
«ключ», а именно определение им свободы как религии, «доставляющей
величайшее наслаждение и высочайшее блаженство только на путях
глубочайших противоречий, горчайших страданий и полного, безусловного
самоотречения» (110).
Чтобы так определить цепу борьбы за свободу, нужно было
чувствовать в себе глубочайшие противоречия, быть готовым и к страданиям, и к
самоотречению.
Статья Бакунина, подписанная «Жюль Элизар»,
получила известность в России, хотя в первое время друзья не знали, кто
скрывается за этим именем. 7 января 1843 г. Герцен писал в своем дневнике: «В
одном из последних номеров («Немецких летописей».— Н. П.) была статья француза о современном
духе реакции в Германии. Художественно превосходная статья. И это чуть ли
не первый француз... понявший Гегеля и германское мышление. Это
громкий, открытый, торжественный возглас демократической партии, полный сил,
твердый обладанием симпатий в настоящем и всего мира в будущем»
(111).
Одним из первых об авторстве Бакунина и о высокой оценке
статьи в немецкой прессе узнал П. Я. Чаадаев. При встрече с В. Г. Белинским он
рассказал ему и о том, что немцы признали Бакунина первым знатоком немецкой
философии. В ноябре 1842 г. Виссарион Григорьевич писал брату Михаила Бакунина —
Николаю, с которым был дружен последние годы: «До меня дошли хорошие слухи о
Мишеле, и я написал к нему... Вы... всегда желали и надеялись, что мы вновь
сойдемся с Мишелем: ваше желание исполнилось... Мы, я и Мишель, искали 6ога по
разным путям — и сошлись в одном храме... Мишель во многом виноват и
грешен, но в нем есть нечто, что перевешивает все его недостатки: это — вечно
движущееся начало, лежащее во глубине его духа»
(112).
Передавая свои впечатления от статьи Бакунина его
сестрам, в марте 1843 г. Белинский писал, что «могучему духу» Мишеля нет
места «здесь и тесно даже там, где необъятное пространство поглощает других, как
море каплю воды!.. Ему лежит другой путь и путь великий, он долго был
безобразной кометою. Теперь настало для него время трансформации в светлое
лучезарное солнце» (113).
Как же сам Бакунин объяснял свое обращение к
революционным идеям? «Было время, когда я исключительно занимался
одною философиею, — писал он И. Скуржевскому. — В продолжение нескольких лет
подряд я не имел другой цели, кроме науки... Я мыслил только об абсолюте...
Был даже момент безумия, когда мне казалось, что я нечто понимаю и знаю; но,
вернувшись вскоре к рассудку и к жизни, я в конце концов убедился, что
жизнь, любовь и действия могут быть поняты только посредством жизни, любви
и действия. Тогда я... очертя голову окунулся в практическую жизнь... Истина,
бесконечность в той же мере обретаются в бесконечно малом, как и в
бесконечно великом, и микроскоп может столь же хорошо помочь нам открыть
их, как и телескоп.
Я ищу бога в людях, в их свободе, а теперь я ищу бога в
революции. Блажен я, если смогу хоть отчасти способствовать освобождению
славян, освобождению моего отечества, блажен, если смогу умереть за свободу
поляков и русских» (114).
Письмо это весьма любопытно. С одной стороны,
переход к практической, действительной жизни он объясняет отказом от
философии, с другой — именно через философию, через признание
необходимости, а значит, и возможности преобразования действительности
приходит к революционному осмыслению практической жизни. Да и отказ ли это от
философии, если предметом, занимавшим его, остается «истина и
бесконечность»?
Речь, очевидно, шла о другом. Не философия, ставшая
частью сознания, была отвергнута им, а отвлеченное философствование.
Реальная борьба за свободу не могла оставить равнодушным действенную,
энергичнейшую натуру Бакунина, теоретически уже вполне понимавшего ее
необходимость и закономерность. В эту борьбу он ринулся «очертя голову».
Человек крайностей, не признававший ни соглашений, ни компромиссов на пути
к цели, которую считал истинной, он не признавал преград. Белинский называл его
«верующим другом». И действительно, при известном рационализме ума он
постоянно испытывал потребность в вере. Теперь на смену философским
материям пришла революция, и он не только стал «искать в ней бога», но и нашел
его.
Но веры было недостаточно. Европа переживала бурные
предреволюционные годы. В Германии, Швейцарии, Австрии, Франции Бакунин искал
основы организации, способной объединить борьбу за свободу угнетенных
народов разных стран. Его общественная активность привлекла внимание
масонов, которые в годы, предшествовавшие революции 1848 г., активизировали
свою деятельность. Очевидно, еще до революции, в Париже, Бакунин вступил в
ложу. Во всяком случае, адресат приведенного выше письма, гр. Скуржевский, 9
октября 1848 г. писал Бакунину: «Я рад, что узнал в тебе брата; диплом твой я
скоро тебе доставлю и для ускорения дела еще сегодня напишу в Париж... Советую
тебе усердно посещать в Германии Л. Л. (очевидно, ложи.— Н. П.) для того, чтобы лучше подготовиться
к званию М[астера], к чему у тебя имеются все данные»
(115).
Заинтересованность масонов в Бакунине понятна. Он же
вступил в их ряды из тактических соображений и, как покажет дальнейшее, с
надеждой использовать их широко распространенные организации в
революционных целях.
Для деятельности Бакунина 40-х годов масонство было
частностью, которую он, естественно, не афишировал. Революционные же его
выступления, воззвания, письма, статьи все были на виду. Полиция европейских
стран следила за ним. А с момента, отказа вернуться на родину (февраль 1844
г.) он стал объектом пристального внимания агентов царского правительства в
Западной Европе (116).
Назовем несколько особенно важных выступлений Бакунина
этого времени. Статья «Коммунизм» (1843), Письмо в редакцию газеты «Реформа»
(1845), Письмо в редакцию газеты «Конституционалист» (1846), Речь на
собрании в память 17-й годовщины польского восстания 29 ноября 1847 г. в
Париже, статья «Основа новой славянской политики» (1848), «Воззвание
русского патриота к славянским народам» (1848), «Русские в Семиградии»,
«Обращение к чехам» (1849), «Царизм и германская революция» (1849),
«Русские дела» (1849). В этих и некоторых других статьях и письмах нашли
свое выражение его программа революционной и национально-освободительной
борьбы в Западной Европе и России.
* *
*
С самого начала Бакунин представлял революцию как
всеевропейскую. Ее прелюдию оп видел в Великой французской революции. «Многие
так слепы, что думают, будто побороли и укротили ее мощный дух...— писал оп в
статье "Коммунизм". — Нет, революционная драма еще не закончена. Мы родились под
революционной звездой, мы живем и все без исключения умрем под ее влиянием. Мы
находимся накануне великого всемирно-исторического переворота»
(117).
«Необходимо разрушить этот старый мир... Необходимо
все смести с лица земли, дабы очистить место для нового мира», — призывал
Бакунин в воззвании к славянам и конкретизировал, что речь идет о
материальных и моральных условиях современной жизни, представлявших
отживший социальный строй.
Неизбежность революции и гарантии ее успеха он
видел в готовности к ней народных масс, в силе «нового духа, выступающего
сначала как дух разрушительный, проникшего до самых глубоких слоев народной
жизни» (118).
В 1843 г. он писал, что народ «всегда был единственною
творческой почвою, на которой произросли все великие исторические явления, все
освободительные революции» (119). В 1845 г., говоря о будущем России, он
отмечал, что оно в народе, идущем вперед, «вопреки злой воле правительства.
Разрозненные, но весьма серьезные бунты крестьян против помещиков, — бунты,
учащающиеся в угрожающей форме, — бесспорно подтверждают это положение»
(120).
В 1840-1843 гг. движение главным образом
государственных крестьян охватило 8 губерний России. В активных
выступлениях в Вологодской губ. участвовало 20 тыс. крестьян, в Оренбургской и
Пермской губерниях — до 80 тыс. человек (121). Каждый год знаменовался ростом
числа выступлений и количеством их участников. Так, за один 1848 г.
произошло 161 массовое «неповиновение» крестьян в 34 губерниях
(122).
Не зная точных данных, Бакунин мог судить о степени
этого движения по прессе, в которую проникали некоторые сведения, по
рассказам приезжающих русских, по письмам. Во всяком случае, впечатление от
выступлений крестьян в дореформенные годы сохранилось в его сознании
надолго и, возможно, стало одной из причин представлений о постоянной готовности
русского народа к восстанию.
В 1847 г. Бакунин определил и те силы, на которые могла
рассчитывать русская революция. Он указывал на бунтующее крестьянство, на армию
(«Наши солдаты — это сам народ... народ, освободившийся от всяких иллюзий,
вооруженный, привыкший к дисциплине и совместным действиям») (123), на
разночинцев, «готовых со всей страстью броситься в водоворот первого же
революционного движения», и даже на «патриотов» из дворян. Так формулировал
он наиболее радикальную для того времени программу «революционных
действий».
Признавая, что Бакунин в своих надеждах на
революционное обновление России «снизу» в канун революции 1848 г.,
ушел далее всех других русских революционеров, Е. Г. Плимак квалифицирует
его планы как «фразерство и прожектерство», представляющее собой низший тип
революционного мышления (124). Высший же тип, основанный на осознании
реальностей российской действительности, принадлежал Белинскому, «который
даже в неподцензурном письме к Гоголю ограничивается выдвижением скромной
программы преобразований, который настаивает на необходимости для России не
только реформ "сверху", но и целого этапа ее буржуазного внутреннего
развития» (125).
В оценке «позднего» Белинского Е. Г. Плимак
высказал ряд интересных и, с нашей точки зрения, справедливых
соображений. Но типология революционности, предложенная им, представляется
спорной. По существу, речь идет о соотношении реформы и революции.
Белинский в конце 40-х годов выбрал путь реформ, Бакунин — путь
революций.
«Понятие реформа, несомненно, противоположно
понятию революции, — писал В. И. Ленин.— Но эта противоположность не
абсолютна, эта грань не мертвая, а живая, подвижная грань, которую надо
уметь определить в каждом отдельном конкретном случае» (126). Именно так и
поступил Е. Г. Плимак, представляя «вынужденный реформизм» Белинского как живую
конкретную грань его революционности (127).
Соглашаясь с этим, нельзя, представляется нам, видеть в
«вынужденном реформизме» высшую форму революционности, так же как нельзя
квалифицировать воззрения Бакунина конца 40-х годов как низший тип
революционного мышления. Воззрения Бакунина, основанные на действительности
предреволюционной Европы, на национально-освободительном движении славян и
стихийной борьбе крестьян в России, выражали реально существовавший
социальный и национальный протест масс эпохи 1848 г., который не был, да и никак
не мог быть в тот момент низшей ступенью революционности.
Обратимся к представлениям Бакунина о народе.
Известно, что, живя в России, он не испытывал интереса к изучению его
жизни. Благодаря гуманному отношению семьи Бакуниных к крестьянам не было у него
и личных впечатлений, подобных тем, которые выносили из своего детства многие
его современники. Солдат он имел случай узнать в армии, но и это не отразилось в
его многочисленных письмах того времени. Не отразились в его наследии 30-х
— первой половины 40-х годов какие-либо впечатления от полемики со
славянофилами, свидетелем которой он бывал, от книги А. Гакстаузена, которую он
в свое время прочел и которая сыграла немалую роль в этих спорах.
Однако разговоры о народе, об общине, не раз слышанные им в те годы,
оставили определенный след в его сознании, они пригодились ему тогда, когда,
став революционером, он задумался над историческими судьбами русского
парода, над его социальным устройством, его движениями, захотел объяснить
современную жизнь народа, его борьбу. Рассказывая о себе в «Исповеди», он писал:
«За границей, когда внимание мое устремилось в первый раз на Россию, я стал
вспоминать, собирать старые, бессознательные впечатления и отчасти из них,
отчасти из разных доходивших до меня слухов создал себе фантастическую Россию,
готовую к революции» (128).
С осени 1848 г. Бакунин стал работать над историей и
современным положением России. Весной 1849 г. в «Дрезденской газете» появилась
серия его статей, летом 1849 г. в Лейпциге была издана анонимно его брошюра
«Русские дела. Картина современного положения». Здесь он и остановился на не
новой для русской общественной мысли идее общины.
В XVIII в. общинное землепользование описывали И. Н.
Болтин и А. Н. Радищев (129), в начале XIX в. в обществе и в
правительственных кругах много говорили об этой проблеме, противопоставляя
общине принцип частной собственности на землю. Эти мысли отразились и в проекте
конституции Н. Муравьева и в замечаниях на него С. Трубецкого (130). Наконец, в
30-х годах возникла идея общины как гарантии против образования
пролетариата. Мысль эту разделяли как реакционные круги, так и либералы,
среди которых поборниками общины стали славянофилы. Последние акцептировали
внимание не только на самобытности русской общины и ее
патриархально-семейном характере, но и на свободном самоуправлении и
нравственных связях. Идеи эти, будучи предметом постоянного обсуждения в
московских салонах, запомнились Бакунину и проявились тогда, когда, с
головой уйдя в политическую борьбу, он должен был обратиться к русской
действительности.
В общине он увидел демократический институт,
главные черты которого состояли в общинном владении землей, в
элементах мирского самоуправления, в непререкаемой вере крестьян в их право
на землю. Эти черты общинного быта с самого начала определяли, как считал
Бакунин, социальный характер русской революции (131).
Весь народ, считал он, объединен «неволею, рабством...
Не следует думать, что будто крестьянин не сознает, что он заслуживает более
достойной человека участи, что земля, которую он обрабатывает от имени царя,
государства или своего барина, принадлежит собственно ему. Бунты, восстания
служат свидетельством социального брожения в России, которое зашло гораздо
дальше, чем это кажется за границей» (132).
Народные и революционные движения являются
«исходными пунктами новой русской жизни» (133). Бакунин выделял три таких
пункта: восстание Пугачева, войну 1812 г. и восстание декабристов. Определяющее
значение Отечественной войны он видел в широко развернувшейся народной
активности, в надеждах крестьянства на освобождение от крепостной зависимости. С
1812 г. отмечал он и начало движения дворянства, говорил о «выдающихся
вождях» декабризма, программа которых «доныне сохраняет свое значение»
(134).
Весьма важно представление Бакунина о том, как его
поколение впервые пришло к осознанию значения и роли
народа.
Ретроспективный экскурс он начал с эпохи
последекабристской реакции, когда общество впало в «известную спячку», а
молодежь «с отчаяния... набросилась на все существовавшие тогда немецкие
философские системы, этот духовный опиум для всех, кто жаждет дела и все же
обречен на бездействие» (135).
Объяснение это было в общем справедливо, но ему не
хватало полной объективности. Ведь прошло менее восьми лет с тех пор, как
он сам оставил философские системы. Да и оставил ли? Пока в пылу политической
борьбы он называл их «опиумом», но период осознания философии в ее естественной
и неразрывной связи с живой жизнью ждал его еще впереди. И в конце 40-х годов он
основывал свою революционную теорию на Гегелевом учении о противоречии и
его имманентном развитии.
Говоря о том, что неслыханный гнет реакции пробудил
«новый дух... более реальный и основательный» по сравнению с «иллюзиями 1825
года» (136), Бакунин как бы продолжал на конкретном материале то, что писал в
своих философских статьях о необходимости реакции и ее преодолении «новым
живым откровением».
Одним из этих «откровений» была русская литература.
Именно она широко поставила проблему народа. Позднее, говоря о том, что
мужик стал героем современности, М. Е. Салтыков-Щедрин писал, что «не со
вчерашнего дня так повелось, а давненько-таки, с конца сороковых годов. Я
помню "Деревню", помню "Антона-Горемыку", помню так живо, будто это совершилось
вчера. Это был первый благотворный весенний дождь, первые хорошие человеческие
слезы, и с легкой руки Григоровича мысль о том, что существует мужик-человек,
прочно залегла и в русской литературе, и в русском обществе. А с половины
пятидесятых годов эта мысль сделалась уже господствующею в русской жизни.
Все, что ни есть в России мыслящего и интеллигентного, отлично поняло, что,
куда бы ни обратились взоры, везде они встретятся с проблемой о мужике»
(137).
Натуральная школа, сложившаяся в русской
литературе, или гоголевское направление (как она стала называться в
50-х годах), была, по словам Белинского, «результатом всего прошедшего
развития нашей литературы и ответом на современные потребности нашего
общества» (138). Вспомним, что 30-е годы ознаменовались прозой А. С.
Пушкина и Н. В. Гоголя, а начало 40-х годов — творчеством группы писателей,
объединенных одним реалистическим направлением (Н. А. Некрасов, Д. В.
Григорович, И. С. Тургенев, А. И. Герцен, И. И. Панаев, В. И.
Даль).
Литература была пронизана антикрепостническими идеями,
она изобличала пороки дворянства и представляла судьбы простых людей, их
страдания, а порой их назревающий протест.
Направление это содействовало как познанию народа, так и
самопознанию общества. Оно было ответом на его современные запросы. Интересно
наблюдение Бакунина о пути части образованного общества к народу не через
познание его нужд, а через отрицание дворянства. Плодом «болезненного
самопознания, — считал он, — явилось приобретение молодым дворянством
убеждения, что оно ничего не стоит, что у него нет никакого будущего,
потому что оно — дворянство, а также, хотя оно — дворянство, сознание, что
только в народе заключена энергия и будущая жизнь России» (139). Это
свидетельство весьма важно. Роль литературы для самопознания общества и приход к
идее народности через отрицание дворянства как социальной общности — оба
этих фактора, взятые в совокупности, по его мнению, объясняли понимание
демократической общественностью творческой роли народа. Однако до
отказа «молодого дворянства» от своего сословия и признания им будущего только
за народом, дело, конечно, не дошло. Можно было говорить лишь о немногих, к
числу которых и принадлежал Бакунин, но здесь нам важно само указание на
конкретный источник его представлений о народе.
Действительно, увлеченность немецкой философией и
западноевропейской литературой ни в коей мере не нарушала постоянного и
глубокого интереса Бакунина к отечественной словесности. Оказавшись за границей,
он продолжал пристально следить за русскими книгами и журналами. Так, в октябре
1840 г. в письме к Герцену он спрашивал: «Что русская журналистика, что
доказывает Белинский?.. Не вышло ли чего-нибудь из сочинений Пушкина, Гоголя и
Лермонтова?» (140)
В художественной литературе, в русской истории, в
сообщениях современной ему прессы начиная с 40-х годов Бакунин отмечал, с
одной стороны, протесты народа, с другой — нарастающую силу «необходимой»
реакции. Он утверждал, что царь «не может перестать быть деспотом... не
подрывая своей власти, самого корня своей власти, существования своего и своей
династии, даже самой Российской империи» (141).
Своим взглядам на народ и государство Бакунин искал
подтверждения в истории. С момента становления централизованной власти он
отмечал ее опору на «патриархально-общинный уклад» и вместе с тем
внутреннюю независимость народа от центральной власти, которую, однако, он
«терпел по инстинкту государственности». Признание подобного инстинкта у народа
позднее не встретится у Бакунина-анархиста. Но в 40-х годах он и не был
противником государства как такового. Напротив, в письме к Руге (1843 г.)
он писал о «высоком принципе государственности» (142), имея в виду
демократическое и просвещенное государство.
В статье «Коммунизм» он говорил, в частности, о
государстве, которое может быть «здоровым и хорошо устроенным
организмом», которому не опасно все случайное, «ибо все могущество и живая
сила государства заключаются именно в том, что оно может сохранить себя от
тысячи случайностей повседневности» (143). В плане «богемской революции»,
созданном в 1849 г., он предусматривал революционное правительство,
облеченное «неограниченной диктаторской властью» (144). План этот был
уникальным для Бакунина. На Богемии, части современной Чехословакии, а
тогда Австрийской империи, он остановился потому, что увидел там
возможность поднять крестьян ввиду их крайне тяжелого положения. Но
восстание это должно было бы соединиться с революцией в других частях
Австрийской империи и в Германии, а затем слиться с польским и русским
движением. Фантастичность этого плана не была исключительной для Бакунина.
Исключительными были меры по организации власти в Богемии после захвата там
власти. Диктатура должна была изгнать и уничтожить всех противников
победившего режима, за исключением некоторых чиновников, оставленных
для совета и справок (145). Людей предполагалось разделить на категории по
знаниям и способностям, разослать эмиссаров по всему краю, «чтобы дать ему
провизорную революционную и воинскую организацию»
(146).
Объяснить этот неожиданный всплеск
казарменно-коммунистических идей у Бакунина — федералиста по убеждениям можно
лишь обстановкой Западной Европы, когда революциями были охвачены ряд стран и
успех в Богемии мог стать близкой реальностью. В этом случае он и считал
необходимым любой ценой укрепить власть, чтобы развивать революцию дальше. Во
всяком случае, план этот представляет собой еще одно свидетельство
авторитарных представлений Бакунина того времени.
Вообще, если рассматривать анархизм как отрицание
«всякой государственной власти» (147), то, безусловно, Бакунин 40-х годов к
этому направлению не принадлежал. Однако большинство авторов, пишущих о нем,
утверждают обратное. Ошибка эта, очевидно, основана на недоразумении.
В революционной борьбе за освобождение славянских народов, порабощенных
Австрийской и Турецкой империями, Бакунин постоянно призывал к
разрушению этих искусственных государственных объединений, а также к
освобождению поляков из-под власти Пруссии и России. Он писал о необходимости
«распада всех старых государств, составленных из разнородных элементов: распад
Прусского государства посредством предоставления свободы его польским
провинциям; распад Австрийской империи — чудовищного скопления самых
противоположных национальностей; распад Турецкой империи, где каких-нибудь
семьсот тысяч османов держат под своим игом население свыше 12 миллионов,
состоящее из славян, валахов и греков» (148). Подобные призывы не были
анархистскими лозунгами. Они выражали реальные задачи
национально-освободительной борьбы славянских народов.
* *
*
Рассчитывая на то, что европейское революционное
движение 1848 г. захватит и Россию, Бакунин в разгар февральских событий из
Парижа отправился в Бреславль, чтобы в решительный момент быть ближе к
границе своей родины. Там же он полагал сблизиться с поляками,
собравшимися на съезд для решения дальнейшим судеб польского движения. Надежды
его оказались тщетными. Тогда он решил ехать в Прагу на Славянский
конгресс, «надеясь найти там архимедову точку опоры для действий»
(149).
Приняв участие в заседаниях, а затем в восстании,
вспыхнувшем в Праге 12 июня, Бакунин после капитуляции повстанцев вынужден
был выехать в Пруссию, где долго не мог найти города, в котором власти
предоставили бы ему возможность остаться. Наконец, он временно поселился в
Котене. Став очевидцем событий 1848 г. в Германии, наблюдая за бесплодными
парламентскими дебатами, Бакунин все более убеждался в ничтожности
буржуазных свобод. В августе в письме к Г. Гервегу он писал: «Я не
верю в конституции и в законы: самая лучшая конституция меня не в состоянии была
бы удовлетворить. Нам нужно нечто иное: порыв и жизнь, и новый,
беззаконный, а потому свободный мир» (150).
Весьма значительная роль в создании этого мира
принадлежала, как он считал, славянам. От того, на чьей стороне окажутся
эти пароды, зависит судьба Европы: «Деспотическая Россия, усиленная славянами,
задавит Европу и всю Германию или Свободная Европа с освобожденными и
самостоятельными уже славянами внесет, под покровительством Польши, свободу в
Россию?» (151)
Логика обращения Бакунина к славянской проблеме вполне
объяснима. Став революционером, признав неизбежность всеевропейской
революции, а народ — ее движущей силой, он увидел потенциальную
революционную энергию в освободительном движении славян. «Уже по одному тому,—
объяснял он,— что славяне до сих пор были самою угнетенною расою во всей Европе,
им, пожалуй, суждено осуществить демократию в самой глубокой степени и в
самом широком объеме, ибо как раз угнетаемые народы и классы бывали самыми
ярыми передовыми борцами за общечеловеческие права. Только на путях демократии
могут славяне обрести жизнь, только на путях демократии могут они
освободиться от глубокого внешнего и внутреннего рабства, в котором они ныне
томятся» (152).
Освобождение славян Бакунин не отделял от борьбы за
свободу народов России. Выступая против панславистских иллюзий, имевших
место среди части славянского населения, он писал: «Предметом ваших упований
должна быть не порабощенная и закрепощенная Россия со своим притеснителем и
тираном, а возмущенная и восставшая к свободе Россия, могучий русский Народ»
(153).
Славянское движение играло, конечно, серьезную роль в
европейских событиях 1848 г., но Бакунин преувеличивал его возможности и
степень революционности народов славянских стран. Излагая свои надежды и планы в
«Воззвании к славянам», он руководствовался не реальный анализом
политическою положения славянства, а своей верой во всепобеждающую силу
революционных идей. «Оглянитесь вокруг, — писал он, — революция везде. Она одна
царит, она одна сильна. Новый дух со своей разрушительной силой вторгнулся
бесповоротно в человечество и проникает в общество до самых глубоких и
темных слоев.
И революция не успокоится, пока не разрушит старого
одряхлевшего мира и не создаст из него нового, прекрасного мира... В ней и
только в ней вся сила и крепость, вся уверенность в победе». Наибольшей силы
достигнет революция в России, считал Бакунин. «В Москве будет разбито рабство
соединенных теперь под русским скипетром славянских народов, а вместе с тем
и все европейское рабство... Высоко и прекрасно взойдет в Москве из моря
крови и пламени созвездие революции и станет путеводной звездой для блага всего
освобожденного человечества» (154).
Освобожденный от национального гнета славянский мир
должен был, по представлениям Бакунина, образовать федерацию, основания
которой он и представил Славянскому съезду в Праге в июне 1848 г.
Неразрывный братский союз должен был сочетаться с независимостью каждого народа.
Во главе федерации предполагался Славянский совет, который (согласно пункту
четвертому «Основ славянской федерации») «руководит всем славянством как
первая власть и высокий суд, которому все обязаны
подчиняться».
Народы, входящие в федерацию, должны отказаться от
«своей державной власти», передав ее непосредственно в руки Совета. Но
правительства у каждого народа сохраняются, и любой гражданин «имеет право
обращаться к Совету против несправедливого действия своего отдельного
правительства». Обладая всеми полномочиями, Совет может объявлять войну или
заключать союзы с другими народами.
Внутреннее устройство народов основывается на
«равенстве всех, свободе всех и братской любви». Сословия уничтожаются,
земельные «уделы» уравниваются, каждое лицо имеет право жить среди любою
славянского народа.
Является ли подобная модель федерации анархистской?
Очевидно, нет. Скорее всего, это форма государственного устройства на
федеративных началах. Проекты подобной организации славянского мира
формулировались Бакуниным на ранней стадии его
федерализма.
Широкое распространение федералистских идей в
общественной мысли Европы началось с эпохи Великой французской революции.
Определенное влияние имели они на декабристов. Бакунин ссылается на них как на
своих предшественников, выдвинувших «принципиальное положение... учреждения
славянской федеративной республики путем разрушения Российской империи»
(155). Во всяком случае, планы Общества соединенных славян, о которых он мог
узнать от польских революционеров, были близки к его федералистским построениям.
Можно предположить, что ему были известны и проекты Н. М. Муравьева,
утверждавшего, что «Федеральное или Союзное Правление одно... удовлетворило всем
условиям и согласило величие народа и свободу граждан»
(156).
Вполне вероятно определенное влияние на Бакунина
польского историка и революционера Иоахима Лелевеля
(157). С работами его он мог познакомиться еще во время своей службы в Литве в
1834 г., как предполагает исследователь Ю. А. Борисенок (158). Встретились они летом 1844 г. Лелевель с
большой симпатией отнесся к молодому революционеру. Бакунин перевел на
русский язык воззвание Лелевеля «К братьям русским» (158а) и сделал к тексту ряд
дополнений. «Объединил все в целое, — писал польский революционер, — добавил
кое-что свое... Все его добавления очень хороши» (159). После Краковского восстания 1846 г. Лелевель ожидал поддержки
от Бакунина. Он писал В. Зверковскому: «Что там Бакунин, что там русские у вас
поделывают? Почему не прислали какого-нибудь обращения Временному
правительству?» (160)
Выступление Бакунина на митинге в Париже в ноябре 1847
г., в котором он приветствовал польских революционеров, было высоко оценено
Лелевелем. Несколько лет спустя он вспоминал о нем в письме к Герцену: «Когда
Бакунин открыто выступил со своими принципами и своей миссией, мы
продемонстрировали тут, в Брюсселе, на торжественном собрании союз братства
между русскими и поляками» (161).
Дело было в том, что речь Бакунина на митинге стоила ему
высылки из Франции. Он выехал в Брюссель, где 14 февраля 1848 г. вместе с
Лелевелем, выступая на собрании поляков, действительно провозгласил союз и
братство двух народов.
В день памяти декабристов, который ежегодно
отмечали поляки-эмигранты, 14 декабря 1848 г., Лелевель говорил, обращаясь
к русскому революционеру: «Друг Бакунин! Ты выразил благородные чувства своих
земляков. Рядом с гробом тех, которые, как ты сказал, первыми перешли
пропасть, которая, казалось, отделяла оба народа; тех, которыми вы
справедливо можете гордиться,— ваших героев, мучеников вашей свободы, рядом с их
гробом принимаем со всем сердцем проявление вашего братства, которое с
каждым днем будет укрепляться» (162).
Традиции декабризма, отношение к общине, федерализм
были теми основными идейными линиями, которые сближали Бакунина с Лелевелем. Но
если польский демократ говорил о славянской федерации (подключая к ней и
Венгрию), то Бакунин ставил вопрос о федерации всей
Европы.
Еще в начале революции 1848 г. в газете «Реформа» он
высказывал мысль о том, что революционное движение «прекратится только тогда,
когда Европа, вся Европа, не исключая и России, превратится в федеративную
демократическую республику» (163). Спустя почти два года (конец октября
1849 г.) в Воззвании к славянским народам он снова настаивал на «конечной
цели всеобщей федерации европейских республик» (164).
Эти мысли Бакунина не были случайными. Различные
федеративные проекты «постоянно рождались... в кругах эмигрантов из Восточной
Европы», — отмечает венгерский историк М. Кун (165). Объяснить подобный процесс
можно тем, что борьба за освобождение угнетенных народов Восточной Европы
должна была искать гарантию в будущей свободной организации в рамках федерации.
Федеративный союз мог защитить интересы всех народов, входящих в его
состав, мог противостоять натиску любой могущественной державы. Таков был
внешнеполитический аспект проблемы. Но был и другой, основанный на стремлении
мелкобуржуазных слоев к более свободным формам организации жизни, чем те,
которые существовали в отживших свой век феодальных империях. В различным
демократических теориях этот аспект обретал порой федералистскую
форму.
К. Маркс и Ф. Энгельс не поддерживали федерализма и
выступали против идей славянской федерации. «Демократический панславизм» —
так назвал Энгельс свою статью в «Новой Рейнской газете», которой он отозвался
на «Воззвание» Бакунина к славянским народам.
«Бакунин — наш друг,— писал Энгельс.— Но это не помешает
нам подвергнуть критике его брошюру» (166). Справедливо указав на абстрактность
представлений автора о свободе, отметив отсутствие сведений о сложной
политической действительности стран, связанных со славянским вопросом,
Энгельс сосредоточил главную свою критику на том, что он назвал «демократическим
панславизмом». Все славянские народы, за исключением поляков в то
время, он считал контрреволюционными. Поэтому призывы к объединению их, к
совместной освободительной борьбе выглядели в его глазах хотя и
демократическими по форме, но панславистскими по существу (167). Эта позиция Ф.
Энгельса была позднее конкретно разъяснена В. И. Лениным. «Энгельс, — писал
он, — стоял прежде всего и больше всего за борьбу с царизмом. Поэтому и
только поэтому Маркс и Энгельс были против национального движения чехов и южных
славян. Простая справка с тем, что писали Маркс и Энгельс в 1848-1849 гг.,
покажет всякому, кто интересуется марксизмом не для того, чтобы отмахиваться от
марксизма, что Маркс и Энгельс противополагали тогда прямо и определенно "целые
реакционные народы", служащие "русскими форпостами в Европе",
"революционным народам": немцам, полякам, мадьярам. Это факт. И этот факт был
тогда бесспорно верно указан: в 1848 г. революционные народы бились за
свободу, главным врагом которой был царизм, а чехи и т. п. действительно были
реакционными народами, форпостами царизма» (168).
Далее Ленин указывал, что в этом нет «ни тени
опровержения того элементарного социалистического принципа... которому
всегда был верен Маркс: не может быть свободен народ, угнетающий другие народы»
(169).
Борьба с царизмом была основополагающей и для
Бакунина. Но освободительное движение в славянских странах могло, по
его мнению, ускорить русскую революцию. В своих надеждах на славян он
преувеличивал их готовность к борьбе с российским самодержавием. Будучи
связанным лишь с демократическими лидерами славянской общественности, он,
по справедливому замечанию Энгельса, плохо представлял себе политическую
действительность, сложившуюся вокруг славянской
проблемы.
Следует отметить также, что термин «панславизм» имел в
разные годы разное звучание. Исследователь этой проблемы В. К. Волков пишет, что
в 40 е годы XIX в. это течение носило «ярко выраженный превентивный
характер и было использовано для борьбы с национальными движениями
славянских народов» (170). В начале XX в. в России идеи панславизма
использовались по-разному. В 1916 г. В. И. Ленин писал: «Панславизм, при
посредстве которого царская дипломатия не раз уже совершала свои
грандиозные политические надувательства, стал официальной идеологией кадетов»
(171).
Наряду с утопичностью славянских планов и надежд
Бакунина в период революции 1848 г. следует отметить его попытки налаживания
интернациональных связей славян. В условиях, когда в армиях, идущих против
революционной Вены, преобладали славянские части, оп призывал славян
включить в революционный союз мадьяр, подать руку помощи немецкому народу.
Не ограничиваясь провозглашением этих призывов, Бакунин весной 1849 г.
приступил к реальным действиям по подготовке Богемской революции. В апреле
1849 г. он снова ездил в Прагу, где пытался наладить революционный союз немцев и
чехов, организовать силы к выступлению, назначенному на 12 мая. Его
возвращение в Дрезден, где оп нелегально жил последнее время, совпало с
подготовкой революционного выступления и в этом городе. Когда восстание
началось, он не мог остаться в стороне и, как человек, более других знающий
военное дело, стал, по существу, его военным руководителем. В тяжелые дни боев с
правительственными войсками он проявил большую выдержку и мужество. В
работе «Революция и контрреволюция в Германии» К. Маркс и Ф. Энгельс
назвали его «способным и хладнокровным вождем восставших» (172). После разгрома
повстанцев 9 мая Бакунин был арестован. Заключением в Дрездене началась его
тюремная одиссея. Затем последовали: крепость Кенигштейн, приговор к
смертной казни, выдача австрийским властям, тюрьма в Праге и крепость в Ольмюце,
передача российским властям, Алексеевский равелин, Шлиссельбургская
крепость — в целом около девяти лет наиболее суровых тюрем Саксонии,
Австрии, России.
* * *
Скажем коротко о том общественном резонансе, который
получило имя Бакунина в период его заключения.
В 1851 г. работавший над книгой о революционном движении
И. Мишле обратился к Герцену с просьбой предоставить материалы о Бакунине. В
ноябре этого года, посылая Мишле отдельный очерк о своем товарище, Герцен, по
существу, выступал как первый его биограф. В письме, сопровождавшем этот очерк,
он писал: «Мы находимся в авангарде арьергарда, и поэтому нам,
русским, не остается ничего другого, как служить примером, подобно Пестелю,
Муравьеву, Бакунину» (173). Материалы Герцена Мишле использовал для книги
«Мученики России». «Быть может, — писал он, обращаясь к Бакунину, — моя
книга проникнет в стены Вашей тюрьмы: пусть же она скажет Вам, что наши сердца
переполнены Вами, что глаза наши при мысли о Вас увлажняются слезами, что весь
мир — мыслящий и чувствующий — ощущает на себе тяжесть Ваших оков»
(174).
В другом письме Мишле, опубликованном Герценом в
«Полярной звезде», историк писал о Бакунине: «... когда Германия будет
Германией, она поставит ему памятник.
До тех пор пусть он занимает место у очага и в сердце
француза, который так же, как Вы, любезный Герцен, вел отчаянную войну против
царя — за Францию, за Польшу и еще больше — войну за Россию... Теперь самые
простейшие люди начинают догадываться, что освобождение России необходимо
для всемирного освобождения... Задача социализма может быть вполне
разрешена сообща, семейно, совокупностью освобожденных народов»
(175).
Сам Герцен не только рассказывал о Бакунине, но и
защищал его честь. Так, когда в августе 1853 г. в газете «The Morning Advertiser» появилась заметка за подписью М. Ф., обвинявшая
Бакунина как агента царского правительства, Герцен тут же организовал отпор
этой клевете. Письмо издателю, подписанное им, И. Головиным и С. Ворцелем,
было помещено в той же газете, а в следующем ее номере появился новый
запрос Герцена, требовавшего раскрыть тайну псевдонима М. Ф. 7 сентября
1853 г. он писал В. Линтону: «Руге напечатал от своего имени письмо в защиту
Бакунина. Маркс тоже вмешался в это дело. Головин превратил это в бесконечную
канитель. Но важно то, что мы его защитили, и мы назвали себя, тогда как
обвинитель остался скрытым» (176).
Много раз за эти годы в статьях и письмах Герцена
звучало имя Бакунина, чаще всего в связи с его участием в борьбе за освобождение
Польши и других славянских стран. С появлением Вольной русской типографии в
Лондоне сведения о Бакунине стали доходить и до русского
читателя.
После смерти Николая I в обстановке всеобщего оживления
судьба узника Шлиссельбургской крепости стала полулегальной темой разговоров в
петербургском обществе. В хлопотах об освобождении Бакунина из крепости
приняли участие крупнейшие публицисты, ученые, писатели.
Семья Бакуниных сделала все возможное для
облегчения участи старшего сына. Не будучи военными, пять его братьев
решили принять участие в Крымской войне. Четверо, служа в ополчении, не попали в
действующую армию, но Александр сражался на 4-м бастионе Севастополя. Там
он близко сошелся с Л. Н. Толстым. Это знакомство помогло другому брату,
Алексею Бакунину, когда в 1856 г. он приехал в Петербург хлопотать о
Михаиле. Петербургское общество весьма сочувственно отнеслось к судьбе
узника, заключенного в Шлиссельбурге. Особенно активно действовали Л. Н.
Толстой и П. В. Анненков. Они составили письмо царю и способствовали успеху
этого ходатайства.
Нет основания полагать, что именно участие
представителей петербургского общества повлияло па Александра II в деле
Бакунина. Общие либеральные веяния предреформенных лет скорее могли оказать
влияние и в этом вопросе. Но сам факт широкого участия в хлопотах об
освобождении из крепости известного революционера людей, занимавших
иные позиции, показателен для общественных настроений того времени, для
популярности имени Михаила Бакунина.
* *
*
Подведем некоторые итоги пройденному Бакуниным пути от
занятий философией в середине 30-х к революционной борьбе конца 40-х годов.
Философскому периоду в этой главе пришлось уделить сравнительно большое место
ввиду его значения как для общественной жизни тех лет, так и для последующего
становления социальной доктрины Бакунина. Увлечение его философией было
закономерным. Школу Гегеля прошли многие мыслители той эпохи. Бакунин
первым из круга своих философствующих друзей начал усваивать истинный смысл
Гегелева учения. Его выступления в журналах, споры в московских салонах,
его переписка с Белинским, Станкевичем и другими членами их кружка уже в
30-х годах имели определенное общественное звучание, содействовали
формированию общественного мнения. В начале 40-х годов диалектика Гегеля
помогла ему обратиться к проблемам реальной борьбы, стать революционером.
Политическая действительность предреволюционной Европы также немало
способствовала этому. Обращение к проблемам российской действительности и к
угнетенным народам славянских стран, усилив революционность Бакунина,
придало ей специфические черты.
Крайние формы гнета со стороны феодальной реакции,
господствовавшей в крупнейших империях Европы, обусловили и крайние формы
протеста, выразившегося в стихийной борьбе русского крестьянства, в
национально-освободительном движении славянства, в решительных революционных
призывах Бакунина. Разрушение империй как искусственного объединения и создание
свободной федерации славянских народов стали ведущими идеями русского
революционера. Утопизм их в тех исторических условиям был очевиден. Но нельзя
отрицать и перспективности идеи революционного союза славян, мадьяр и
немцев, к которому призывал Бакунин в 1848-1849 гг.
Не меньшей утопией представляются и мысли Бакунина
о существующей, хотя еще и не организованной армии русской революции. Конечно,
расчеты его в значительной мере были умозрительными, а
информированность о реальном положении дел ограниченна, но им были
обозначены именно те силы (крестьянское движение, армия, разночинная молодежь),
к которым через 12 лет широко обратилась русская революционная
демократия.
Доказывая нереальность надежд Бакунина на путь
освобождения России «снизу», Е. Г. Плимак пишет, что «революционных элементов в
массе русского народа не было тогда и в помине» (177). Да, отдельные стихийные
выступления крестьян не выражали революционности класса, но революционеры
40-60-х годов в своих построениях рассчитывали на стремление крестьянства к
земле и воле, на факты стихийных протестов. И если, с одной стороны, надежды на
всеобщее восстание были иллюзорны, то, с другой стороны, исторический опыт
(восстание Пугачева) допускал возможность новой крестьянской войны в России.
Нельзя не отметить и еще одну важную черту Бакунина,
сложившуюся в 40-х годах, — революционное «нетерпение», выражавшееся в
стремлении шагать через годы и поколения. Не следует при этом забывать и об
особенностях его незаурядной личности, остром полемическом характере его
публицистики 50-х годов (составляющей основной источник выяснения его взглядов)
и политических реалиях Западной Европы предреволюционных и революционных
лет.
Широкое философское образование, приобретенное в 30-х
годах, самостоятельность и глубина собственных философских размышлений
способствовали пониманию революционной действительности Западной Европы, а
энергичный общественный темперамент привел его к практической
борьбе.
В целом 40-е годы стали для Бакунина периодом
складывания революционно-демократического мировоззрения, социальной
доктрины, периодом активных революционных действий.
1 Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 т. М., 1954-1966.
М., 1956. Т. VII. С. 353—354.
2 Варвара Александровна Бакунина, урожденная Муравьева,
троюродная сестра по отцу декабристов Сергея и Матвея Муравьевых-Апостолов,
Никиты и Артамона Муравьевых. Двое других, Александр и Михаил Муравьевы,
приходились ей двоюродными братьями.
3 Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина.
М., 1915. С. 19-20. Корнилов ссылается здесь на книгу Д. А. Кропотова «Жизнь гр.
М. Н. Муравьева» (СПб., 1874), свидетельство которого считал
авторитетным.
4 РО ИРЛИ (Пушкинский Дом). Ф. 16 (Бакуниных). Оп. 2. №
70. Л. 1.
5 Бакунин М. А. Собр. соч. и писем. М., 1934. Т.
1. С. 84.
6 Панаев И.
И. Литературные воспоминания. М., 1960.
С. 148.
7 Переписка Н. В. Станкевича, 1830-1840. М., 1914. С.
189.
8 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 1. С.
274.
9 Пирумова Н. М., Ударцев С. Ф. Два письма М. А.
Бакунина Н. В. Станкевичу // Записки отдела рукописей ГБЛ. М., 1983.
Вып.
44. С. 143.
9a Oeuvres de
Bakounine. P., 1895. V. 1.
10
Герцен А. И. Указ. соч. Т. IX. С. 43. Условность этих воспоминаний была в
свое время отмечена А. А. Корниловым, а затем Ю. М.
Стекловым.
11 Лотман Ю. М. Роман А. С. Пушкина «Евгений
Онегин». Л., 1983. С. 134. К. Маркс писал: «Это было время, когда Евгений Онегин
узнал из Адама Смита,
"как государство богатеет"» (Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 44. С.
29).
12 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 1. С. 182. Письмо
это было адресовано кн. А. И. Трубецкой и содержало популярное изложение
предмета и задач философии в духе немецкого идеализма.
13 Там же. С. 162. А. И. Герцен указывал на те же
источники, когда в конце 1833 г. писал: «Германскую философию мы узнали
через Велланского, Павлова и Галича. Они первые сказали нам о Шеллинге и Окене»
(Герцен А. И. Указ. соч. Т. I. С. 319).
14 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 1. С.
154.
15 Моисеев П. И. Критика философии М. Бакунина и
современность. Иркутск, 1981. С. 157.
16 Письма Н. R. Станкевича Я. М. Неверову от 19 сентября и 16
октября 1834 г. // Переписка Н. В. Станкевича. С.
290-292.
17 Сергей Николаевич Муравьев — младший брат Александра,
основателя «Союза спасения», Николая (Муравьева-Карского), Михаила —
основателя «Союза благоденствия», впоследствии Виленского
генерал-губернатора.
18 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 1. С.
249.
19 Жихарев М. Петр Яковлевич Чаадаев // Вести.
Европы. 1871. Т. V. С. 21.
20 Чаадаев П. Я. Сочинения и письма. М., 1914. Т.
II. С. 239.
21 Переписка Н. В. Станкевича. С.
334.
22 Кант И. Соч.: В 6 т. М., 1963-1966. Т. III. С.
75-76.
23 Переписка Н. В. Станкевича. С.
580.
24 Там же. С. 583.
25 Там же. С. 584.
26 Там же. С. 597.
27 Там же. С. 598. Бакунин дошел в «Критике чистого
разума» до стр. 187.
28 Герцен А. И. Указ. соч. Т. II. С.
86.
29 Асмус В. Ф. Кант: [Предисловие к публикации]
// Антология мировой философии. М., 1971. Т. 3. С. 91.
30 Переписка Н. В. Станкевича. С.
598.
31 Моисеев П. И. Указ. соч. С.
22.
32 РО ИРЛИ (Пушкинский Дом). Ф. 16. Оп. 1. № 12. Л.
18.
33 Моисеев П. И. Философия Михаила Бакунина: Дис.
... докт. филос. наук. Л., 1982. С. 102.
34 Там же. С. 115.
35 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 1. С.
301.
36 Стеклов Ю. М. Михаил Александрович Бакунин. Т.
1. М., 1926. С. 33.
37 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 1. С.
170.
38 Там же. С. 216.
39 Моисеев П. И. Критика философии М. Бакунина и
современность. С. 77.
40 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 21. С.
285.
41 Там же. Т. 22. С. 311.
42 Там же. Т. 2. С. 144.
43 См.: Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 1. С. 219,
235, 344, 469.
44 Гоголь Н. В. Соч. М., 1889. Т. V. С.
249.
45 Гердер И. Г. Идеи к философии истории
человечества. М., 1977. С. 455.
46 Герцен А. И. Указ. соч. Т. III. С.
114-115.
47 Телескоп. 1836. № 10. С.
139-168.
48 Морозов П. О. Э. Т. А. Гофман в России //
Гофман Э. Т. А. Избр соч. М.; Пг., 1923. Т. 1, ч. 1. С.
40-46.
49 Анненков П. П. Воспоминания и критические
очерки. СПб., 1881. С. 301-302.
50 Анненков П. В. Литературные воспоминания. М.,
1960. С. 147.
51 Белинский В. Г. Полн. собр. соч. М.; Л.,
1953-1959. Т. II. С. 246. 3. Житомирская отмечает, что в кружке Станкевича
«впервые по-настоящему оценили Гофмана» (Житомирская 3. Э. Т. А. Гофман и
русская литература // Гофман Э. Т. А.: Библиография русских переводов и
критической литературы. М 1964. С. 11).
52 Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина.
С. 16-29.
53 Бэлза И. Капельмейстер Иоганнес Крейслер //
Гофман Э. Т. А Указ. соч. Т. 1, ч. 1. С. 554.
54 Коган Л. А. Из предыстории гегельянства в
России // Гегель и философия в России. М., 1974. С. 59.
55 Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. М.,
1947. Т. III. С.
140
56 Колокол. 1865. Вып. 8. С. 26.
57 Чернышевский Н. Г. Избр. философские
произведения. М , 1950 Т. 1. С. 651.
58 Философской программной статьей, помещенной в т.
XVI «Московского наблюдателя», было предисловие
Бакунина к его переводу «Гимназических речей Гегеля»; и т. XVII была
опубликована программная статья Г. Т. Ретшера, немецкого критика и
гегельянца, посвященная вопросам эстетики и критики (перевод и предисловие
М. Н. Каткова).
59 Анненков П. В. Литературные воспоминания. С
158.
60 Чернышевский Н. Г. Избр. философские
произведения. Т. 1. С. 654.
61 Литературные салопы и кружки. Первая половина XIX в
М.; Л., 1934. С. 358-359. Ленский (наст. фамилия Воробьев) Д Т. — актер, автор
водевилей.
62 Анненков П. В. Указ соч. С.
156.
63 Чернышевский Н. Г. Избр. философские
произведения. Т. 1. С. 659.
64 Бакунин М А. Указ. соч. Т. 1. С.
428.
65 Герцен А. И. Указ. соч. Т. IX. С.
18.
66 РО ИРЛИ. Ф. 16. Оп. I № 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 18. Наряду с конспектами
работ Гегеля в этом фонде есть ряд конспектов по древней и всеобщей истории, а
также по философии истории (1834-1836 гг.). О конспектах Бакунина см.:
Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина. С. 15-29; Моисеев П. И.
Указ. соч. С. 116-117.
67 И. К. Ф. Розенкранц — ученик и последователь Гегеля,
книга которого «Жизнь Гегеля», по свидетельству Герцена, была важна выписками и
приложениями. См: Герцен А. И. Указ соч. Т. II. С.
376.
68 РО ИРЛИ. Ф. 16, Оп. 1. № 18, Л. 2.
69 Там же. Л. 4, 5, 6.
70 Ударцев С. Ф. Рукопись М. А. Бакунина «Гамлет»
// Памятники культуры: Новые открытия. Ежегодник. Л.,
1986.
71 «Приезжаю в Москву с Кавказа, приезжает Бакунин — мы
живем вместе. Летом просмотрел он философию религии и права Гегеля. Новый мир
нам открылся. Сила есть право, и право есть сила. Нет, не могу описать тебе, с
каким чувством услышал эти слова — это было освобождение» (Белинский В.
Г. Указ. соч. Т. XI. С 386).
72 РО ИРЛИ. Ф. 16. Оп. 1. № 1 Л.
5-6.
73 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. II. С.
42.
74 Гегель Г. В. Ф. Соч. М.; Л., 1929-1950. Т.
VII. С. 14-17.
75 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. II С.
178.
76 Моисеев П. И. Указ. дис. С.
123.
77 Бакунин М.
А. Энциклопедия Гегеля. Введение
//Корнилов А. А. Молодые годы Михаила Бакунина. Приложение IV. С.
703-704.
78 Чернышевский Н. Г. Полн. собр. соч. 1939-1953.
Т. 1-16. Т. 1. С. 669. Необходимо учитывать, что по цензурным соображениям
Чернышевский, нигде не называя имени Бакунина, ограничивался обширным
цитированием его статьи или употреблял формулу «Белинский и его друзья» и
«друзья Станкевича».
79 Наибольшее невнимание к гегельянству Бакунина
проявили философы. В сборнике статей «Гегель в России» (М., 1974), в книге А. И.
Володина «Гегель и русская социалистическая мысль XIX века» (М., 1973) не
нашлось места для анализа взглядов наиболее крупного русского гегельянца.
Философские и социологические исследования // Учен. зап. ЛГУ. Философия. Л ,
1973. Вып. XIV.
81 Корнилов А. А. Указ. соч. С.
443-452.
82 Моисеев. П. И. Указ. дис. С.
87.
83 Корнилов А. А. Указ. соч. С. 448. Как
известно, Белинский, не зная немецкого языка, не мог сам читать Гегеля. Он
пользовался конспектами М. Н. Каткова и Бакунина, а главным образом
разговорами с последним.
84 Белинский В. Г. Указ. соч. Т. XI. С. 284,
285.
85 Корнилов А. А. Указ. соч. С.
617.
86 Там же. С. 618.
87 Герцен А. И. Указ. соч. Т. XXII. С.
77.
88 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 2. С.
340-379.
89 Там же. С. 321.
90 Там же. С. 326.
91 Там же. С 365-366.
92 Там же. С 338, 339. Бакунин цитирует здесь Евангелие
от Матфея. Гл. 6. П. 20.
93 Там же. С. 380-381.
94 Герцен А. И. Указ. соч. Т. III. С.
97.
95 Там же. С. 113.
96 Там же. С. 145.
97 Там же. С. 120.
98 Моисеев П. Н. Философия Михаила Бакунина. С.
138.
99 Чернышевский Н. Г. Указ. соч. Т. 1. С.
664.
100 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 3. С.
437.
101 Там же. Примечания. С. 438.
102 Там же. С. 126.
103 Там же. С. 128,
104 Там же. С. 130.
105 Там же. С. 137.
106 Там же. С. 148.
107 Там же. С. 145.
108 Моисеев П. И. Философия Михаила Бакунина. С.
161.
109 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 3. С.
438.
110 Там же. С. 127.
111 Герцен А. И. Указ. соч. Т. II. С. 256.
112 Белинский В. Г. Указ. соч. Т. XI. С.
346.
113 Там же. Т. XII. С. 113-114.
114 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 3. С.
369-370.
115 Там же. С. 538-539. Примечания. На основании этого
письма Ю. М. Стеклов опровергает показания на допросе Бакунина о том, что
Скуржевскпй ввел его в ряды масонов. Речь может идти здесь лишь о германских
ложах. Бакунин же, как свидетельствовал А. Рейхель, стал масоном в Париже в
период их совместной жизни (1844-1847).
116 Там же. С. 539.
117 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 3. С.
230.
118 Там же. С. 336, 340.
119 Там же. С. 228-229.
120 Там же. С. 242.
121 История СССР. М., 1967. Т. 4. С.
296.
122 Там же. С. 311
123 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 3. С. 277,
278.
124 Плимак Е. Г. К спору о политической позиции
«позднего» Белинского // История СССР. 1983. № 2. С.
38.
125 Там же. С. 45.
126 Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 17. С.
89-90.
127 Плимак Е. Г. Указ. соч. С. 44.
128 Материалы для биографии М. Бакунина. М., 1927. Т. 1.
С. 160.
129 Болтин И. Примечания на историю древней и
нынешней истории России г. Леклерка. СПб., 1794. Т. II. С. 340-344;
Радищев А. Н. Полн. собр. соч. М., 1952. Т. III. С.
130-131.
130 Дружинин Н.
М. Декабрист Никита Муравьев. М., 1933.
С. 187-188.
131 В конце 1849 г. появилась статья Герцена «Россия», в
которой впервые им были изложены основы будущего русского социализма,
базирующегося на той же общине. Когда эта статья, написанная в виде письма
к Г. Гервегу, была уже в типографии, Герцен прочел вышедшую летом того же года в
Лейпциге брошюру «Русские дела». В октябре он направил в редакцию «La Voix du Peuple» просьбу пометить его отклик на эту брошюру хотя бы в
примечании. «Она замечательна по истине и глубине, автор письма считает
своим долгом указать ее тем, кто желает знать что-либо о России... Не зная имени
автора, мы выражаем ему всю нашу симпатию — как русскому и как революционеру»
(Герцен А. И. Указ.
соч. Т. VI. С. 515). Примечание это опубликовано в Комментарии, поскольку,
несмотря на настояния Герцена, в текст оно не попало.
132 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 3. С.
406.
133 Там же. С. 392.
134 Там же. С. 415.
135 Там же.
136 Там же. С. 130.
137 Салтыков-Щедрин М. Е. Собр. соч. М., 1973. Т.
13. С. 468.
138 Белинский В. Г. Указ. соч. Т. X. С.
243.
139 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 3. С.
415.
140 Там же. С. 34.
141 Там же. С. 393.
142 Там же. С. 395.
143 Там же. С. 212.
144 Там же. С. 223.
145 Материалы для биографии М. Бакунина. Т. 1. С.
200.
146 Там же.
147 Советская историческая энциклопедия. Т. 1. С.
483.
148 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 3. С.
339-340.
149 Материалы для биографии М. Бакунина. Т. 1. С.
143.
150 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 3. С.
318.
151 Там же. С. 357.
152 Там же. С. 320-321.
153 Там же. С. 357.
154 Там же. С. 361, 360.
155 Бакунин М. А.
Указ. соч. Т. 3. С. 415.
156 Муравьев Н.
М. Проект конституции // Избр. социально-политические и философские
произведения декабристов. М., 1951. С. 296.
157 Лелевель Иоахим (1786-1861) был основателем
романтической школы польской историографии. Для его работ характерны
демократическая и антиклерикальная тенденция.
158 Борисенок Ю. А. М. А. Бакунин и польское
национально-освободительное движение 40-х гг. XIX в.: Дипломная работа. МГУ.
1987. С. 31.
158a Попков Б.
С. Польский ученый и
революционер Иоахим Лелевель. М., 1974. С. 188. Автор сообщает здесь, что
документ этот не сохранился и судьба его неизвестна. Нам представляется
возможным, что Лелевель использовал то воззвание «К братьям русским», за которое
в 1833 г. он был выслан из Франции. Приведем здесь фрагмент, поскольку он
весьма характерен для воззрении обоих революционеров и свидетельствует об
их идейной близости. «Народы, стремящиеся к свободе, находятся между собой в
союзе... Такой союз существует между вами и нами. Это обнаружилось семь лет
назад, когда из польских и русских сердец, объединенных общей целью, возникла на
берегах Невы великая идея федерации славянских народов... Братья русские!
Славянин славянину охотно подает братскую руку. Славянин усердно побуждает
славянина добиваться своей свободы. Великая идея федерации славянских
народов... может быть воплощена в жизнь только посредством совместного их
возрождения. Долой ярмо чужеземца! Долой деспотизм! Русские, положите начало
этому благородному делу, воздвигните алтарь свободы... и призовите к общему делу
братские народы» (Избр. произведения прогрессивных польских мыслителей. М.,
1956. Т. II. С. 217-218, 222-223).
159 Попков Б. С. Указ. соч. С.
187.
160 Там же. С. 188.
161 Там же. С. 140.
162 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. 3. С.
296.
163 Там же. С. 340.
164 Там
же.
165 Кун М. М. А. Бакунин и венгерское
национально-освободительное движение (1847-1864).
166 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 6. С.
290.
167 Там же. С. XII-XIII.
168 Ленин В. И.
Полн. собр. соч. Т. 30. С. 38.
169 Там же. С.
329-330.
170 Волков В. К. К вопросу о происхождении
терминов «пангерманизм » и «панславизм» // Славяно-германские культурные
связи. М., 1969. С. 45.
171 Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 30. С.
330.
172 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 8. С.
106.
173 Герцен А. И. Указ. соч. Т. XXIV. С. 204. Впоследствии к биографии Бакунина Герцен
обращался неоднократно. В «Былом и думах» ему посвящена глава «Бакунин и
польское дело». См: Герцен А. И. Указ. соч. Т. XI. С.
353-375.
174 Цитируется по статье Г. Моно «Петрашевский и
Бакунин». — РО ИРЛИ. Ф. 1. Оп. 5. Ед. хр. 24. С. 4.
175 Герцен А.
И. Указ. соч. Т. XII. С
289.
176 Герцен А. И. Указ. соч. Т. XXV. С.
112.
177 Плимак Е.
Г. Указ. соч. С.
38.
ГЛАВА ВТОРАЯ
СОЦИАЛЬНЫЕ
ВОЗЗРЕНИЯ И ТАКТИКА БАКУНИНА В 50-х — НАЧАЛЕ 60-х
ГОДОВ
1.
ССЫЛКА
«Исповедь». — Тактика в отношении сибирской
администрации. — Амурская проблема. — Связи Бакунина в Томске и Иркутске. —
Проблема областничества. — Побег Бакунина в оценке современников и в
литературе
Масштабные планы, с которыми Бакунин покинул арену
политической борьбы и которые сохранил в годы заключения, требовали свободы
действий в условиях европейской действительности. Целеустремленность была
одной из характерных его черт. Все, что он делал, говорил, писал в годы
тюрем и ссылки, он подчинил одному — своим революционным замыслам. Этой же цели
служила его «Исповедь», написанная по предложению царя в июле — августе 1851 г.
в Алексеевском равелине Петропавловской крепости.
Рассказывая впоследствии о своем согласии писать, он
говорил Герцену: «Я подумал немного и размыслил, что перед juri, при открытом судопроизводстве, я должен был бы
выдержать роль до конца, но что в четырех стенах, во власти медведя, я мог без
стыда смягчить формы, и потому потребовал месяц времени, согласился и написал в
самом деле род исповеди, нечто вроде ,,Dichtung und Wahrheit"»* (1).
* «Вымысел и правда».
Содержание «Исповеди» рассказывал он и М. П. Сажину.
Полный текст этого документа был обнаружен в архивах III отделения только после
революции и опубликован в 1921 г. Сразу же вокруг этого вопроса возникла
полемика. Многие упрекали Бакунина в покаянии перед царем, обвиняли в
разочарованности и отказе от борьбы. Увидел это и В. Полонский.
Ю. Стеклов отнесся к вопросу иначе. Он решил, что ото
была попытка обмануть царя, предпринятая Бакуниным с надеждой на
освобождение. Примерно ту же точку зрения высказывал Сажин в беседе с Полонским:
«Он непрерывно думал о том, как бы найти способ к освобождению. Вдруг к
нему является Орлов и говорит, что Николай просит его написать "Исповедь".
У Бакунина мелькнула мысль, не это ли есть путь к свободе»
(2).
Полемика вокруг «Исповеди» продолжается и в паше время.
Обвиняют Бакунина те, кто проецирует последующий конфликт его с Генеральным
советом Интернационала па всю его предшествующую жизнь. За подписью
«кающийся грешник» они не видят реального содержания этого интересного и
важного документа (3), не видят и личности Бакунина, названного А. Блоком «одним
из замечательных распутий русской жизни» (4). Говоря о поступках
революционера, «около которых спорят и горячатся, склоняясь то к
осуждению, то к оправданию», поэт замечал, что «мы, уж наверное, можем забыть
мелкие факты этой жизни во имя ее искупительного огня» (5). Соглашаясь с Блоком,
историк, однако, не должен проходить мимо анализа весьма примечательного
произведения Бакунина, которое следует рассматривать в контексте его
воззрений и тактики.
Сложность документа прежде всего в его двухплановости.
«Вымысел и правда» — в этих словах Бакунина, пожалуй, и есть ключ к
пониманию смысла «Исповеди». Правда здесь явно превалирует. Правдив в целом весь
рассказ о действиях самого «кающегося грешника». Что еще важнее, правдивы и
искренни места о революции во Франции, о «благородных увриерах», в которых так
много «самоотвержения, столько истинно трогательной честности, столько сердечной
деликатности»; о положении России, ее внутренней и внешней политике. «Когда
обойдешь мир, везде найдешь много зла, притеснений, неправды, а в
России, может быть, более, чем в других государствах. Не от того, чтоб в
России люди были хуже, чем в Западной Европе; напротив, я думаю, что русский
человек лучше, добрее, шире душой, чем западный; но на Западе против зла есть
лекарство: публичность, общественное мнение, наконец, свобода, облагораживающая
и возвышающая всякого человека. Это лекарство не существует в России.
Западная Европа потому иногда кажется хуже, что в ней всякое зло выходит наружу,
мало что остается тайным. В России же все болезни входят внутрь, съедают самый
внутренний состав общественного организма. В России главный двигатель — страх, а страх
убивает всякую жизнь, всякий ум, всякое благородное движение души... Русская
общественная жизнь есть цепь взаимных притеснений. Хуже же всех приходится
простому народу, бедному русскому мужику, который находится на самом низу
общественной лестницы, уже никого притеснять не может и должен терпеть
притеснения от всех по этой русской же пословице: "Нас только ленивый не
бьет"» (6).
Сказав о взяточничестве и продажности всего
бюрократического аппарата и вместе с тем о страхе чиновничества перед
царем, Бакунин продолжает: «Один страх не действителен. Против такого зла
необходимы другие лекарства: благородство чувств, самостоятельность мысли,
гордая безбоязненность чистой совести, уважение человеческого достоинства в себе
и других и, наконец, публичное презрение ко всем бесчестным, бесчеловечным
людям, общественный стыд, общественная совесть! Но эти качества... цветут
только там, где есть для души вольный простор, не там, где преобладают рабство и
страх; сих добродетелей в России боятся не потому, чтоб их не любили,
но опасаясь, чтоб с ними не завелись и вольные мысли...»
(7).
Отрывки эти, которые можно умножить, напоминают скорее
публицистическую статью, предназначенную для бесцензурной печати. Но это все
правда «Исповеди». «Вымысел» представлен в основном двумя линиями:
антинемецкой (или вообще антиевропейской) и панславистской. За подобные
места действительно можно упрекнуть Бакунина, хотя тут же следует отдать
должное его проницательности. Расчет его верен. Критика развращенности и
безверия на Западе импонировала Николаю.
«Разительная истина» — написал он на полях против этого
места. Меньший успех вызвали призывы Бакунина к царю возглавить славянское
движение, объединить всех славян под своей эгидой. Этот ход вызвал лишь
ироническую реплику Николая: «Не сомневаюсь, т. е. я бы стал в голову
революции славянским ,,Mazaniello", спасибо!» (8).
Характерен тон, в котором Бакунин как бы ведет
беседу с Николаем. «Я думаю, что в России, более чем где, будет необходима
сильная диктаторская власть, которая бы исключительно занялась возвышением
и просвещением народных масс, — власть свободная по направлению и духу, но
без парламентских форм; с печатанием книг свободного содержания, но без свободы
книгопечатания; окруженная единомыслящими, освещенная их советом, укрепленная их
вольным содействием, но не ограниченная никем и ничем»
(9).
Эта схема власти просвещенного абсолютизма тоже
относится к области вымысла, но звучит она как совет царю. Подобных приемов в
«Исповеди» много. Бакунин, как всегда, поучает и проповедует. Проповедует как
там, где говорит правду, так и там, где прибегает к вымыслу. И тот и другой
жанры в «Исповеди» чередуются. Вымысел нужен ему для того, чтобы прикрыть
правду. В целом же, чтобы это уникальное произведение имело действительно вид
«Исповеди», нужны были и прямые тексты. И эта форма была соблюдена Бакуниным. Но
раскаяние было формальным. Сохранившаяся революционность Бакунина видна из
последующих его писем к родным из крепости.
Для Бакунина в тех конкретных условиях, «во власти
медведя», это была именно тактика. Многие историки подобную тактику сочли
унизительной для революционера. Но они не учитывали, что, приняв условно форму
покаяния, Бакунин спас свою честь революционера другим бесспорным
способом: он никого не скомпрометировал. «Ведь на духу никто не открывает грехи
других, только свои... нигде я не был предателем... И в Ваших собственных
глазах, государь, я хочу быть лучше преступником, заслуживающим жесточайшей
казни, чем подлецом» (10).
Он хотел бороться дальше. Не жить просто, а именно
бороться. Для получения хоть малейшей надежды на возможность свободы,
равносильной для него с борьбой, он пошел на хитрость, но не на предательство.
Царь нашел «Исповедь» «любопытной и поучительной», но был недоволен, не найдя
нужных ему сведений о связях Бакунина. В числе других сановников экземпляр
рукописи был направлен председателю Государственного совета А. И. Чернышеву. По
прочтении последний писал А. Ф. Орлову: «Чтение ее произвело па меня
чрезвычайно тягостное впечатление. Я нашел полное сходство между
"Исповедью" и показаниями Пестеля печальной памяти, данными в 1825 г., то же
самодовольное перечисление всех воззрений, враждебных всякому общественному
порядку, то же тщеславное описание самых преступных и вместе с тем нелепых
планов и проектов, но ни тени серьезного возврата к принципам верноподданного —
скажу более, христианина и истинно русского человека»
(11).
Еще из крепости Бакунин сообщал родным, что тюрьма
нисколько не изменила его прежних убеждений. «Напротив, она сделала их
более пламенными, более решительными, более безусловными, чем прежде, и
отныне все, что остается мне в жизни, сводится к одному слову: свобода»
(12).
Из Сибири он писал Герцену, что в заключении он желал
только одного — «не примириться... не измениться... сохранить до конца в
целости святое чувство бунта» (13).
Рассматривая его жизнь в Сибири, следует иметь в виду,
что она в новых условиях была для него лишь продолжением
тюрьмы.
После того как большая часть пути к свободе была
пройдена, ссылка не представлялась Бакунину непреодолимым препятствием.
Именно поэтому спустя четыре месяца после прибытия в Томск, в августе 1857 г.,
начал он хлопоты о поступлении на службу, дающую право разъезжать по
Восточной Сибири (14). Ориентация на Восток как путь к освобождению была для
него наиболее реальной.
Настойчиво добиваясь разрешения, он подчинял этой цели
все другие обстоятельства. Тактика формальных компромиссов, принятая в крепости,
продолжалась. Для усыпления бдительности местной администрации он творил
легенду о собственной благонадежности.
Одновременно с размышлениями о нелегальных
возможностях освобождения Бакунин вскоре получил основания надеяться и на
легальный путь — через генерал-губернатора Восточной Сибири Н. Н.
Муравьева, с которым находился в дальнем родстве (15). Об отношениях этих людей
написано немало. Большинство авторов (и прежде всего Вяч. Полонский и Ю. М.
Стеклов) разоблачали колонизаторскую, самодержавную политику Муравьева
и обвиняли Бакунина в ее поддержке и защите (16).
Противоположную точку зрения высказывал Б. Г. Кубалов,
пытавшийся дать объективный анализ деятельности Муравьева и аргументирование
представить увлечение Бакунина. Однако работа Кубалова, посвященная II. Н.
Муравьеву-Амурскому, опубликована не была (17), а вопрос о его личности, о его
политике в Восточной Сибири до настоящего времени остается неисследованным.
Мы обращаемся к нему постольку, поскольку он связан с положением Бакунина в
ссылке. Сам факт родства, от которого всесильный правитель огромного края ничуть
не отказывался, с самого начала ставил Бакунина в относительно
благоприятные условия. Сравнительно быстро (через два года) он смог добиться
службы, связанной с передвижениями по Сибири. Надо заметить, что большого
исключения для Бакунина Муравьев не делал. Он вообще поддерживал многих
политических ссыльных.
После заключения Айгуньского договора (май 1858 г.), по
которому к России был присоединен Амурский край, Муравьев обратился к шефу
жандармов В. А. Долгорукову с просьбой ходатайствовать перед Александром II о
лучшей для него награде, — прощении и возвращении прежних прав
состояния государственным преступникам Н. А. Спешневу, Ф. Н. Львову, М. В.
Буташевичу-Петрашевскому и М. А. Бакунину. Необычное ходатайство это не было
удовлетворено, но в марте 1859 г. Муравьеву удалось перевести Бакунина в
Иркутск. Сюда он попал в разгар бурной борьбы по вопросу об экономическом
значении Амура.
Необходимость освоения берегов реки и эффективность
судоходства по ней, казалось бы, не должны были вызывать возражений. Но
вопрос этот был связан с проблемой заселения необжитых мест. Вольнонародная
колонизация не могла в конце 50-х — начало 60-х годов дать нужных
результатов. Муравьеву приходилось действовать часто варварскими методами.
Активную борьбу против этих методов и против заселения Амура вообще развернул
ссыльный декабрист Д. И. Завалишин, несколько позднее поддержанный М. В.
Петрашевским. На страницах «Морскою сборника» Завалишин печатал статью за
статьей, в которых в самых мрачных тонах изображал политику Муравьева, называл
Амур «язвой России».
Позицию популярного либерального издания, каким был
«Морской сборник», разделяли в амурском вопросе многие столичные издания. Фигура
Муравьева не пользовалась признанием ни в обществе, ни в правительственных
кругах, где его, не без участия Долгорукова, называли «красным генералом», а
после его дипломатических успехов в известной мере стали бояться. В III
отделение из Иркутска шли доносы о намерении Муравьева создать «Соединенные
Штаты Сибири» (18).
Муравьев был выдающимся деятелем, но власть его была
деспотична. Однако Бакунин примкнул к позиции генерал-губернатора, и,
очевидно, не только из соображений пользы для своего дела. Губернаторская
«партия» объединила деловых людей. «Слова в России действуют на меня как
рвотное, — писал Бакунин Герцену: — чем эффективное и сильнее, тем тошнее.
Верить должно только тому, в ком есть залог, что слово его перейдет в дело»
(19). Освоение Амура, отстаивание его в правительственных кругах и в
общественном мнении, по справедливому мнению Бакунина, было делом
Муравьева.
Политическое кредо самого Муравьева имело, по
существу, мало общего с теми воззрениями, которые ему приписывал
Бакунин. По крайней мере он не разделял бакунинского федерализма,
«восстановления и освобождения Польши», не был «другом венгерцев», не хотел
«безусловного и полного освобождения крестьян с землею» (20). Все эти мысли
приписывал ему Бакунин основании разговоров, которые сам вел в его
обществе, и на сильном желании видеть в лице этого умного и волевого
человека своего единомышленника.
В действительности Муравьев хотел иного, а именно
сочетания сильной правительственной власти с рядом реформ, представляющих
возможность более свободного экономического развития страны. Эту часть его
программы Бакунин в письме к Герцену передавал, хотя и утрированно, но
по основной тенденции, очевидно, верно. Перечисляя желаемые Муравьевым реформы в
области судопроизводства, самоуправления, народного образования, Бакунин
писал, что в высшей административной сфере он хочет «уничтожения министерств (он
— отъявленный враг бюрократии, друг жизни и дела) и на первых порах не
конституции и не болтливого дворянского парламента, а временной железной
диктатуры... Он не верит не только в московских и петербургских бояр, но и
дворян вообще как в сословие и называет их блудными сынами России... Он не ждет
добра от дворянско-бюрократического решения крестьянского вопроса, он надеется,
что крестьянский топор вразумит Петербург и сделает возможною ту разумную
диктатуру, которая, по его убеждению, одна только может спасти Россию,
погибающую ныне в грязи, в воровстве, во взаимном притеснении, в бесплодной
болтовне и в пошлости... Диктатура кажется ему необходимою и для того, чтобы
восстановить силу России в Европе» (21).
Диктатуру, как видно из этого текста, Бакунин
называет «разумною», и она не вызывает его возражений. Подобные мысли для
него естественны. Ведь в плане Богемской революции (см. гл. 1) намечалось
временное революционное правительство, облеченное «неограниченной
диктаторской властью» (22). Сильная личность «красного генерала» лишь
импонировала настроениям самого Бакунина. Различия между надеждой на
«крестьянский топор» демократов и аристократической оппозицией Муравьева,
видевшего в угрозе «топора» средство для еще большего укрепления самодержавной
власти, он первое время не замечал.
Сыграло здесь определенную роль и увлечение
Муравьевым, который «гениальною простотой своею» напоминал ему Петра I.
Впрочем, и другим достоинствам своего кумира Бакунин уделил немало места,
выделяя особенно его несомненные заслуги в амурском деле. «Сибирь, — писал
он, — впервые осмыслилась Амуром. Но есть ли это великое дело и кто может
высчитать его результаты?» (23). Слова эти свидетельствуют о глубоком
проникновении Бакунина в суть амурской проблемы.
Особое значение имел еще один неожиданный, но
характерный для того времени аспект амурского вопроса — его связь с
построениями областников.
* * *
Пребывание Бакунина в Томске совпало со временем
зарождения сибирского областничества. И хотя в 1859 г. — начале 60-х годов Г. Н.
Потанин и Н. М. Ядринцев разрабатывали его теорию в сибирском кружке в
Петербурге, но областнические идеи обсуждались еще до их отъезда и позже как в
Томске, так и в Иркутске в тех кругах, где бывал Бакунин.
Реальных фактов, подтверждающих связь Бакунина с
формированием взглядов сибирских областников, немного. В числе их признание
Потанина в одном из вариантов его воспоминаний о том, что его отношения с
Бакуниным были подобны тем, которые имеет «пламенно преданный ученик к
учителю» (24).
Следует иметь в виду, что Бакунин, как человек
добрый, отзывчивый, принял горячее участие в судьбе 24-летнего отставного
поручика. С трудом добившись освобождения от службы, Потанин был полон
желания продолжить свое образование в столичном университете, но не имел на
то никаких средств. Бакунин собрал 100 рублей среди знакомых,
посодействовал бесплатному путешествию Потанина (при караване с серебром),
снабдил его рекомендательными письмами к своим родным и, что более важно, к М.
Н. Каткову. Охарактеризовав достоинства «сибирского Ломоносова», он писал:
«Надеюсь, любезный Катков, помня наше древнее московское участие ко всему, что
стремится к лучшему и высшему, Вы примете в нем участие, и сколько будет
возможно, поможете ему советом, рекомендациями в Петербурге и делом, т. е.
денежным сбором, который, вероятно, окажется необходим, потому что у него денег
нет ни гроша» (25). Катков действительно хорошо встретил будущего ученого и
помог в его устройстве.
До своего бегства из Сибири Бакунин в случае оказии
писал Потанину. Так, в августе 1860 г. последний сообщал Н. С. Щукину, что
«письмо Михаила Александровича попало к Кавелину, а он, боясь III отделения,
спрятал его в книгу и не может найти» (26). Не без протекции Бакунина
появилась в «Колоколе» (лист 72, 1 июня 1860 г.) анонимная статья Потанина
«К характеристике Сибири» (27), разоблачавшая генерал-губернатора Западной
Сибири Гасфорда и противопоставлявшая ему Муравьева.
Но вернемся к вопросу возможного влияния Бакунина на
областническую теорию. В 1860 г. он писал Герцену о своей пропаганде в Сибири
«славянской федеративной политики». Именно с этими идеями оставил он
политическую аренду, именно о них размышлял в заключении, и естественно,
что они стали предметом его разговоров в Томске и
Иркутске.
Понятия федерализма и областничества различны.
Теория Бакунина была масштабна. Она исходила их посылки революционного
преобразования стран и народов, которые объединятся на федеративных началах.
Областничество же возникло как направление общественной мысли, отстаивающее
интересы Сибири как определенного экономически самостоятельного целого. Оно
объединяло как демократически, так и либерально настроенных деятелей.
Неразвитость общественного сознания определяла отсутствие четкого
размежевания направлений общественной мысли, способствовала возникновению
представлений об особом, отдельном от остальной России пути
Сибири.
Как же Бакунин отнесся к этой проблеме? Он подошел к ней
с позиции федералиста-демократа. Экономическое развитие «со временем оттянет
Сибирь от России, даст ей независимость и самостоятельность... Но такая
независимость, невозможная теперь, необходимая, может, в довольно близком
будущем, — разве беда? Разве Россия может еще долго оставаться
насильственно, уродливо сплоченною, неуклюжею монархиею, разве
монархическая централизация не должна потеряться в славянской
федерации?» (28) Герцен, к которому и обращал Бакунин эти слова, разделял те же
теоретические посылки. Не раз «Колокол» писал о праве народов на автономию и на
свободный союз на федеративных началах. «Казенные патриоты кричат с ужасом о
сепаратизме, они боятся за русскою империю, они чуют в освобождении частей от
старой связи и в федеральном их соединении конец самодержавия»
(29).
Н. П. Огарев в статье «На новый год» (1861) выдвигал
требование областной автономии для Сибири. Сибирские корреспонденты «Колокола»
Петрашевский, Белоголовый, Загоскин, Венюков выступали за освобождение Сибири от
самодержавной власти и развитие в ней самоуправления (30).
«Колокол» был широко распространен в Сибири. Его номера
регулярно поступали в Томск и Иркутск. Это обстоятельство нужно учитывать,
рассматривая вопрос о возможном влиянии Бакунина на взгляды областников. Скорее
всего можно предположить, что идеи Бакунина падали на подготовленную почву. К
тому же было и иное влияние на сибирскую образованную молодежь. По словам Б. Г.
Кубалова, в отдельных кружках «читали и обсуждали Бокля, Спенсера, особенно
Рошера, в статьях которого упоминалось о Сибири как земледельческой колонии и
проводилась мысль, что Сибирь, как колония, должна следовать
определенному историческому закону, т. е. отделиться от своей метрополии»
(31).
Вопросы федерализма и централизации по-разному
воспринимались сибирской общественностью. Даже из тех, кто примыкал к
областникам, далеко не все разделяли взгляды на возможность отделения Сибири от
России. Демократически настроенные круги соединяли революционное
освобождение от царизма с будущем федеративным устройством. Идеология
областничества до настоящего времени полностью не изучена и исследование ее
не входит в наши задачи. Заметим лишь, что в теории и тактике областников
главным в тот исторический момент было не стремление к разрыву Сибири с
Центральной Россией, а решительный протест против самодержавной системы,
сковывавшей экономическое и социальное развитие страны. Что же касается
Бакунина, то его влияние здесь было минимальным. Скорее можно говорить о
значении для него самого областнических идей. В Сибири он впервые
встретился с подобной модификацией федерализма. Сходство
организационных принципов позволило ему теоретически приобщить Сибирь
к славянской федерации и еще более укрепило его представление о федеративном
принципе организации общества как единственно возможном в освобожденном
революцией мире.
Но если пропаганду его нельзя считать значительной, то
не следует снижать впечатление от его личности в сибирском
обществе.
*
* *
Судьба Бакунина была известна в Сибири и до его
появления. Правда и легенды о нем вообще широко были распространены в
России и за границей. О начале его жизни в Томске рассказал Г. С. Батеньков.
Судьба двух революционеров была до некоторой степени схожа. Декабрист попал
в ссылку только в 1846 г., после 20-летнего одиночного заключения; в 1856
г. он был освобожден по амнистии, и Бакунин как бы сменил его в
Томске.
«Бакунин, — писал Батеньков А. П. Елагиной, —
совершенно овладел моей позицией в Томске. Живет под тою же кровлей, где я
жил некогда, посещает часто уединенного Асташева и дружит с Аникитою
Озерским... Питаются надеждою, что Саксонский король (таково было прозвище
Бакунина в Томске. — Н. П.) вскоре оправится от нанесенных ему погромов и
на 400 верст будет ему позволено приблизиться к Дрездену. Вот уже подлинно
он одинокий теперь и единственный» (32).
Одиночество Бакунина, очевидно, представлялось
Батенькову лишь в сравнении с его бурной деятельностью в революционной Европе. В
Томске действительно его окружал лишь небольшой дружеский круг, в который
входили золотопромышленник И. Д. Асташев, его управляющий К. В. Квятковский
(33), офицер Томского гарнизона Масловский, горный инженер А. Д. Озерский,
петрашевец Ф. Г. Толь, врач Ф. Л. Маткевич, Г. Н. Потанин.
В то же время Бакунин бывал и в другом кружке
оппозиционно настроенных молодых людей, во главе которого (с 1859 г.)
был петербургский студент, товарищ Н. А. Добролюбова — Н. С. Щукин. Посещал этот
кружок и Н. М. Ядринцев. Из томских связей Бакунина, кроме Потанина и круга
областников, наибольший интерес представлял петрашевец Феликс (Эммануил)
Густавович Толь, живший в ссылке в Томске с 1855 по 1859 г. Бакунин писал о нем:
«Голова у него светлая, разумная, хотя немного и школьно-догматическая...
но несмотря на это, далеко не упорная, способная принять всякую истину. Сердце
благородное, чистое, неспособное ни к какой двусмысленности и совершенно
чуждое эгоизму и тщеславию». Толь, по словам Бакунина, «был худо окружен... я
успел отвлечь его от пьянства и от худого общества, и мы в продолжение полугода
до его возвращения в Россию жили как братья» (34).
От Толя Бакунин впервые узнал об обществе петрашевцев и,
сравнивая его рассказы со сведениями, услышанными позже от Н. А. Спешнева и
М. В. Петрашевского, дал краткий очерк их движения в письме к Герцену от 7
ноября 1860 г. Нельзя сказать, чтобы рассказ его был точен и всесторонен, но
важность его для истории этого общества бесспорна.
С другим петрашевцем, Николаем Александровичем
Спешневым, Бакунин познакомился в Иркутске, но заинтересовался им еще в
40-х годах в Европе, когда Спешнев был близок к левому крылу польской эмиграции
и разделял позиции утопического коммунизма. Бакунин в то время
«старался собрать о нем всевозможные сведения», но встретиться им пришлось
спустя десять лет в Сибири. Будучи с 1856 г. на поселении, Спешнев с 1857 по
1859 г. редактировал «Иркутские губернские ведомости», а в амурском вопросе
поддерживал Муравьева, что способствовало их дружбе с
Бакуниным.
Первое время не было у Бакунина явных разногласий и с
Петрашевским, но поддержка им борьбы Завалишина против методов заселения берегов
Амура окончательно определила и позицию Бакунина в отношении
Петрашевского.
Вообще, все иркутское общество в начале пребывания там
Бакунина (весна 1859 г.) резко разделилось на два враждебных лагеря, борьба
которых нашла отражение и на страницах «Колокола». Поводом к обострению
отношений губернаторской партии и ее противников стала дуэль между двумя
чиновниками — Неклюдовым и Беклемишевым, во время которой первый из них был
убит. Вся эта история достаточно широко известна в литературе. Упомянем мы о ней
лишь в связи с тем, что именно она во многом определила отношение к Бакунину
большинства местной интеллигенции. Встав на сторону губернаторской партии и в
этом деле, он написал Герцену письмо в защиту Н. Н. Муравьева. Тогда Н. А.
Белоголовый, живший с 1859 г. в Париже, но знакомый с событиями по письмам своих
друзей из Иркутска, явился в Лондон с обвинениями в адрес администрации
Восточной Сибири и поддерживающего ее Бакунина.
Отказавшись публиковать этот материал, Герцен сказал
Белоголовому: «Правда мне мать, но и Бакунин — мне Бакунин»
(35).
Известным отражением общественных разногласий в Иркутске
и социальных размышлений Бакунина стали две его статьи в газете «Амур» (36),
назывались они — «Несколько слов об общественной жизни Иркутска» (37).
Наибольший интерес представляла вторая статья. Написана она была в форме притчи
о Китайском государстве и его провинции — городе Уре, управляемой редким по
своим качествам правителем («амбанем»), обладающим «благородной душой»,
железной волей, энергией и трудолюбием. Речь опять же шла о Муравьеве, но на
этот раз разоблачению было подвергнуто не «общество», а купечество. Любопытна
здесь сведения об отношении к этому сословию Муравьева. Генерал-губернатор был
против конкретных «притеснительных привилегий» сибирских купцов, против
нежелания их проникнуться пониманием интересов края и поступиться для этого
личной выгодой, в целом же он полагал, что именно купечество «должно
сделаться передовым классом». То же мнение разделял и автор статьи,
считавший пока необходимым указывать на все отрицательные стороны этого
класса: отсутствие нравственных и гражданских представлений, глубокое
невежество, своекорыстие, неумение отстаивать «даже свои сословные
интересы».
Объясняя причину низкого общественного сознания
растущего класса «монополистов», Бакунин обратился к проблеме соотношения
государственной власти и народа, в «близком родстве» с которым находилось
купечество. «В Китае, — писал он, — в продолжение веков администрация
значила все, общество ничего. Такое отношение, пагубное для общественной жизни,
произошло самым естественным образом. Было время, когда администрация
всесильная была необходима для сохранения целостности, для спасения
народа... Но бури прошли, администрация, созданная для борьбы, осталась и
пала всею тяжестью на жизнь народную... Они мало-помалу привыкли смотреть
на себя как на высшее выражение и как на единственную цель общественного
развития, стали в самом дело процветать и расти в ущерб всем другим
отправлениям общественного организма, всюду мешаясь, всем управляя...
Всякая привилегия вредна не только для тех, которые ее лишены, но и для тех, в
пользу которых она существует: покровительствуя последним, она их
развращает; и ничто так не портит, как общественное преобладание, сила
без меры и без противодействия, отсутствии контроля и возможность безнаказанного
произвола... Цель администрации — общественное благо... Заменив ее
самослужением, она непременно должна была развратиться. Вот это и случилось с
китайской администрацией» (38).
Так иносказательно выступил Бакунин против
централизации и ее методов управления. Другие формы борьбы в тех условиях
были ему недоступны.
Как же практически выглядели связи Бакунина с
«губернаторской партией» и с самим Муравьевым?
Первые девять месяцев жизни в Иркутске Бакунин, по
существу, не видел губернатора, поскольку тот в это время был в Кяхте (39).
Около 20 января 1860 г. Муравьев, уезжая в Петербург, включил Бакунина в состав
сотрудников путевой канцелярии с проездом до Томска. Начальником этой
канцелярии был Спешнев, третьим участником — чиновник по важным поручениям
Клинбергер. Эта поездка продолжалась 4 месяца. В Томске на заимке у Асташева
Бакунин с женой прожили два месяца, затем поехали в Красноярск и лишь в мае
вернулись в Иркутск (40).
31 января Бакунин писал первое письмо из Томска М. С.
Корсакову, заменившему Муравьева на его посту: «Ехали мы славно, только немного
промерзли, зато чаще пили чай и далее засиживались на станциях, позабывая
лошадей, ямщиков и дорогу в длинных и живых разговорах... на Вам известную
тему. Ник[олай] Ник[олаевич] был и здоров и в добром юморе. Спешнев и я ели и
пили исправно... 24 вечером приехали мы наконец в Томск и прямо на заимку... Он
провел с нами часа 3-4... грустно было мне с ним расставаться. Я понимаю, что
этого человека могут ненавидеть, но любить его холодно и даже умеренно,
невозможно» (41). Далее он сообщал, что «все его писания готовы» и ждут только
приезда Клинбергера, который должен их доставить Муравьеву. «Писания» эти, так
же как и разговоры «на известную тему», относились к корреспонденциям,
отправляемым Герцену.
В следующем письме Корсакову от 14 февраля Бакунин прямо
сообщал: «...Большую часть моего письма к Герцену — 12 мелко исписанных листов —
я послал Николаю Николаевичу [Муравьеву.— Н. П.] с Клинбергером, который проехал
здесь 10-го. Теперь дописываю другую половину в ожидании Вашего курьера,
которого надеюсь увидеть. Antonie и ее сестра переписывают мои писания в 3-х
экз., которые по возвращении в Иркутск прошу Вас
выслушать.
Мы здесь выждем сколько будет возможным, стережем
только, чтобы не прозевать последнюю зимнюю дорогу... Мне хочется, если будет
возможно, дождаться здесь Волкова, обязавшегося приехать в начале марта»
(42).
Муравьев не только обсуждал с Бакуниным содержание его
корреспонденции в Лондон, но и правил их после того, как они были написаны.
Поддержка «Колокола» (43) для Муравьева в то время была чрезвычайно важна.
Непонятый ни в высших правительственных кругах, ни в столичном обществе, ни
в Сибири, он делал последнюю ставку на самый влиятельный орган, читаемый во всех
слоях русского образованного общества. Впрочем, есть все основания полагать, что
письма Бакунина А. М. Унковскому (44), П. В.
Анненкову, М. Н. Каткову — людям, причастным к формированию общественного
мнения, — тоже были направлены на реабилитацию личности и деятельности
генерал-губернатора Восточной Сибири.
Положение складывалось, на первый взгляд,
парадоксальное. Один из высших сановников империи пользовался
протекцией государственного преступника, для того чтобы получить поддержку
органа революционной демократии. Но парадоксальность была кажущейся. В
обстановке революционной ситуации факт этот вносил лишь еще один штрих в
общую картину кризиса верхов.
Практически Бакунин был нужен Муравьеву в
значительно большей степени, чем первый из них мог предполагать.
Апология же деятельности и самой личности Муравьева, звучавшая в письмах
Бакунина, посылаемых в Лондон, Петербург, Москву, Тверь, была обусловлена его
искренним увлечением. Вообще, Бакунин был склонен к преувеличению достоинств
тех, с кем вступал в дружеские отношения. Так, вначале он был весьма
высокого мнения о Б. К. Кукеле, пытался, как и многих других, обратить его в
свою веру. Впоследствии, во время расследования побега Бакунина, Кукель в
рапорте Корсакову давал психологически верное объяснение своей «дружбы» с ним:
«Каждый, кто знал Бакунина, помнит, как, преследуя какую-либо мысль, он
увлекался ею, как ребенок, и в разговоре с другими, имея на своей стороне
преимущества неутомимого диалектика, первый убеждался в неоспоримости своих
доводов, во всяком слушателе видел тотчас же человека, разделяющего его
убеждения. Под таким обаянием собственных своих увлечений он часто забывал
или знать не хотел, с кем имел дело, и обращался тоном интимности не только с
теми, к которым, под влиянием другой минуты, питал вражду, но даже с теми,
которые ни в чем ему не симпатизировали и вовсе не желали сближаться с ним»
(45).
Именно так произошло и с двумя другими особенно
близкими Муравьеву людьми — М. С. Корсаковым и Н. П. Игнатьевым. С первым из них
отношения сложились как бы сами собой, чему способствовала и женитьба брата
Михаила Александровича — Павла Бакунина на сестре М. С. Корсакова — Наталье
Семеновне. С Игнатьевым родственных отношений не было. Не было с его
стороны и особого желания дружбы. О нем Муравьев писал Корсакову: «Какая горячая
душа на пользу России, не говоря уже о знаменитых его заслугах. Извини
меня, любезный друг, а скажу откровенно, в нем вижу соперника твоего в моем
сердце — это еще первый, конечно, но не последний, а хорошо было бы России,
когда бы вас было побольше» (46).
Дипломатические успехи Игнатьева «на пользу России»
были действительно немалые. Молодой, 27-летний генерал — сначала военный агент в
Лондоне, затем начальник военно-политической миссии в Хиве и Бухаре, в 1859
г. был послан в Китай для ратификации Айгунского договора. На обратном пути в
Иркутске он познакомился с Бакуниным. «Он возвращается теперь из
Китая, где он наделал чудес, — сообщал Бакунин Герцену и Огареву. — ...О
трактате, им заключенном, вы узнаете из газет, но о чем не услышите, это о
беспримерном варварстве английских, особливо же французских войск в Китае»
(47).
Далее Бакунин писал о прославянских взглядах
Игнатьева, об имеющихся будто у него стремлениях к демократическим
реформам. Биография будущего министра внутренних дел представляет нам совсем
другой облик Игнатьева, но вполне возможно, что в разговорах с Бакуниным он
вел себя несколько иначе, и не только сообщил о своей встрече с Герценом,
но и не возразил против получения на свое имя писем из Лондона (48). Во
всяком случае, внешняя благожелательность Игнатьева дала повод писать ему в
Петербург по вопросу весьма для Бакунина серьезному.
Письмо Игнатьеву от 15 января 1861 г. важно потому, что
является недостающим до настоящего времени звеном, объясняющим разрыв Бакунина с
Муравьевым. Оказалось, что Муравьев заподозрил Бакунина в получении взятки
от откупщика Д. Е. Бенардаки, организовавшего, в частности, Амурскую
компанию.
В действительности принятый в эту компанию на службу (в
начале 1859 г.) Бакунин фактически не исполнял там никакой работы. В итоге он
оказался должен Бенардаки около 6 тыс. рублей, на которые и был выдав ему
вексель братьями Бакунина. Очевидно, до того как Муравьев узнал о такой форме
расплаты, «эта недостойная мысль... занимала его ум в течение нескольких
дней и он как будто собирался изменить свое отношение ко мне. Теперь он снова
тот же и просил у меня извинения, но есть вещи, которые не
забываются.
Несмотря на все любезности и на добрые слова, наши
отношения стали холодны и останутся холодны долго, если не всегда. Еще горький
опыт, еще одна утраченная вера, и все-таки я продолжаю верить, верою держусь и
спасаюсь. Передал ли Вам курьер Аносов мое письмо, я просил Вас быть деятельным
помощником в деле моего освобождения. Теперь я сомневаюсь, чтобы граф стал
слишком горячо хлопотать, не по причине гнусного недоразумения, между нами
происшедшего, а по другой причине. Ми[хаил] Сем[енович] Корсаков успел уверить
Николая Николаевича, что пол-Петербурга, весь Петербург, ни о чем другом
теперь не говорят, как о моем страшном влиянии на графа. Я уверен, что это тень,
менее чем тень, тень тени... Тем не менее это известие произвело поразительное
впечатление на Николая Николаевича. Он говорил не мне, а Извольской, что он
не думает, чтобы мог что-нибудь для меня сделать, именно по причине разнесшихся
слухов о моем мнимом величии. Одним словом, просто не узнаю Льва Амурского»
(49).
В этом же письме, пытаясь объяснить изменение
характера Муравьева, Бакунин высказал мысль, что «в этом есть что-то от
непредвиденного конца в старости». Возможно, что это объяснение было близко
к истине. Письма Муравьева к Корсакову конца 1860-го — начала 1861 г. полны
грустных размышлений, подведения итогов, сочетающихся порой с энергичным
утверждением своей правоты (50), размышлений о болезни и близкой смерти. «Я стал
дорожить жизнью, с тех пор как вижу, что мне осталось не долго жить», — писал он
в начале 1861 г. (51) Однако, выйдя в марте этого года в отставку, он прожил еще
20 лет.
* * *
Разрыв с Муравьевым означал крах надежд Бакунина на
легальный путь освобождения из ссылки. Вряд ли он серьезно рассчитывал на
хлопоты в Петербурге гр. Игнатьева или своих родных. Посылая 1 февраля 1861 г.
письмо брату Николаю, он оговаривал последний срок либо получения
разрешения вернуться в Россию, либо, «отказавшись от правильного планетного
течения... опять сделаться кометою» (52).
Май 1861 г. и был этим последним сроком. 5 июня Бакунин
навсегда покинул Иркутск.
О том, как тщательно готовился Бакунин к побегу, какие
препятствия вставали на его пути, кто и как помогал ему в этом предприятии,
рассказано в моей статье «Бакунин в Сибири» (53). Здесь остановимся коротко лишь
на связи его в эти годы с Герценом и на двух людях: В. К. Бодиско и Д. М.
Афанасьеве, содействовавших его благополучному отплытию из Николаевска-на-Амуре
на клипере. «Стрелок», ведущем на буксире американское торговое судно
«Викерс».
Те или иные контакты Бакунина с Герценом не
прекращались с 1840 г. Последний раз они виделись в революционном
Париже (1848 г.). Ряд последующих лет Герцен постоянно говорил и писал о своем
преследуемом, а затем заключенном друге. В 1858 г. до Лондона дошли первые слова
Бакунина: «Я жив, я здоров, я крепок... и вам, равно как и себе, остаюсь
неизменно верен» (54). Потом были другие письма Бакунина, был и ответ
Герцена (55). Уже в Сибири Бакунин почувствовал себя причастным к.
делам «Колокола». Известную помощь в этом ему оказывал
Бодиско.
Василий Константинович Бодиско был двоюродным братом Т.
Н. Грановского и в 30-40-х годах в московских литературных салонах не раз
встречался с Герценом, Огаревым, Бакуниным. В последующие годы он сохранил
прогрессивный строй мыслей и дружеское расположение к старым
друзьям.
В 1853 г. среди немногих русских, приезжавших к Герцену,
был и Бодиско. В 1854-1855 гг., живя в Америке, посылая статьи в «Современник», он
довольно часто писал и в Лондон, приглашая и Герцена переселиться в эту страну
(56). Именно к Бодиско была обращена незавершенная, но принципиально важная
работа Герцена середины 50-х годов «Первое письмо» и известные «Письма к
путешественнику», написанные десятью годами позже (57).
В конце 50-х — начале 60-х годов Бодиско служил в
Иркутске чиновником особых поручений при военном губернаторе Приморской области
Восточной Сибири. Он возобновил дружеские отношения с Бакуниным, а когда в
декабре 1860 г. поехал за границу, то повез с собой его письмо к Герцену и,
очевидно, ряд устных сообщений. Последние дали Герцену основание записать
впоследствии: «О его, Бакунина, намерении уехать из Сибири мы знали
несколько месяцев прежде» (58). Бакунин же, судя по доносу ссыльного поляка Г.
А. Вебера, говорил о том, что Герцен зовет его в Лондон.
К практическому осуществлению побега «политического
преступника» из Николаевска в Америку Бодиско привлек Д. М. Афанасьева, которого
следственная комиссия недаром подозревала в соучастии. «Оказывается, что
Бакунин ушел, имея в руках carte blanche от начальника штаба Афанасьева», — писал
губернатор Забайкальской области Б. К. Кукель М. С. Корсакову
(59).
Дмитрий Матвеевич Афанасьев был произведен в
лейтенанты в осажденном Севастополе. За участие в обороне 4-го бастиона он
получил не одну награду. Очевидно, там он познакомился с Александром Бакуниным,
проведшим всю осаду на 4-м бастионе. После окончания войны плавал от
Кронштадта до устья Амура. С 1859 г. служил в Николаевске (60). Печатался с 1856 г. в «Морском
сборнике» (61). Б. Г. Кубалов называл Афанасьева «офицером с либеральным
настроением» (62).
Следствие по делу о побеге тянулось несколько лет. 4
января 1862 г. Корсаков сообщил контр-адмиралу, военному губернатору Приморской
области Казакевичу о том, как он доложил шефу жандармов, а тот государю и что в
итоге Долгорукову было поручено сделать «строгий выговор» от имени его
величества капитану 1-го ранга Петровскому, командующему Сибирской флотилией
(63).
Об ответственности Афанасьева в следственной
комиссии вспомнили два года спустя. 9 августа 1864 г. он был доставлен в
Петропавловскую крепость с тем, чтобы «выдержать его в порядке административном
(64) в каземате крепости два месяца» (65).
И следствие, и крепость (хотя и не в очень
обременительном варианте) были в Петербурге. Местная же администрация
не собиралась наказывать столь нужных и полезных делу сотрудников, какими были
Афанасьев и Бодиско. Бодиско
через полтора месяца после бегства Бакунина был назначен правителем канцелярии
военного губернатора Приморской области (66) В 1863 г. Афанасьев был переведен в
8-й флотский экипаж, в 1865 г. — произведен в капитан-лейтенанты
(67).
В заключение приведем несколько отрывков из
переписки Корсакова, в которых отразились события, связанные с побегом
Бакунина.
Кукель — Корсакову. Октябрь 1861 г. Из Петербурга. «Один
из первых вопросов Игнатьева был о том, правда ли, что "Сохатый" уплыл, и очень
сожалел о неприятностях, которые это обстоятельство Вам причинит... Беда в
том, что Казанова им всем очень засел в память. Верно то, что слух не с той
стороны пришел, с которой приходят Вам иногда вскрытые письма. Ежели
совершилось, то узнают здесь вскоре и, может быть, раньше, чем Вы успеете
написать сюда об этом» (68).
Корсаков — Игнатьеву. Ноябрь 1861 г. Из Иркутска:
«Бакунин действительно ушел, обманув и меня и многих других для исполнения
своего влечения на благо общества. Нечего сказать, много он пользы сделает,
разве тем, что не будет на него расходов... Если бы Казакевич был в Николаевске,
то Б[акунин] вернулся бы обратно в Иркутск, но дело сделано и, должно быть, все
делается к лучшему» (69).
Дипломатический чиновник Боборыкин — Корсакову, из Урги,
ноябрь 1861 г.: «Насчет Бакунина, Михаил Семенович, признаюсь, порадовался. Как
сами Вы говорите, для России это не потеря, я даже думаю — находка.
Нынче и в журналах так даже говорят, что смешно удерживать тех, которые не хотят
оставаться. Это мнение и государя, кажется. Что он не сдержал слова, данного
Вам,— это нехорошо; но вникните в его положение: что же ему было делать? Ведь он
погиб бы, сгнил здесь, а там пусть себе воюет с австрийским императором и
саксонским королем!.. Для Сибири, скажу более, для Николая Николаевича и для Вас
даже хорошо, что он ушел. Разумеется, что он отправится к Герцену... По приезде
в Лондон Бакунин, как умный и честный человек, может написать много правды.
Авторитет его и откровенное слово заставят замолчать всех этих негодяев,
употребляющих во зло свое интересное положение, а отчасти и снисхождение даже
излишне, которым они здесь пользовались» (70).
Эти отрывки из писем интересны потому, что
представляют нам отношение к Бакунину вообще как к инородному телу,
волею случая занесенному в круг высшей сибирской администрации. Они еще раз
подчеркивают полную беспочвенность надежд Бакунина на какую-либо помощь со
стороны лиц противоположных убеждений, его неумение отличить либеральную
фразу от подлинных целей этого круга — служения самодержавному
государству.
Письма свидетельствуют также о том, что и в этом
служении они уже не могут быть последовательны, ибо не могут управлять
по-старому, а должны приноравливаться к таким факторам, как существование
«Колокола», как определенная влиятельность личности ссыльного революционера, как
политические интриги в правительственных сферах Петербурга. Наконец (и это
уже не новый фактор), каждый из них должен заботиться о своей карьере,
своем положении, которому угрожает причастность к долу о небывалом еще
побеге ссыльного из Сибири в Америку.
Все эти обстоятельства и объясняют инертность в
поисках виновного в побеге Бакунина среди высших чинов сибирской
администрации и следственной комиссии.
О побеге Бакунина, как и о его жизни в Сибири, было
много толков как в воспоминаниях современников, так и в прессе. Версию о том,
что побега, по существу, не было, что уехать из Сибири ему помогла высшая
сибирская администрация, первым сформулировал Д. П. Завалишин. В 1907 г.
этот вариант был, казалось бы, подтвержден рассказом «участника» событий С.
А. Казаринова, выдававшего себя за полковника, сопровождавшего Бакунина по
Амуру. Рассказ его «Побег Бакунина из Сибири» был опубликован в «Историческом
вестнике» (декабрь 1907 г.). Многие историки, в том числе Вяч. Полонский,
поверили ему. Лишь Б. Г. Кубалову удалось опровергнуть эту версию, доказав
полное ее несоответствие действительности и разоблачив авантюристическую
личность Казаринова.
Но как бы ни был фантастичен рассказ Казаринова, он не
мог соперничать с разделом «Побег Бакунина» в докладе Н. И. Утина Комиссии
Интернационала по делу об «Альянсе». Меринг назвал эту главу «настоящим
бульварным романом» (71). Бакунин изображен здесь врагом просвещения,
настоявшим на отказе купцам в их просьбе об открытии университета в Иркутске;
вымогателем, «за условленную цену перепродававшим... капиталистам,
предпринимателям, откупщикам» губернаторские милости; человеком, способным
выпрашивать деньги даже у «доносчика, литературного шпиона, получающего плату у
русского правительства» — М. Н. Каткова; наконец, такой значительной фигурой в
сибирской администрации, которой было дано «официальное поручение
ревизовать край вплоть до отдаленных восточносибирских границ!». Конечно,
такому человеку не надо было бежать. Он, по словам Утина, «смог покинуть
Сибирь и уехать в Европу, как только захотел» (72).
Не говоря уже о том, что либеральный в те годы
издатель «Русского вестника» представлен здесь платным агентом
правительства, вся глава (впрочем, как и весь доклад) является плодом злого
умысла, имевшего одну цель — любой ценой, любым вымыслом скомпрометировать
Бакунина. Нельзя не выразить сожаления о том, что серьезное и нужное издание
протоколов и документов Гаагского конгресса (подготовленных Институтом
марксизма-ленинизма), в котором много места отведено материалам Утина,
ни во вступительной статье, ни в примечаниях не дает им никакой оценки. Так
возникает искаженная картина действительности. Случайный человек в
революционном движении, вскоре его оставивший, просивший помилования у царя
и прощенный им, становится героем, разоблачившим злодея, а в роли последнего
оказывается «насквозь революционная натура» (73) Бакунина, «не потухающий,
может быть, еще не распылавшийся костер» (74), как писал о нем А.
Блок.
Но вернемся к оценке обстоятельств побега Бакунина
историками. В работе Ю. М. Стеклова (75) приведены лишь общие сведения об этом
событии. Вопроса о том, кто и почему помогал ему в этом, Стеклов не ставил.
Специально этим сюжетом занимался американский историк Е Карр (76). Его статья рассказывает об обстоятельствах побега
и в числе подозреваемых в содействии Бакунину упоминает В. К. Бодиско. Однако
недостаток источников ее позволил Карру обстоятельнее представить этот
вопрос.
Что же касается социальных воззрений Бакунина в
сибирские годы, то в целом они остались прежними. Областничество, как отмечалось
выше, способствовало лишь подтверждению его федералистских
идей.
2. В КРУГУ «КОЛОКОЛА»
Идейная позиция Бакунина в первые месяцы лондонской
жизни. — Начало разногласий с Герценом. — Польский вопрос в связи с проблемой
общероссийского восстания. — Бакунин и «Земля и Воля»
На пути из Сибири в Европу Бакунин около двух месяцев
провел в Америке. Мысль о том, чтобы задержаться там далее, у него не
возникла. Он стремился в Лондон к старым друзьям — Огареву и Герцену, к
старой своей «практической специальности» — «польско-славянскому
вопросу» (77).
В Сан-Франциско Бакунин, по рассказу А. Руге (78),
«встретил много европейских знакомых, которые более мягко, но все же также были
выброшены контрреволюцией». Один из этих знакомых помог беглецу доехать от
Сан-Франциско до Нью-Йорка, куда Герцен перевел ему деньги на дальнейшее
путешествие.
В конце декабря 1861 г. Бакунин наконец добрался до
Лондона. 4 января 1862 г. он писал в Сибирь Корсакову: «Я нашел здесь более
знания о положении России и более могущества, чем предполагал, и дела горячего,
широкого дела здесь много и мне будет здесь славно» (79). Это свидетельство
знаменательно: оно говорит о том, что первое время деятельность вокруг
«Колокола», казалось, могла удовлетворить Бакунина.
Но так было лишь первые дни. «В наш замкнутый двойной
союз, — писал Герцен, — взошел новый элемент, или... воскресшая тень сороковых
годов и всего больше 1848 года» (80).
Союз с тенью, даже 1848 г., не мог быть гармоничным.
Своим появлением и не знающей границ бурной деятельностью Бакунин
действительно внес диссонанс в редакцию «Колокола». Характеризуя
создавшуюся обстановку, Герцен писал, что он собрал около себя целый круг
славян: чехов, сербов, болгар и поляков всех направлений. «Он спорил,
проповедовал, распоряжался, кричал, решал, направлял, организовывал и
ободрял целый день, целую ночь, целые сутки... Он бросался за свой
письменный стол... и принимался писать — пять, десять, пятнадцать писем в
Семипалатинск и Арад, в Белград и Царьград, в Бессарабию, Молдавию и
Белокриницу» (81).
Описание деятельности Бакунина, не раз
встречающееся в литературе, мы приводим лишь для того, чтобы подчеркнуть
скептическое отношение Герцена к первым же шагам старого товарища. Именно
теперь, в начале 1862 г., впервые стала обозначаться та линия размежевания,
которой суждено было углубляться и расти все последующие годы. При объяснении
серьезных теоретических разногласий, к которым мы еще не раз будем
обращаться, следует помнить мнение на этот счет Герцена: «Тут дело в
личностях, в характерах, в pli * целой жизни» (82).
* pli — складе
(фр.).
Ко времени приезда в Лондон Бакунину было 48, Герцену —
50 лет. Характеры их были противоположны, опыт и склад жизни различны. Не
следует забывать и художественную сторону натуры Герцена, склонного к образному
видению, порой в ущерб конкретным обстоятельствам. Если отбросить внешнюю,
действительно шумную и обременительную для окружающих форму
деятельности Бакунина, то останутся факты вполне целесообразные и
логичные для революционера, стремившегося к объединению сил славянских
народов. Аспект подробного анализа революционного творчества Бакунина не
входит в нашу задачу, но ирония Герцена по поводу налаживания Бакуниным
славянских связей не кажется нам оправданной. Что могло быть для него
естественней возобновления отношений с сохранившимися деятелями
революции 1848 г.? Ведь среди них были участники как прошлого, так и
настоящего освободительного движения: чешский писатель и политический деятель И.
Фрич (83); чешский революционер А. Страка, много
способствовавший революционным делам Бакунина в Праге, приговоренный
австрийским судом к смерти, теперь живущий в Лондоне; сербский публицист В.
Иованович, брошюру которого («Сербская нация и восточный вопрос»)
пропагандировал «Колокол», и многие другие помогавшие налаживанию межславянских
революционных контактов. И хотя ставка на всеславянскую, в том числе и
российскую, революцию не имела реального основания, но были в этой утопии и
положительные стороны. Помимо укрепления межнационального
освободительного союза на Балканах (84), революционный оптимизм
Бакунина положительно действовал и на русских революционеров, вселяя в них, по
справедливому замечанию В. Я. Гросула, «энергию и уверенность»
(85).
Что же касается утверждения Герцена в том, что
Бакунин вошел в круг «Колокола» с теми же воззрениями, с которыми покинул
европейскую арену в 1849 г., то и тут нужна корректива. Если идея революционного
преобразования прежде всего славянского мира действительно оставалась
ведущей для Бакунина, то не столь неизменно сохранился он в годы тюрьмы и
ссылки, чтобы не осмыслить событий, которыми жил мир в 50-е годы, чтобы читать о
них, по словам Герцена, как читал он в «Кайданове о Пунических войнах и падении
Римской империи» (86). Об этом свидетельствуют высказывания Бакунина о
положении дел на его родине в первые недели после бегства из Сибири. Именно этой
проблеме в основном и посвящено его обращение, опубликованное в
прибавочном листе к «Колоколу» от 15 февраля 1862 г. «К русским,
польским и славянским братьям» (87).
Весьма актуальной для того момента можно считать
постановку им вопроса о «партии реформ и партии коренного переворота»,
образовавшихся и действовавших в России после «несчастно-счастливой Крымской
кампании» (88).
Не надеясь на успех реформаторской деятельности
самодержавного государства, Бакунин противопоставлял ей
революционно-демократическую программу действий и определял ее цели. Силу,
способную осуществить их, он видел в разночинной среде, состоящей из «множества
лиц всех сословий... но душою и мыслию, а часто и самой жизнью оторвавшейся от
сословий, от всех признанных положений в России, ненавидевших настоящее, готовых
отдать жизнь свою за будущее. Живое слово — их оружие. У них нет штыков, но
есть слова... Они порождают дела и пробуждают народы».
Обращаясь к этой среде и ставя извечный
риторический вопрос: «Что же делать?», он предлагал «прежде всего крепко
между собой соединиться, дабы образовать народную партию и силу сознательную,
целесообразную, действенную, вне и против официальной силы». Он призывал
организовываться, создавать «бесчисленное множество деятельных кружков по целой
России», с тем чтобы связать их в единое общество.
Цель этого общества — земля и воля. «Вся земля должна
сделаться собственностью всего народа, с решительным уничтожением личного
поземельного права, чтобы не было на ней ни больших, ни малых помещиков,
собственников, монополистов, но чтобы всякий русский человек по одному праву
рождения мог бы владеть ею сообща с другими».
Исключительно общинное право собственности на землю
должно было, по мысли Бакунина, сплотить как русский, так и все славянские
народы в единый братский союз. Но не только вся земля нужна народу, ему
нужна и вся воля. А для того, чтобы свобода стала действительною, ему нужно
«самоуправление, устройство которого, дай бог, чтоб произошло не по велению
диктатора и не по решению верховного парламента... не сверху книзу, как это
делалось по сию пору в Европе, но органически, снизу вверх, через вольное
соглашение самостоятельных обществ в одно целое, начиная от общины,
социальной и политической единицы, краеугольного камня всего русского мира
— до областного, государственного, пожалуй, до федерального общеславянского
управления» (89).
В приведенных отрывках Бакунин сформулировал два важных
положения своей будущей социальной доктрины: принцип «снизу вверх» как
основу построения общества и социализацию земли при полном исключении права
наследования. До отрицания всех форм государственного устройства дело еще
не дошло. Напротив, федерация предполагалась в рамках государства и даже
ряда государств. Однако было здесь и нечто иное, давшее повод некоторым авторам
говорить о славянофильском характере его взглядов начала 60-х
годов.
Наиболее остро Бакунин критиковал петровский период
развития самодержавия в России. Он писал об официальной, «Петром созданной
России, где все естественное извращено, где никому нет ни самостоятельного
движения, ни свободного места, где все внутреннее и живое пожертвовано в пользу
внешней государственной силе». Он говорил о сгнивших «немецких подставах
петровского государства», о последнем пробившем для него часе
(90).
Петровское государство было здесь для Бакунина синонимом
бюрократической централизации самодержавия. В эпоху, предшествовавшую
реформам Петра, он полагал возможным перспективное развитие начал
самоуправления, «естественное и живое» «движение жизни». Между
самоуправлением общин, областей и федерацией последних на основе принципа «снизу
вверх» и славянофильской идеей сочетания патриархальной общинности с
монархической властью не было сходства.
Еще менее оснований видим мы в утверждениях М. Лемке, В.
Полонского, Ю. Стеклова и некоторых других историков в наличии у Бакунина в
начале 1860-х годов панславистских идей (91). Поводом для таких утверждений
послужили слова самого Бакунина, особенно прозвучавшие в «Письме к
неизвестному» (92), написанном примерно в то же время, что и опубликованное
в «Колоколе» обращение к славянам.
«Все славянские народы должны снова уразуметь, что они
могут быть сильными только посредством крепкого союза. Союз этот называется
панславизмом» (93), — писал Бакунин, но тут же разъяснял, что, если бы слово это
он понимал как подчинение «всех славянских племен русскому царству», он бы
первый объявил себя его врагом. Союз этот, по его представлению, мог быть
только революционным, направленным к всеславянскому
освобождению.
После революции и «совершенного уничтожения царской
бюрократической централизации... Великая Россия сама по себе будет федерацией,
управляющей своими провинциями. Провинции или области — федерация округов, а
округ — федерация волостей, а волости — федерации общин... И тогда мы...
выступим на освобождение вас от всякого постороннего владычества, и тогда только
возродится настоящая славянская свобода и превратится в действительность. Это
называю я панславизмом».
Славяне должны «подать руку мадьярам», они должны
соединить свою борьбу с движением за свободу итальянцев. «Свобода и счастье
должны быть правом всех народов, но сила должна принадлежать соединенной
федерации» (94).
Зачем понадобилось Бакунину федералистскую модель
организации Восточной Европы называть панславизмом? Можно предположить, что
термин этот нужен был ему в политических целях, для противопоставления
славянской общности угрожающей им немецкой опасности. Причем следует заметить,
что его антигерманизм никогда не был связан с какими-либо антипатиями в
отношении немецкого народа. Напротив, в 40-х годах он высказывался за
революционный союз славян и немцев. Для него был неприемлем сам тип
прусского государства, немецкого чиновничества, всеподавляющей силы
бюрократии, централизации власти. Последней он противопоставлял
федерацию.
В заключении своей брошюры «Народное дело. Романов,
Пугачев пли Пестель?» он повторил тезисы о братской федерации внутри России
(с «Литвой, Украиной, прибалтийскими жителями, с народами Закавказского края»),
о федеральном союзе с Польшей, об освобождении от турецкого и австрийского ига
всех славянских народов, о союзе с мадьярами и Италией, о стремлении к
осуществлению «Великой и вольной федерации Всеславянской»
(95).
Заключение, по существу, не было связано с самим текстом
брошюры, посвященной идее Земского собора и являющейся частью пропагандистской
кампании, развернутой в это время издателями «Колокола» и широко
распространяемой в России как в демократических, так и в либеральных кругах
(96).
Если Герцен говорил, что Бакунин
«революционизировал "Колокол"», то на примере «Народного дела» можно было
бы доказывать обратное, однако лишь в том случае, если бы пропаганда Земского
собора не носила тактического характера. То же можно сказать и о подготовке
адреса царю. Наибольшую роль здесь играл Огарев, но к этому делу примкнул и
Бакунин.
В. Ф. Лугинин, участник организации адреса (под которым
должны были стоять подписи представителей различных общественных направлений),
вел, в частности, переговоры с И. С. Тургеневым. В письме Лугинину по этому
поводу Бакунин довольно точно определил политическую роль адресной кампании
и линию размежевания в этом вопросе с либеральным
направлением.
В связи со словами Лугинина о том, что его
убеждения ближе к Тургеневу, чем к Огареву, Герцену, Бакунину,
последний разъяснял: «Вы разумели под этим то, что Вы называете нашим
социализмом. Но в деле адреса о нем не должно быть помину, потому что адрес
имеет цель исключительно политическую, созвание Земского собора... Разница между
Вами и И. С. Тургеневым совершенно другая: он правительственный реформатор,
он принимает основы правительственные и не согласен только с настоящим способом
их осуществления. Между ним и Кавелиным нет никакой разницы... кроме
темперамента и таланта; оба хотят революции с сохранением империи...
Разница между Вами и Тургеневым с Кавелиным в том, что они идеалисты,
верующие в возможность существенных реформ, Вы же революционеры-реалисты,
убежденные в том, что это правительство... ничего путного и живого сделать не
может и что перерождения России должно единственно ждать от народа, т. е.
от Земского собора, если правительство на него согласится, или от революции,
которую необходимо готовить» (97).
Адресная кампания 1862 г., обращения с требованиями к
царю должны были стать, по словам Е. Л. Рудницкой, «средством политического
воспитания народа... подвести массы к революционному действию»
(98).
Бесспорно, что доведение до крестьянства идеи
Земского собора служило цели его политического воспитания, но
«революционное действие» предполагалось лишь в случае невозможности разрешения
проблемы мирным путем, т. е. волею самодержца. Обращения к царю с
требованиями созыва Земского собора (либо земской думы), исходившие из
революционно-демократических кругов, помимо политических и тактических расчетов,
базировались и на преувеличении возможностей воли
царя.
Неясные представления о причинной связи экономики и
политики, о классовой обусловленности последней вели к непониманию пределов
возможного для императора и его правительства.
На издателей «Колокола», а особенно на Бакунина, в
вопросе о Земском соборе в некоторой степени повлиял и П. А. Мартьянов,
приехавший в Лондон к Герцену. Недавно еще крепостной крестьянин, «человек,
испытанный всеми горями и бедствиями русской жизни, одаренный
необыкновенным умом, энергический, глубоко страстный, Мартьянов
сосредоточился весь на вопросе о судьбе русского народа; тут была его поэзия,
его религия, любовь и ненависть» — так характеризовал его Герцен (99).
Свое письмо Александру II (15 апреля 1862 г.)
Мартьянов кончал словами: «Государь! Я говорю голосом народа, моя
обязанность — свобода, мое право — кровь и страдания. Мне поверил народ и его
люди; мы ждем от Вас созвания Великой Земской Думы для постоянных совещаний
вокруг Вас» (100).
«Народная монархия» как реально существующая
крестьянская иллюзия заставила Бакунина и Огарева не только много спорить с
Мартьяновым, но и прислушиваться к его доводам. В. И. Кельсиев
свидетельствовал, что «Огарев постоянно советовался с Мартьяновым о крестьянском
вопросе... задумывался над его словами, что крестьянам царь нужен, но что царь
должен быть предан исключительно интересам низших сословий, что он должен
жертвовать для большинства — меньшинством» (101).
Статья Огарева «Что надо делать народу» (102),
вышедшая почти в то же время, что и брошюра Бакунина, носила на себе явные
следы разговоров с Мартьяновым и была также частью общей пропагандистской
кампании.
«Пора народу самому о себе подумать, как
устроиться, да просить царя, чтоб приказал все порядки учредить
по-народному... Для этого надо народу по деревням и селам, по волостям, посадам
и городам сходиться, столковываться и просить царя миром, чтобы не верил
своим генералам военным и штатским... а собрал бы земский собор из выборных
людей от всего народа, от всего земства, их бы спросил и с ними бы
столковался — как учредить порядки, какие по правде следует»
(103).
Если статья Огарева была рассчитана на крестьянскую
или вообще народную аудиторию, то Бакунин в своей брошюре обращался к
разночинной среде и высказывал ряд вполне рациональных соображений.
«Русский народ, — писал он, — хотя и главная жертва царизма, не
потерял веры в царя... Как ни горько сознаться в этом, но я думаю, что для
будущего успеха революционного дела мы должны громко высказывать то
убеждение, что до сих пор влияние нашей партии на народ было близко к нулю.
Революционная пропаганда еще не нашла к нему доступа и не умела еще потрясти его
безумной, его несчастной веры в царя. Никогда еще не чувствовался так сильно
разрыв, существующий между народом и нами, и никто из нас не перешел еще
пропасть, отделяющую нас от него».
Ощущение разрыва между народом и теми, кто
стремился к его освобождению, было особенно характерно для времени, когда
невозможность действий вне народа стала очевидна, но время соединения с народом
(хотя бы в виде позднейшей народнической практики) еще не
пришло.
В этой ситуации Бакунин и высказывал предположение
о возможности мирного разрешения векового конфликта между властью и народом
в том случае, если бы «Романов мог превратиться из петербургского
императора в царя земского. Мы потому охотно стали бы под его знаменем, что
сам народ русский еще его признает и что сила его создана, готова на дело и
могла бы сделаться непобедимою силою, если бы он дал ей только крещение
народное. Мы еще потому пошли бы за ним, что он один мог совершить и окончить
великую мирную революцию, не пролив ни одной капли русской или славянской
крови» (104).
Последние слова демонстрировали слабость
теоретической концепции Бакунина, но были ли они в те годы политическим
просчетом? В обстановке, когда вера в возможность расширения и углубления
реформ еще не была исчерпана в обществе, когда конституционные идеи имели
достаточно широкое распространение в различных его слоях, когда народу предстоял
еще долгий и трудный путь изживания царистских иллюзий, обращение герценовской
вольной печати к идее Земского собора в известной мере оправдано. Формы же,
в которых воплощалась эта идея: статьи, брошюры и даже организация адреса
царю (105), подписанного представителями различных политических направлений
и лишенного сословного характера, — все это отвечало политической задаче
момента, консолидации оппозиционных царизму сил. Другой вопрос, сколь
искренен был Бакунин в своей брошюре, посвященной идее Земского собора.
Сопоставление ее с вышедшими из-под его пера в 1862 г. письмами и статьями
говорит о том, что брошюра «Народное дело» была для него скорее тактикой,
проявлением его позиции и места «возле» «Колокола». Сам он спустя несколько лет
писал: «То было время компромиссов... время нелепых надежд... Мы все говорили,
писали в виду возможности Земского собора... и делали, я по крайней мере делал,
уступки не по содержанию, а в форме, чтобы только не помешать, в сущности,
невозможному созванию Земского собора. Каюсь и вполне сознаю, что никогда не
следовало отступать от определенной и ясной социальной революционной
программы» (106).
Вот эта «революционная программа», казавшаяся
Бакунину столь ясной, и стала основной линией размежевания между ним и
Герценом.
* *
*
Бакунин и Герцен в начале 60-х годов представляли
различные направления революционной мысли. С одной стороны, была подготовка сил,
размышления о средствах, расчет на разум и понимание, постоянный поиск
революционной теории; с другой — уверенность в революционной
готовности народа, в необходимости его немедленной организации, стремление
представить действительность соответствующей задачам революционной перестройки,
не учитывая при этом исторически сложившиеся обстоятельства
жизни.
Революционная борьба на Западе в 60-х годах, так же как
в конце 40-х годов, была для Бакунина органически связана с освободительной
борьбой народов славянских стран. Наибольшего накала эта борьба достигла в
Польше. С февраля 1861 г. политическая обстановка в Королевстве
Польском все более обострялась. В октябре этого года образовался нелегальный
Комитет, принявший летом 1862 г. название Центрального национального
комитета. В то же время (осенью 1861 г.) в русских войсках, находящихся в
Польше, Литве, Белоруссии, революционно настроенным офицерством был создан
«Комитет русских офицеров в Польше». Общая численность этой организации в 1863
г. достигла 400 человек. Во главе ее были Я. Домбровский и А. Потебня. Многие
поляки-офицеры входили в обе организации: как в польскую, так и в русскую
(107).
Редакция «Колокола», с самого начала поддерживавшая
польское движение, пользовалась большим авторитетом среди поляков.
Воззвание Бакунина «К русским, польским и всем славянским друзьям» было
переведено па польский язык, хотя и встречено с известной настороженностью.
И. С. Миллер и Т. Ф. Федосова справедливо указывают на то, что
федералистские планы русского революционера не соответствовали «исторической
тенденции этого периода, тенденции образования отдельных самостоятельных
национальных государств» (108).
В сентябре 1862 г. в Лондоне состоялись переговоры
членов польского комитета (Геллер, Падлевский, Милович) с Герценом, Огаревым,
Бакуниным и Потебней. Отношение к готовящемуся в Польше восстанию с русской
стороны было сложным. Издатели «Колокола» опасались преждевременного
взрыва, противоречий между консервативным «белым» и демократическим «красным»
направлениями польского движения, и вытекающей отсюда невозможностью
соединения интересов русских революционеров с интересами польской
шляхетской партии.
Имея в виду претендующее на полное руководство
шляхетское крыло движения, а также антирусские настроения, бытующие среди
поляков, Бакунин позже не раз говорил о недоверии к русским революционерам, о
«глубокой разнице» программ. Он вспоминал и объяснял неудачную попытку
декабристов, пытавшихся по-своему преодолеть эти противоречия, писал о том, что
поляки «естественным образом смотрели на русскую военную организацию в Царстве
Польском лишь только, как на средство для достижения своих исключительно
польских целей и не только были равнодушны, но даже относились враждебно к целям
русской революции». Иллюстрируя последнее, Бакунин рассказывал о своем разговоре
(весной 1863 г.) с одним из эмиссаров польского правительства. «На мое
предложение поднять лифляндских и курляндских, а затем уж и литовских и
новгородских, равно как и белорусских, крестьян против ненавидимых ими
помещиков [он] воскликнул: "Да ведь это будет социальная революция!". —
"Разумеется — другой в России быть не может..." — "Так я вот вам что
скажу, — отвечал он с негодованием: — Если б мне пришлось выбирать между
новым поражением и между победой посредством социальной революции, то я не
задумываясь говорю, что соглашусь скорее на новое поражение, чем на такую
победу!"» (109).
Действия Центрального национального комитета не могли
удовлетворить партию «белых». Отвечая редактору польской эмигрантской газеты
«Przeglad» M. Соколовскому, Бакунин писал: «Вы спрашиваете, не
согласен ли я с тем, что, заключивши сделку с партией, представляющей
энергию Вашей страны, мы должны войти в соглашение и с тою партией, которая
представляет ее ум... Но убеждены ли Вы сами... в том, что этого ума
недостает партии, которая первая подала нам руку?
Вдобавок есть два рода ума. Есть ум партийный,
который смотрит только назад; он достоин уважения... но в большинстве
случаев бессилен и бесплоден. Я сильно опасаюсь, что именно таков ум шляхты. Она
в деле спасения Польши рассчитывает на папу и на турецкого султана...
Есть ум будущего; он-то и живет как интерес — в народе и как страсть — в
молодежи... Наш выбор или, лучше, сказать, выбор наших друзей из русской
армии в Польше... уже сделан и не подлежит перерешению. Позвольте же нам
остаться верными первой польской руке, которая братски пожала нашу; принимая ее,
мы поклялись в верности не какой-либо партии, но свободе Польши»
(110).
В отстаивании этой линии у Бакунина с издателями
«Колокола» не было разногласий, хотя порой, торопя события, он и склонен был к
сглаживанию противоречий. Главное же, с чем не мог согласиться Герцен, состояло
в преувеличении готовности народа и революционных организаций к революционному
взрыву как в Польше, так и в России.
Вот как, например, Бакунин изображал ход
переговоров в письме к польскому эмигранту И.
Амборскому:
«Наши дела двигаются. Если бы достигнуть полного
соединения с Вашими, тогда бы мы разрушили всю администрацию. Но ... союз
вожделенный еще не состоялся. Может быть, события решат и сблизят. Польша
негодует, в России сотни наших пробегают деревни и призывают к крестовому походу
против монархии. Крайнее невежество наших крестьян и слепая преданность
романовцам ослабляют пропаганду... Партия наша и фонд растут. В последнее
время прибыло 2 т. фунтов. Если так пойдет, то составится колоссальный капитал
для предприятия» (111).
Сведения о «сотнях» пропагандистов среди крестьян
Бакунин сообщал спустя примерно два месяца после того, как изобразил совсем иную
картину в брошюре «Народное дело». Столь же фантастичны были сведения об «общем
фонде» и надежда на «колоссальный» капитал для революционных
целей.
Не менее преувеличений допускал Бакунин и во время
переговоров с поляками, но здесь акценты были другими: он говорил о существующих
будто бы реально возможностях российской революции. «Он увлекал не
доводами, а желаниями, — писал Герцен, — он хотел верить и верил, что Жмудь и
Волга, Дон и Урал восстанут, как один человек, услышав о
Варшаве...
Он шагал семимильными сапогами через горы и моря, через
годы и поколения. За восстанием в Варшаве он уже видел свою "славную славянскую
федерацию... видел красное знамя "Земли и Воли", развевающееся на Урале и Волге,
Украине и Кавказе, пожалуй, на Зимнем дворце и Петропавловской крепости, и
торопился... затушевать противоречия, не выполнить овраги, а бросить через
них чертов мост» (112).
В противоположность Бакунину Герцен был весьма
реалистичен. Во время переговоров он требовал у поляков конкретных гарантий
обеспечения в будущем крестьян землей и отсутствия притязаний на украинские и
белорусские земли. «Если в России, — заявлял он, — не увидят надел земли и
волю провинциям, то наше сочувствие вам не принесет никакой пользы, а нас
погубит» (113).
В итоге Центральный национальный комитет решил «признать
право крестьян на землю, обрабатываемую ими, и полную самоправность всякого
народа располагать своей судьбой».
В связи с этим Бакунин в письме к В. Ф. Лугинину
справедливо отметил: «Никогда не было до сих пор объявлено поляками
публично: "право народов распоряжаться собой". В применении к Литве,
Украине право, так ясно высказанное в письме Центрального комитета, — это
огромный шаг, вызвавший против них бурю в большей части польской эмиграции»
(114). Действительно, разногласия обострились еще более, но не остановили
переговоров.
Об успешном завершении их Бакунин рассказывал польскому
эмигранту И. Коссиловскому (115). Он писал, что
Комитет «Земли и Воли» выслал своих представителей в Варшаву и пригласил в
Петербург депутатов от Польского Центрального комитета, «равно как и
депутатов от Русского Военного комитета, на общее совещание и на
заключение союза оборонительного и наступательного во имя целой России,
говорить за которую этот комитет действительно имеет право. Таким образом, союз,
заключенный поляками с нами, ратифицирован на тех же самых основаниях в самой
России. Союз наш теперь составляет более не мечту, а грозную для империи и
спасительную для обоих народов действительность, которая выразится, надеюсь,
скоро, в солидарности торжественных, победоносных действий»
(116).
Для оптимизма, звучавшего в последней фразе,
оснований не было, но «спасительность» для обоих народов революционного
союза была бесспорна.
Остановимся коротко на участии Бакунина в делах «Земли и
Воли» периода польского восстания.
Середина 1862 г. была временем становления этой
революционной организации, объединявшей на федеративных началах ряд кружков
в столицах и на местах. В конце лета был создан русский Центральный народный
комитет. С самого начала (конец 1861 г.) руководители организации были связаны с
редакцией «Колокола» и особенно с Огаревым, статья которого «Что нужно
народу?» была принята как общая идейная платформа для федерирующихся
кружков.
Репрессии правительства, значительное ослабление
либерального движения, ранее учитываемого в тактике «Землей и Волей», усиление
революционно-освободительной борьбы в Королевстве Польском изменили общую
ситуацию в стране. Присоединение «Комитета русских офицеров в Польше» к «Земле и
Воле» способствовало росту сил организации. Однако к решительной
революционной борьбе она не была готова. По свидетельству одного из
руководителей польского движения и его историка О. Авейде, когда Подлевский
ввиду готовящегося восстания приехал для переговоров в конце 1862 г. в
Петербург, то члены русского Центрального комитета откровенно объявили
ему, что организация в России «только еще вначале... Касательно срока
революции они сказали, что об этом еще не подумали, но во всяком случае
революция в России немыслима прежде мая месяца 1863 г.»
(117)
Визиту Подлевского
предшествовали контакты с «Землей и Волей» по польскому вопросу А. Потебни.
Приведем рассказ об этом участвовавшего в этой встрече Бакунина:
«Приехавший в Лондон Потебня обратился к нам, т. е. к издателям "Колокола"
Огареву и Герцену, а также и ко мне, стоявшему подле "Колокола". Мы приняли
его горячо, согласились даже по его требованию быть временными посредниками
между русской военной организацией в Царстве Польском и между польской
организацией, до тех пор, пока не отыщется в России комитет настоящий. И
вместе с тем мы объявили ему, в чем он, разумеется, и согласился с нами вполне,
что этот комитет в Лондоне существовать не может, а должен существовать и
действовать в России... Наконец, мы просили его съездить в Петербург, —
разумеется, тайно — и по некоторым адресам, отчасти данным ему нами, отчасти
полученным помимо нас в Варшаве, отыскать будто бы образовавшийся там Комитет
революционной организации» (118).
После возвращения Потебни в «Колоколе» появилось
приветствие, обращенное к новой революционной организации
(119).
На позиции Герцена в отношении «Земли и Воли»
останавливаться здесь не будем, скажем лишь, что, поддерживая молодых
людей, ее представлявших, издатель «Колокола» не имел никаких иллюзий насчет
реальных возможностей этой организации (120). Отметим также упорное и
справедливое сопротивление Герцена всем попыткам молодых русских
революционеров и немолодого Бакунина превратить редакцию «Колокола» в орган,
руководящий революционными делами в России (121). Здесь же скажем, что позиция
Огарева в этих разногласиях часто бывала на стороне молодых и Бакунина. «Я
б[ольшей] частью имел на своей стороне Ог[арева]», — свидетельствовал
Бакунин в своем письме от 9 июля 1863 г. Русскому центральному народному
комитету (122).
В «Землю и Волю» Бакунин, по его словам, был принят
А. А. Слепцовым. Серьезность этой организации и масштабы ее деятельности не
вызывали у него сомнений. Быть агентом ее комитета представлялось ему вполне
естественным. Вся последующая его деятельность в связи с восстанием в Польше и
Литве была для него деятельностью члена революционной организации,
стремившейся к всероссийскому восстанию. Полномочия выступать от имени «Земли и
Воли», данные ему Слепцовым, он воспринял как конкретное дело, хотя позже,
выступая перед шведской общественностью в Стокгольме, сильно преувеличил
силы и возможности этого «обширного патриотического общества»
(123).
Помимо полномочий, Слепцов обещал Бакунину прислать
представителя для постоянных сношений. Обещание это осталось невыполненным
(124), а связь была нужна. Поэтому он вынужден был писать письма, пользуясь
редко представлявшейся оказией.
В письме от 9 июля 1863 г. Бакунин счел нужным сказать
определеннее о своих разногласиях с редакцией «Колокола». Он писал, что в
течение предыдущего года направление журнала казалось ему слишком
отвлеченным ввиду «поры дела», наступающей в России. «Мне казалось, что он
отставал месяцем назад от обстоятельств, в то время, как он должен был идти
месяцем вперед их... Наконец, встретились мы с польским вопросом. Тут рознь наша
стала еще глубже и яснее. Не входя в подробности наших прений по этому предмету,
скажу только, что, сознавая в одинаковой мере с моими лондонскими друзьями
огромную разницу, существующую между началами польским и русским, я все-таки был
и остаюсь того мнения, что мы по мере сил и возможности должны принять
непосредственное участие в польском восстании, так как оно есть восстание против
нашего общего врага — русского императорского государства»
(125).
Цель письма Бакунина была не только в подчеркивании
своей особой позиции. Он просил у комитета сведений о программе и принципах
организации, их «чаяниях и надеждах», необходимых для того, чтобы войти «в
правильные и постоянные отношения и особенно получить... определенное
поручение и постоянную работу» (126).
Те же настоятельные просьбы повторял он и в
следующем письме от 17 августа 1863 г.: «Мне надо знать и положение ваших
дел и ваше настоящее направление. И потому, ради бога, пишите и дайте адрес.
Неужели же, имея на то все средства, мы не сумеем устроить между собой
правильных и постоянных сношений?.. Ради бога, скажите, что у вас делается, что
за границей делать прикажете, и дайте с вами соединиться теснее и ближе»
(127).
Чем же объяснялось упорное молчание
землевольцев?
Частичный ответ на этот вопрос давал Слепцов. Говоря о
«роли Лондона» в первоначальных планах организации и о незнании весной 1862 г.
того, как отнесется к участию в ней Герцен, Слепцов писал о наличии в то же
время «сведения о готовности содействия со стороны Огарева и Бакунина. Но оба
были неавторитетны и значительно менее популярны, а второй, кроме того,
внушал нам опасения своим стремлением к другому уклону работы — соединению
всего славянства... Мы боялись — и думаю, что были правы, — погнавшись за его
программой, упустить свое, чисто русское дело. Когда Бакунин выпустил и
широко распространил свою брошюру "Народное дело", мы все-таки не
переставали опасаться: русский вопрос тонул у него в другом, большем, а мы
обслуживать его не могли» (128).
Опасения землевольцев были не
напрасны. Бакунин в дальнейшем действительно мог вовлечь их и в свои
всеславянские планы, но в конце 1862 — начале 1863 г. все его конкретные
революционные стремления были направлены прежде всего на Россию и Польшу. В
энтузиазме его, готовности следовать указаниям комитета, во влиянии
его личности, хотя еще малоавторитетной для молодых землевольцев, но
достаточно известной в Западной Европе, можно было не сомневаться.
Очевидно, были и другие обстоятельства, обусловливавшие отсутствие ответа
комитета на обращения Бакунина. К числу их можно отнести то, что в разгар
революционных событий 1863 г., когда и писались упомянутые здесь
письма комитету, один из его главных деятелей и единственный из его членов,
в то время лично знавший Бакунина, — Слепцов находился за границей и был
болен.
Вернулся он в Россию только в 1868 г. 4 марта 1864 г.
Бакунин писал Герцену: «В Вене я встретился опять с Слепц[овым], которого уже
видел в Париже, и нашел в нем того же хорошего, преданного, но страшно, почти до
сумасшествия, нервозного человека, которому нужно будет много ведер холодной
воды, чтобы сделаться дельным человеком» (129).
Впрочем, отсутствие в России Слепцова было
частностью, главное же состояло в том, что в обстановке нарастающей
реакции, нереальности ставки на всероссийское восстание, слабости самой
организации предложения решительных действий, связанных с русско-польским
революционным союзом, не могли встретить положительной реакции у членов
комитета.
Ни до начала восстания в Польше, ни во время его
землевольцы не могли предпринять никаких революционных акций. Сообщение
Падлевского (в конце 1862 г.) о скором начале восстания в Варшаве, по словам Л.
Ф. Пантелеева, произвело на них «ошеломляющее впечатление: нам казалось, что
поляки идут на верную гибель. Какую же помощь можем оказать им? Никакой; у нас
нет ни малейших средств сделать в их пользу хотя бы самую незначительную
диверсию» (130).
После начала восстания в комитет «Земли и Воли»
революционное польское правительство отправило всего одно письмо с вопросом:
может ли он в чем-нибудь содействовать восстанию? Члены комитета отвечали,
«что ни в чем не могут помочь нам, за исключением влияния на общественное
мнение» (131).
Бакунин не знал о подобной позиции комитета.
Напротив, он полагал свое личное участие в революционных событиях в
Польше делом, отвечающим интересам организации, к которой был причастен. Еще в
октябре 1862 г. он писал И. Цверцякевичу: «Как только Варшава поднимется, я,
если доживу до того дня, непременно буду там» (132).
2 февраля 1863 г. в обращении к Центральному
правительству восставшей Польши он просил ответить «со всей откровенностью,
которая прилична людям, сражающимся за свободу», хотят ли они его
присутствия. Здесь же он сообщал о своем намерении «создать в самом лагере
польской революции русский легион» (133).
В то же время В. Милович, член повстанческого
правительства, ведавший покупкой и транспортировкой оружия, писал в
Польшу о готовности Бакунина присоединиться к восстанию и просил указать
место, куда он должен его направить. «Вы, конечно, поймете, — добавлял он,
— что национальная честь предписывает нам принять все меры, чтобы обеспечить ему
благополучное путешествие и не дать с самого начала попасть в руки
москалей, я полагаю, что его присутствие может быть очень полезным для
нас... Пришлите мне также распоряжение и поручение о том, что я должен делать по
окончании переправы оружия и Бак[унина]» (134).
Объясняя свое стремление в Польшу агенту по
приобретению оружия А. Гутри, Бакунин писал, что участие в этой борьбе
принадлежит к самым «задушевным надеждам» всей его жизни (135). Однако
снова, как в 1848 и 1849 гг., попасть на баррикады ему не удалось. Его точка
зрения на превращение национально-освободительной борьбы в социальную
революцию крестьянских масс, которая, «следуя своему естественному течению»,
должна распространиться на Литву, Украину и всю Россию, не нашла поддержки у
польских руководителей.
С начала марта Бакунин был в Швеции, «открывая пути в
"Землю и Волю" через Финляндию, слаживая посылку "Колокола" и книг и видаясь с
представителями всех польских партий» (136). Но, кроме перечисленного,
здесь имел он и другие серьезные планы.
В том же письме к А. Гутри он частично сообщал о них:
«Между тем я отправлюсь в Стокгольм... и употреблю все мои усилия, чтобы
возбудить движение в Финляндии, которого желаем не только мы, но и наши
друзья в Петербурге... Если мне только удастся побудить славолюбивых
шведских патриотов начать восстание в Финляндии, то я буду совершенно
доволен и счастлив. Подобная диверсия имела бы громадное влияние на русское
правительство, на Европу и даже на самую Россию»
(137).
В отношении к освободительному движению в Финляндии
Бакунин проявлял ту же нетерпеливость, что и во всех других случаях, связанных
со сроками и готовностью революционных выступлений.
Самостоятельность Финляндии, так же как и Польши,
отстаивалась редакцией «Колокола», но тактика здесь была иной. Предлагая
финскому деятелю Э. Квантену демократический союз, Огарев в мае 1863 г. писал:
«При современных условиях ни вы, ни мы не можем действовать иначе, как
путем слияния наших тайных обществ и их пропаганды, вплоть до того времени,
когда мы станем достаточно сильны, чтобы выступить открыто и на глазах у всего
света начертать на нашем знамени: славяно-русско-финско-скандинавский союз,
основанный на независимости и равноправии» (138). Целью этого союза должно
было стать в будущем превращение России, по словам Огарева, «из Петербургской в
народную и федеративную» (139). Но Огарев предупреждал своего финского
корреспондента о постепенности всего процесса, призывал лишь к пропаганде
до времени, когда появится достаточно сил, Бакунин же стремился ускорить
события.
В письме А. А. Герцену (сыну) он излагал план
действий: «Квантен и Норденшёльд немедленно основывают в Финляндии тайную
организацию, целью которой должна стать дисциплинированность общественного
мнения, агитация в Финляндии и в заключение организация там восстания
против русского владычества. Для этой цели мы уже вызвали одного друга из
Финляндии в Стокгольм». Далее он предлагал А. А. Герцену, который должен был
заменить его в Стокгольме (в связи с предполагаемым отъездом Бакунина в
Польшу и Литву), вызвать и представителя от «Земли и Воли» из Петербурга,
очевидно, для связи всех революционных акций и отстаивания «русского народного
дела», причем требовал сделать это «не теряя времени, пока мир еще не нарушен»
(140). Последние слова свидетельствовали об ожидании революционного взрыва в
России буквально в ближайшее время. Однако в данном случае момент был таков, что
«оптимизм, — как пишет Е. Л. Рудницкая, — и вера в близость русской
революции» (141) были оправданны.
Бакунин не мог более откладывать своего личного
участия в вооруженной борьбе. 28 марта он выехал из Стокгольма, чтобы
присоединиться к экспедиции Т. Лапинского. «Цель Бакунина, — писал Герцен, —
состояла в том, чтобы, установивши все в Швеции, пробраться в Польшу и Литву и
стать во главе крестьян» (142).
Сам Бакунин нигде не упоминал о намерении именно
возглавить крестьянское движение. По предварительному плану он вместе с
повстанцами, прибывшими в Литву на пароходе «Уорд Джексон» (143), должен был
примкнуть к отряду 3. Сераковского, но если бы обстоятельства
потребовали, он мог бы и возглавить восстание. Очевидно, эту возможность и
имел в виду Герцен.
В целом картина получалась внушительная.
Одновременное восстание в Польше, Финляндии и Литве действительно
могло бы иметь «громадное влияние на русское правительство», тем более что по
логике Бакунина оно «все внутри подкопано» (144). Так искаженное представление о
природе власти, ее материальной силе, с одной стороны, постоянное преувеличение
потенции революционного лагеря — с другой, ставка на силу и зрелость
национально-освободительного движения — с третьей, приводили Бакунина к мысли о
возможности успеха русской революции.
Нельзя, однако, не учитывать и тех реалий, которые
давали определенное основание для преувеличений и надежд. В феврале 1863 г.
вслед за Польшей началось восстание в Литве, охватившее по существу всю
территорию края. Среди русских революционеров не изжили еще себя надежды на
крестьянское восстание в этом же году в Центральной России. «Недовольство в
Финляндии» (145) было весьма значительным. Наконец, в России была создана
революционная организация, заявившая о себе переговорами в Лондоне и
Варшаве. Таковы были основания для утопических построений
Бакунина.
Несмотря на все издержки темперамента Бакунина,
деятельность его, направленную на создание путей для революционных изданий через
славянские и скандинавские страны в Россию, на организацию межславянских и
вообще международных революционных связей, попытки личного участия в борьбе
восставших поляков можно признать действенной формой
революционно-демократического движения. В том, что его призывы к молодежи
не нашли отклика в то время, что «Земля и Воля» (самоликвидировавшаяся в
1864 г.) не могла воспользоваться его революционной энергией, что поляки не
предоставили ему возможности погибнуть за их освобождение, а экспедиция в
Литву потерпела неудачу, Бакунин виноват не был.
Конец революционной ситуации обусловливал неудачу многих
революционных начинаний. Но он этого не понимал и осенью 1863 г. уехал в
Италию не потому, что потерял веру в дальнейший успех дела. Напротив, как
показывают его письма начала 1864 г., он ждал в ближайшем будущем в Польше
революцию «хлопскую», крестьянскую, которая должна была, по его расчетам,
последовать за «неуспехом шляхетской демократии». «Если не будет
поголовного восстания польских, литовских и украинских (провинций) нынешним
летом, — писал он Е. В. Салиас 18 марта 1864 г., — Польша хлопская, пожалуй, и
не пропала, но то, что называется теперь польским делом, потеряно. Начнется
тогда, может быть, новое польское дело, из которого разовьется и русское
крестьянское дело» (146).
В Италию Бакунин поехал затем, чтобы там служить делу
польской, русской и славянской свободы: от Гарибальди он ждал помощи
полякам. Им еще двигала вера в спасительную силу национально-освободительных
движений, призванных, по его расчетам, положить начало социальной
революции. Но славянские страны далеко еще не были готовы ни к социальной
революции, ни к славянской федерации. К концу 1864 г. и Бакунин убедился в
тщетности своих надежд на национальные движения как движущую силу социальных
преобразований.
Политическая действительность Западной Европы, а
особенно Италии, объединение рабочих Международным товариществом толкнули
Бакунина на новые построения революционной теории и новую тактику борьбы.
Но это уже новая страница его истории и исторических судеб его
идей.
* *
*
В главе этой мы рассмотрели два разных этапа жизни
Бакунина, совпавших по времени с годами наивысшего для той эпохи подъема
освободительного движения в России.
Сибирский период, по существу, дал мало материала для
определения его участия в общероссийском движении тех лет. Это произошло не
потому, что он находился в ссылке. Напротив, он имел там все возможности
печататься как в местной, так и в центральной прессе, более деятельно
участвовать в местных кружках, объединявших ссыльных и разночинную
интеллигенцию, глубже вникнуть в столь близкую ему по духу проблему
областничества. Но он всецело был занят мыслями о полном освобождении
и возвращении к борьбе. За четыре года он добился условий, в которых побег стал
реальностью.
Первые годы свободы были связаны для Бакунина с
редакцией «Колокола» и новым этапом его славянской деятельности.
Национально-освободительная борьба в Польше, крестьянское движение в Литве,
создание «Земли и Воли» в Петербурге служили основанием для
революционного оптимизма Бакунина, нового этапа его надежд на
осуществление сначала всеславянской, а затем и европейской революции. Социальная
база его революционной программы оставалась той же, что и в конце 40-х
годов. Справедливо отмечая связь двух периодов, Ю. М. Стеклов писал: «В начале
60-х годов Бакунин тоже принимал участие лишь в движениях земледельческих
славянских народов, — польского и русского,— у которых основным социальным
классом было крестьянство» (147).
1 Бакунин М. А. Собр. соч. и писем. М., 1935. Т.
IV. С. 366.
2 Полонский В. Бакунин. М., 1922. Т. 1. С.
260.
3 Мы имеем в виду прежде всего книгу Ж. Дюкло «Бакунин и
Маркс. Тень и свет» (М., 1975), в которой много страниц посвящено
одностороннему изображению «Исповеди» и резкой критике ее автора как
человека, потерявшего «всякое достоинство» (с. 49).
4 Блок А. Михаил Александрович Бакунин
(1814—1876) // Собр. соч. 1962. Т. 5. С. 32.
5 Там же. С. 33.
6 Материалы для биографии М. Бакунина. М.; Пг., 1923. Т.
1; Т. 2. М.; Л., 1933; Т. 3. М.; Л., 1928 (Далее: Материалы...). Т. 1. С.
163.
7 Там же. С. 165.
8 Там же. С. 183.
9 Там же. С. 178.
10 Там же. С. 153.
11 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С.
551.
12 Там же. С. 245.
13 Письма М. А. Бакунина к А. И. Герцену и Н. П.
Огареву. СПб., 1906. (Далее: Письма...) С. 186.
14 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С.
282.
15 Николай Николаевич Муравьев был сыном статс-секретаря
Николая Назарьевича Муравьева — двоюродного брата Варвары Александровны
Бакуниной и приходился Михаилу Александровичу троюродным братом. В
1834-1845 гг. Бакунин был дружен с семьей Николая Назарьевича. См.: Корнилов
А. А. Молодые годы Михаила Бакунина. СПб., 1915. С.
61-62.
18 Ю. М. Стеклов несправедливо, с нашей точки зрения,
называл увлечение Н. Н. Муравьевым «темной страницей жизни Бакунина»
(Стеклов Ю. Михаил Александрович Бакунин. Его жизнь и деятельность. М.,
1926. Т. 1. С. 501-530). Полонский признавал отношение Бакунина к Муравьеву
искренним, но считал «умонастроение» его этого периода результатом пережитого в
заключении падения революционности (Полонский В. Бакунин. Т. 1. С. 328).
В отношении резко отрицательной оценки Муравьева между Полонским и
Стекловым разногласий не было.
17 Рукопись Б. Г. Кубалова хранится в его личном фонде №
2873 в Госархиве Иркутской области (Далее: ГАИО).
18 ГАИО. Ф. 2873. Оп. 1. № 2. С. 59. В. Полонский
обвинил Бакунина во лжи, когда он сообщал Герцену, что столы III
отделения «завалены доносами» Петрашевского и Завалишина. Б. Г. Кубалов,
возражая Полонскому, писал: «Доносы — прошения как Петрашевского, так и
Завалишина — в большом числе мы лично встречали в делах III отделения, Главного
управления Восточной Сибири. С содержанием этих бумаг Бакунин, как стоящий
близко к Муравьеву и Корсакову, был, конечно, знаком и имел право об этом
писать Герцену» (ЦГАЛИ СССР. Ф. 1328 (Полонского). Оп. 2. № 57. С.
10).
19 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С.
362.
20 Там же. С. 305-306.
21 Там же.
22 Материалы для биографии М. Бакунина. Т. 1. С.
200.
23 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С.
314.
24 Сесюнина М. Г., Г. Н. Потанин и Н. М.
Ядринцев. Идеология сибирского областничества. Томск, 1974. С. 27. Приводя эти
слова, Сесюнина высказывает, с нашей точки зрения, неоправданное сомнение в
искренности Потанина.
25 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С.
297.
26 Потанин Г.
Н. Письма. Иркутск, 1977. Т. 1. С. 19.
Позднее письмо было найдено. Оригинал — в Гос. архиве Омской обл. Ф. 3. Оп. 15.
Карт. 1077. Ед. хр. 2. Л. 44.
27 Грум-Гржимайло А. Г. Кто был автором статьи «К
характеристике Сибири», напечатанной в «Колоколе» за I860 г. // Изв.
Всесоюзного географического общества. Л., 1963. Т. 95. С.
458-459.
28 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С.
314.
29 Герцен А. И. Собр. соч.: В 30 г. М.,
1954-1956. Т. XVIII. С. 300.
30 Коваль С. Ф. Характер общественного движения
60-х годов XIX в. Сибири // Общественно-политическое движение в Сибири в
1861-1917 гг. Иркутск, 1971. С. 36 39.
31 Кубалов Б. Г. А. И. Герцен и общественность
Сибири. Иркутск, 1958. С. 61.
32 Русские пропилеи. М., 1916. Т. 2. С.
89.
33 В недалеком будущем отец его жены, Антонины
Ксаверьевны, и еще двух дочерей и двух сыновей. Бакунин вначале давал уроки
старшим дочерям Квятковского. Народоволец Александр Квятковский был двоюродным
братом жены Бакунина. О нем см.: Сухотина Л. Г. Народоволец-томич А. А.
Квятковский // Томску — 375 лет: Сб. ст. Томск, 1979. С.
53—67.
34 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С.
343—344.
35 Белоголовый Н. А. Воспоминания и другие
статьи. М., 1898. С. 537.
36 «Амур»— газета, выходившая в 1860—1869 гг. Редактор М. В. Загоскин. См.: Кубалов
Б. Г. Первенец частной сибирской печати — газета «Амур» // Зап. Иркут.
Област. краевед. музея. Иркутск, 1961. Вып. II.
37 Первая статья перед текстом имеет цифру I (№ 29 от 1
апреля 1861 г.); вторая, не повторяя названия, имеет перед текстом лишь цифру II
(№ 33 от 25 апреля 1861 г). Обе статьи подписаны псевдонимом Бакунина — Ю.
Елизаров.
38 Амур. 1861. № 33. 25 апр. С.
260—262.
39 ГАИО. Ф. 2873. Оп. 1. № 2. Рукопись Б. Г. Кубалова.
С. 10.
40 Факты эти, впервые установленные Б. Г. Кубаловым,
важны потому, что объясняют, почему письмо к Герцену было отправлено из
Томска, когда Бакунин жил в эго время в Иркутске, а также проливают свет на
обстоятельства написания этого письма. Там же. С. 5.
41 Там же. С. 14.
42 Там
же. С.
16.
43 Разоблачение «Колокола» или его поддержка играли, как
известно, немалую роль для лиц, занимавших правительственные посты. И не
без основания Бакунин сообщал Корсакову, что губернатор А. Д. Озерский
«дрожит, услышав, что соединившиеся враги его Анненский и Гернгрос собираются
написать против него в "Колоколе"» (ГАИО. Ф. 2873. Оп. 1. К. 4. №4. Письмо
Бакунина М. С. Корсакову от 14 февраля 1860 г.).
44 Письма Бакунина А. М. Унковскому до настоящего
времени не обнаружены. Б. Г. Кубалов предполагал, что они были уничтожены
Унковским.
45 Полонский Вяч. К вопросу о побеге Бакунина из
Сибири // Каторга и ссылка. 1926. Кн. 25. С. 161.
46 ГАИО. Ф. 2873. Оп. 1. № 39. С.
48-49.
47 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С.
364-365.
48 Письмо Герцену от 8 декабря 1860 г. Бакунин
заканчивал словами: «Прошу вас, присылайте ваши письма через верных
путешественников в Петербург или на имя Николая Павловича Игнатьева»
(Там же. С. 369).
49 ГАИО. Ф. 2873. Оп. 1. № 39. Л.
00.
50 Муравьев — Корсакову 2 октября 1860 г.: «Перед
Европою ни Завалишин, ни Петрашевский не могли убить Амура и уничтожить,
как и в России, то уважение, которым мне обязаны современники» (Там же. Л.
38).
51 ГАИО. Ф. 2873. Оп. 1. № 2. С.
6.
52 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С.
6.
53 Пирумова Н. М. Бакунин в Сибири//Вопр.
истории. 1986. № 9.
54 Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С.
289.
55 «Говорить о моей глубокой, тревожной радости при виде
твоего драгоценного почерка было бы лишним», — писал Бакунин Герцену 8 декабря
1860 г. (Бакунин М. А. Указ. соч. Т. IV. С. 359). Письмо Герцена не
найдено.
56 5 февраля 1854 г. Герцен сообщал М. К. Рейхель: «От
Бод[иско] из Вашингтона получил письмо, ему очень правится Америка, зовет туда,
но мы еще погодим. Дела все интереснее становятся и ехать теперь — похоже на
бегство» (Герцен Л. И. Собр. соч. Т. XVIII. С.
627).
57 См.: Герцен и Огарев. Литературное наследство. М.,
1953. Т. 1. С. 95-114.
58 Герцен А. И. Указ. соч. Т. XI. С. 353.
59 ГАИО. Ф. 2873. Оп. 1. № 4. Материалы, собранные Б. Г.
Кубаловым к работе «Сибирские годы Бакунина». Письмо Кукеля Корсакову от 2
октября 1861 г.
60 Общий морской список. СПб., 1897. Ч IX. Во время
побега Д. М. Афанасьев временно исполнял обязанности начальника штаба в
Николаевске.
61 Афанасьев Д. По амурскому вопросу: Амурский
край и его значение // Морской сборник. СПб., 1863; Он же.
Николаевск-на-Амуре // Там же. 1864; и др.
62 ГАИО. Ф. 2873. Оп. 1. № 4. С. 2.
63 Центр. Госархив РСФСР Дальнего Востока. Томск. Ф.
842. Оп. 1. № 15. Л. 19.
64 Находясь в заключении, Афанасьев получал с места
службы жалованье. Так, 25 августа «за майскую сего года треть» ему было
выдано в крепости 171 р. 93 коп. (ЦГИА СССР. Ф. 1280. Оп. 1. № 265. Л.
17).
65 Там же. Л. 10 об.
66 В письме брату от 15 сентября 1861 г. Казакевич
сообщал, что он «сместил» Хитрово, бывшего ранее правителем канцелярии, так как
он «сделался очень волен, назначил г. Бодиско. Я в нем нашел большую
перемену... Очень ретиво принялся за дело. Дай Бог, чтобы не охладел» (ЦГА ВМФ
СССР. Ф. 1191. Оп. 1. № 20. Л. 274 об.).
67 Общий морской список. Ч. IX. С.
143.
68 ГАИО. Ф. 2873. Оп. 1. № 4. С. 2. «Сохатый» и
«Казанова» — прозвища Бакунина.
69 Там же. С. 36.
70 Там же. С. 3.
71 Меринг Ф. Карл Маркс: Его жизнь и
деятельность. Пг., 1920. С. 402.
72 Гаагский конгресс Интернационала. 2-7 сентября 1872
г.: Протоколы и документы. М., 1970. С. 403-406. По докладу Утина о
Бакунине пишет и Ж. Дюкло. См.: Указ. соч. С 57-58.
73 Меринг Ф. Указ. соч. С.
327.
74 Блок А. Указ. соч. С.
31.
75 Стеклов Ю. М. Указ. соч. Т. 1. С.
501-548.
76 Carr
Е. Н. Bakunin's Escape from Siberia
// The Slavonic and East European Review. L., 1937. Vol. XV. N 44.
77 Письма... С. 189.
78 Отрывки воспоминания А. Руге опубликованы М. П.
Драгомановым в «Биографическом очерке М. А. Бакунина». См.: Письма... С.
71-72.
78 ГАИО. Ф. 2873. Оп. 1. № 10.
80 Герцен А. И. Указ. соч. Т. XI. С.
353.
81 Там же. С. 360.
82 Там же. Т. XX, кн. 2. С. 661.
83 И. Фрич с 1861 г. издавал в Швейцарии журнал «Чех»,
где опубликовал «Основы славянской политики», был адресатом письма Бакунина
«К неизвестному» (1862).
84 См : Кун М. М. А. Бакунин и венгерское
национально-освободительное движение (1847-1864) // Hung. XIX. 1973. Р. 190-192.
85 Гросул В. Я. Российские революционеры в
Юго-Восточной Европе (1859-1874 гг.). Кишинев, 1973. С.
107.
86 Герцен А. И. Указ. соч. Т. XI. С.
354-355.
87 Колокол. 1862. 15 февр. Приложение. С.
1021-1022.
88 Там же. С. 1021.
89 Там же. С. 1024, 1025.
90 Там же. С. 1022. Близкую оценку преобразованиям Петра
давал Герцен, увидевший «разрыв единства русской жизни», создание двух России,
«из которых одна не народ, а только правительство, а другая — народ, но
вытолкнутый вне закона и отданный в работу» (Герцен А. И. Указ. соч. Т.
XIV. С. 52).
91 Лемке М. К. Очерки освободительного движения
шестидесятых годов. СПб.. 1908. С. 485; ЦГАЛИ СССР. Ф. 1328. Оп. 2. № 2.
Рукопись: Полонский В. М. Бакунин. Т. II. С. 30; Стеклов Ю.М.
Указ. соч. Т. II. С. 267.
92 Былое. 1906. № 2; Лемке М. К. Указ. соч.
«Письмо к неизвестному» (адресованное И. Фричу) было, по существу, статьей,
предназначенной для обсуждения в кругу деятелей славянского движения. По адресу
она не дошла, так как была отобрана австрийской полицией у А. И.
Нечипоренко.
93 Лемке М. К. Указ. соч. С.
488.
94 Там же. С. 490, 494. Приведем определение панславизма
Советской исторической энциклопедией: «Общественно-политическое течение, в
основе взглядов которого лежало представление о стремлении славянских народов к
противопоставлению себя другим народам и к государственному единству с
царской Россией» (СИЭ. М., 1967. Т. 10. С. 791).
95 Герцен А. И. Полн. сбор. соч. / Под ред. М. К.
Лемке. Пг., 1920. Т. XV. С. 407.
96 Приведем фрагменты из одной литографированной
листовки, распространявшейся в то время: «Государь, просим и хотим, молим и
требуем, чтобы народ был спрошен об общих нуждах через своих избранных людей и
призван на общий Земский собор... Чтобы по всем губерниям были учреждены в
волостные и городские сходы для избрания посланцев на общий Земский
собор... Чтобы выбирали все совершеннолетние люди без различия сословий и
вероисповедания... Чтобы для устранения недоверия со стороны крестьян дворяне
для подачи голосов приписывались к любой волости своего уезда, кроме той, к
которой принадлежат крестьяне, бывшие у них в крепости... Чтобы местные власти
были устранены при подаче голосов...» (ЦГАОР СССР. Ф. 2197. Оп. 1. №
559).
97 Летописи марксизма. 1927. Т. XII/XIII. С. 123-124.
98 Рудницкая Е. Л. Огарев в русском революционном
движении. М., 1969. С. 266.
99 Герцен А. И. Указ. соч. Т. XVIII. С.
11.
100 Лемке М. К. Указ. соч. С.
348.
101 Кельсиев В. И. Исповедь // Литературное
наследство. М., 1941 Т. 41/42. С. 285.
102 Общее вече. 1862. 22 авг. № 2. С.
9-12.
103 Огарев Н. П. Избр. социально-политические и
философские произведения. М., 1952. С. 580.
104 Герцен А. И. Полн. собр. соч. и писем/Под
род. М К. Лемке. Т. XV. С. 405-406.
105 Рудницкая Е. Л. Указ. соч. С. 268-272.
Участие Бакунина в агитации за подписание этого адреса представлено в его письме
Михайлову, приведенном Стекловым Ю. М. (Указ. соч. Т II С.
71-72).
106 Письма... С. 283.
107 История создания польско-русского революционного
союза подробно, представлена в книгах: Дьяков В. А., Миллер И. С.
Революционное движение в русской армии и восстание 1863 г. М., 1963; Очерки
революционных связей народов России и Польши, 1815-1917. М., 1976. Глава
IV: В совместной борьбе против феодализма и самодержавного гнета. С.
130-188.
108 Очерки революционных связей России и Польши,
1815-1917. М., 1976. С. 151.
109 Бакунин М. К офицерам русской армии. Женева,
1870. С. 14-15.
110 Летописи марксизма. 1926. Т. IV. С.
83-84.
111 Там же С 78
112 Герцен А.
И. Указ. соч. Т. XI. С. 368, 371,
372.
113 Колокол. 1862. 1 окт. С. 1203.
114 Летописи марксизма. Т. VII/VIII. С. 122.
115 Капитан И. Коссиловский был одним из руководителей
польской военной школы в Париже и примыкал к консервативному крылу
движения.
116 Летописи марксизма. Т. IV. С.
67.
117 Авейде О. Показания и записки о польском
восстании 1863 г. М., 1961. С. 459.
118 Бакунин М. К офицерам русской армии. Женева,
1870. С. 11.
119 «Приветствуем вас, братья на общем пути! — писал
Герцен в статье «Земля и Воля».— С жадностью будем мы следить каждый ваш шаг, с
трепетом ждать от вас вестей, с любовью будем передавать их, с бескорыстной
любовью людей, радующихся развитию стремлений, целей своей жизни» (Указ.
соч. Т. XVII. С. 56).
120 Приведем два из высказываний Герцена по этому
поводу: Герцен — Огареву 15 февраля 1863 г.: «Пусть же они докажут, что они
— сила. Что мы с ними, со всеми, кто идет том же путем, это они знают. Но стоя
на построенном нами фундаменте одиноко, пока не убедимся, что их прочнее, мы не
будем увлечены в фиаско или нелепость. Служить им я буду, но прежде, чем брать
солидарную ответственность, хочу видеть их журнал... Ведь "Земля и Воля" не
все, и в "Молодой России" то же было» (Указ соч. Т. XXVII. С. 290). Герцен —
Огареву 28 апреля 1863 г.: «Миф "3. и В." должно продолжить потому уже, что они
сами поверят в себя. Но что теперь «З. и В.» еще нет, это ясно» (Там же. С
316)
121 Позицию автора по всем этим вопросам см.:
Пирумова Н. М. Герцен — революционер, мыслитель, человек. М ,
1989.
122 Герцен А. И. Полн. собр. соч. и писем / Под
ред. М. К. Лемке. Т. XVI. С. 231. М. К. Лемке считал это письмо адресованным Н.
И. Жуковскому, предполагая тем самым членство последнего в «Земле и Воле». Ю. М.
Стеклов, справедливо опровергая это, называет адресата «представителем "Земли и
Воли"». Мы полагаем, что ото, как и предыдущее и последующие письма,
Бакунин адресовал именно комитету. Первое письмо, по сообщению Стеклова,
было послано в июне 1863 г. «с прямой оказией... второй раз — через агента
общества в Швейцарии, в третий раз, по получении от последнего короткого ответа»
он написал 9 июля и, наконец, четвертое письмо — от 17(29) августа 1863 г.
(Стеклов Ю. М. Указ. соч. Т. II. С. 97).
123 Бакунин М. Речь на банкете в Стокгольме //
Письма... С. 248-249.
124 Члены «Земли и Воли» или близкие к организации лица
— В. Ф. Лугинин, С. А. Усов, В. И. Бакст, А. Ф. Погосский, А. А. Черкезов, Н. И.
Утин, П. И. Якоби, с которыми Бакунин встречался осенью 1863 г., находясь за
границей, не могли помочь установить связь с Петербургом.
125 Герцен А. И. Полн. собр. соч. и писем / Под
ред. М. К. Лемке. Т. XVI. С 231.
126 Стеклов Ю. М. Указ. соч. Т. II. С.
98.
127 Там же. С. 47-48.
128 Герцен А. И. Полн. собр. соч. и писем / Под
ред. М. К. Лемке. Т. XVI. С. 83
129 Письма... С. 261.
130 Пантелеев Л. Ф. Из воспоминаний прошлого. М.,
1934. С. 288.
131 Авейде О. Указ. соч. С.
450.
132 Летописи марксизма. 1927. Т. IV. С.
80.
133 Письма... С. 217-218.
134 Материалы... М.; Л., 1933. Т. II. С.
565.
135 Там же. С. 567.
136 Герцен А. И. Указ. соч. Т. XI. С. 382.
Вопросы, связанные с налаживанием путей в Швеции и Финляндии,
проанализированы в работах Е. Л. Рудницкой. См.: Рудницкая Е. Л.
Новые материалы о связи редакции «Колокола», Михаила Бакунина с финским
национально-освободительным движением // Вопр. истории. 1967. № 12;
Она же. О деятельности революционеров 60-х годов в Скандинавии //
Революционная ситуация в России в 1859—1861 гг. М., 1970; Она же.
Неизвестное письмо Михаила Бакунина // Прометей. М., 1968. №
2.
137 Материалы... Т. II. С. 568.
138 Литературное наследство. Т. 63. С.
149.
139 Там же. Т. 61. С. 521.
140 Революционная ситуация в России в 1859-1861
гг. С
284
141 Там же. С. 275.
142 Герцен А. И. Указ. соч. Т. XI. С.
381.
143 Неудачная экспедиция на пароходе «Уорд Джексон»
имеет большую литературу. Наиболее конкретно она представлена Стекловым Ю. М.
(Указ. соч. Т. II. С. 215-243).
144 Слова из письма Бакунина А. Гутри приводятся здесь
по оригиналу (Отдел рукописных фондов ГПБ. Ф. 629. Ратч В. Н. № 290), поскольку
в переводе, опубликованном Полонским, говорится менее удачно:
«Правительство страдает внутренним расстройством» (Материалы... Т. 2. С,
567).
145 Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 5. С.
29.
146 Летописи марксизма. 1927. Т. III. С.
114.
147 Стеклов Ю.
М. Указ. соч. Т. 2. С.
275.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
ФОРМИРОВАНИЕ АНАРХИСТСКОЙ ДОКТРИНЫ М. А.
БАКУНИНА
1. КРУГ ИДЕЙНЫХ ВЛИЯНИЙ
Материализм. — Утопический социализм. — Прудонизм. —
Утопический коммунизм. — К. Маркс. — Социально-политическая обстановка
Италии
Эволюция воззрений Бакунина была органически
связана с изменениями политической обстановки в Европе, с крахом
изолированных национально-освободительных движений, с ростом рабочего класса и
началом его объединения. Новая расстановка сил обусловила стремление
Бакунина к созданию как единой революционной организации, так и
революционной теории, отвечающей, по его представлениям, задачам насущной
освободительной борьбы.
Многое из его прежних взглядов оказалось теперь, в 1864
г., строительным материалом новых программных документов и теоретических работ,
обосновывающих его вариант антигосударственной утопии.
В первой главе мы упоминали о знакомстве Бакунина еще в
30-е годы с идеями Просвещения и утопического социализма. Но, находясь тогда под
обаянием немецкой классической философии, он не без предубеждения отнесся к
мыслителям французской школы.
Так, в предисловии к «Гимназическим речам Гегеля» речь
шла об «эмпирических философствованиях и рассуждениях Вольтера, Руссо,
Дидерота, Деламбера и других французских писателей, облекших себя в громкое и
незаслуженное название философов» (1).
В начале 40-х годов под влиянием политической
действительности Западной Европы воззрения его резко изменились. В мае
1843 г. он писал А. Руге: «Мы живем в Германии Руссо и Вольтера, те из нас,
кто достаточно молод, чтобы дожить до плодов нашей работы, увидят великую
революцию и эпоху, ради которой стоит родиться. Мы отваживаемся повторить... эти
слова Вольтера, не опасаясь того, что во второй раз история подтвердит их не так
ярко, как в первый. Сейчас французы — все еще наши учителя. В политическом
отношении они опередили нас на столетия» (2).
Однако конец 60-х — начало 70-х годов
ознаменовались еще одним поворотом бакунинской мысли. Размышления о
свободе как «продукте коллективном» заставили его ополчиться на Руссо,
утверждавшего, что человек может быть свободен вне общества, что само общество
было основано свободными людьми. «Эта теория, провозглашенная Ж.-Ж.
Руссо, самым зловредным писателем прошлого века, софистом, вдохновителем
всех буржуазных революционеров, эта теория изобличает полнейшее незнание
природы, так же как истории. Не в прошедшем и не в настоящем должны мы искать
свободу масс, но в будущем... Мы ее должны создать завтра сами, могуществом
нашей мысли, нашей воли, но также силой наших рук» — так говорил Бакунин в одной
из секций Международного товарищества рабочих в мае 1871 г.
(3)
В целом же эпоха Просвещения оставила свои следы в
социальной утопии позднего Бакунина. Идеи Просвещения и утопического
социализма в исходных позициях отношения к природе человека были близки. «Как ни
спорили между собой социалисты разных школ из-за различного понимания человеческой природы, — писал Г. В.
Плеханов, — они все без исключения были твердо убеждены в том, что общественная
наука не имеет и не может иметь другой основы, кроме правильного понимания
этой природы. В этом отношении они ничем не отличались от материалистов
18-го столетия. Человеческая природа служит им неизменным критерием как при
оценке существующего общественного порядка, так и при их усилиях придумать
новую социальную организацию» (4).
В другом случае, говоря об историках XIX в. (Гизо,
Минье, Тьери), Г. В. Плеханов опять же подчеркивал, что взгляд на человеческую
природу «как на высшую инстанцию... был целиком унаследован писателями XIX
века от просветителей предшествующего столетия» (5).
Весьма основательной представляется формулировка
основной посылки утопического социализма А. И. Володиным: «Взяв за
отправной пункт своих рассуждений положение об извечном, естественном,
врожденном стремлении людей к равенству, справедливости и т. д.,
утописты неизбежно вынуждены были рассматривать всю историю только
лишь как деформацию, искажение этой "природы человека", лишь как процесс
бесчисленных отклонений от какой-то естественной нормы человеческого
бытия... Все они так или иначе апеллировали к абстрактному
антропологическому принципу, выставляя в качестве решающего пункта...
неизбежности социализма естественные склонности и потребности человека
вообще» (6). Посылка эта осталась во многом определяющей и в системе
воззрений Бакунина-анархиста.
Ранее мы упоминали о значении Гете и Гердера для начала
становления материалистических представлений Бакунина в 30-х годах; в 40-х этому
процессу способствовали серьезные занятия Бакунина естественными
науками, а главное — изучение им Л. Фейербаха. С его работами Бакунин
познакомился еще в России (7). Он отмечал тогда, что сочинения Фейербаха были
«во всех руках» (8). Называя его «единственно живым среди философов», он находил
в нем «много гениальности, самобытности» (9) Изучая идеи философа в 40-х
годах, он задался целью написать о Фейербахе книгу. Намерение это, как и
многие другие его творческие планы, осталось неосуществленным
(10).
Материалистические идеи Фейербаха, отличающиеся как от
механического, так и от вульгарного материализма, были новы и прогрессивны
для своего времени. Антропологизм философа привлек Бакунина,
подготовленного к его восприятию учениями о природе человека еще в молодые годы.
Материализм Бакунина, к которому он пришел во вторую половину 60-х — в начале
70-х годов, не был, конечно, плодом непосредственного влияния Фейербаха,
так же как диалектика его не была простым повторением диалектики Гегеля.
Мировоззрение, к которому Бакунин пришел к 50 годам, зиждилось как на
определенных требованиях времени, так и на широком круге испытанных им за
эти годы идейных влияний.
«Недаром в молодости М. А. Бакунин прошел большую выучку
в школе философии Гегеля, — пишет В. Ф. Пустарнаков, — через три десятилетия
уроки гегелевской диалектики дали о себе знать. Понимание бытия, природы у
Бакунина было теперь не только антиидеалистическим, научным и
материалистическим, но и со значительным пластом диалектических идей. В
изложении «системы мира» он проявил себя философом в полном смысле слова,
отнюдь не повторяющим выводы положительных, особенно естественных, наук»
(11).
Из систем, созданных утопическим социализмом,
материалистическая натурфилософия Сен-Симона оказалась наиболее близкой
Бакунину. В его анархистской системе взглядов отразились: признание объективной
закономерности явлений природы и общества, подчинение их единому
закону, взгляд на человеческое общество как на целостный организм, а на его
современное устройство — как «на картину мира, перевернутого вверх ногами»;
такие принципы организации нового общественного строя, как производительные
ассоциации, обеспечивающие равные для всех возможности и удовлетворяющие все
потребности общества, отмена права наследования, превращение государства из
орудия управления людьми в орудие «управления вещами»
(12).
Интересны совпадения идей Фурье и Бакунина. Речь идет об
отрицательном отношении к политической борьбе, о роли страстей в общественном
развитии, а более всего об общине. В последнем случае наиболее близкий к
Бакунину вариант общинной организации общества был представлен уже в
60-х годах фурьеристами, входившими в Интернационал.
Приведем их программные положения в пересказе П. А.
Кропоткина: «Свободная община... делается основанием, единицей в новом
социальном обществе... Община является хранительницей всех продуктов,
произведенных внутри нее... Она также представляет собой союз потребителей,
и весьма возможно, что в большинстве случаев она будет также единицей
производства, которой, впрочем, может быть и профессиональная группировка
(т. е. рабочий союз) или же союз нескольких производительных артелей. Общины
свободно объединяются между собой, чтобы составить федерацию, область, народ»
(13).
Федеративные и кооперативные идеи были присущи и Оуэну.
Однако из этого на следует, что его учение стало прямым истоком взглядов
Бакунина на судьбы общины и принцип федерации. Идеи эти в середине XIX в. имели
широкое распространение как в Западной Европе, так и в
России.
Проблему связи бакунизма с утопическим социализмом
исследовал В. Ф. Марухин (14). Вывод его о том, что
идейные корни анархизма следует искать во всем домарксовом социализме, не
вызывает возражений. Нельзя не признать естественности подобной взаимосвязи,
поскольку анархизм представляет собой лишь одно из течений внутри
утопического социализма. Поиски идейных истоков вообще должны быть связаны
с анализом реальной действительности, порождающей близкие по смыслу
утопические теории. Но в литературе, посвященной взглядам Бакунина,
господствует иной, чисто умозрительный подход. Авторы обычно придерживаются
схемы Годвин — Штирнер — Прудон — Бакунин. Доказательств того, что Бакунин был
знаком с учением Годвина, нет (15). Утверждение о влиянии Штирнера и
Прудона, повторяющееся буквально во всех работах, также почти всегда исходит
лить из посылки, что все они представляли антиавторитарную мысль, и что
последний из них по возрасту, а главное — по своей анархистской доктрине,
несколько моложе двух других (16).
В действительности М. Штирнер с его крайним
индивидуализмом, эгоизмом, отрицанием необходимости какой-либо связи
людей между собой, пропагандирующий свободу человека от всех обязательств,
связанных с обществом, был предтечей философии Ф. Ницше (17) и ничего
общего не имел с коллективизмом и анархо-коммунистической доктриной Бакунина.
Даже протест против государства, права, семьи и собственности не мог
объединить этих двух мыслителей, поскольку Штирнер, исходя из
субъективно-идеалистических посылок, считал эти институты лишь порождением
сознания отдельной личности.
Никаких сведений об идейных или личных контактах
Бакунина со Штирнером нет. Совсем иначе обстояло дело с П.-Ж. Прудоном. Личные и
идейные его контакты с Бакуниным достаточно известны, однако они не носили
характера отношений учителя и ученика (Бакунина), «превратившего
реформистские взгляды своего учителя в бунтарскую теорию революции», как
утверждает, в частности, Б. С. Итенберг (18).
Напротив, в 40-х годах в роли учителя выступал
Бакунин, о чем свидетельствует в той же статье соавтор Б. С. Итенберга — Н.
Е. Застенкер («Представление о диалектике, — пишет он, — Прудон расширил
поверхностным знакомством с философией Гегеля, почерпнутым из немецкого
левого гегельянства, от Бакунина и Маркса») (19), и задолго до него А. И.
Герцен (20).
Во время жизни в Париже в полемике Прудона с Марксом
Бакунин часто поддерживал последнего. Позднее он писал: «Прудон, несмотря
на все старания стать на почву реальную, остался идеалистом и метафизиком. Его
точка отправления — абстрактная идея права: от права он идет к экономическому
факту, а г. Маркс, в противоположность ему, высказал и доказал несомненную
истину, подтверждаемую всей прошлой и настоящей историей человеческого общества,
народов и государств, что экономический факт всегда предшествовал и предшествует
юридическому и политическому праву» (21).
Прудон — «идеалист и метафизик», понимающий историю
как прогресс разума, — был творцом и системы реформаторского проекта
«прогрессивной ассоциации», объединяющей ремесленников, рабочих, мелких
торговцев на принципах взаимопомощи для «эквивалентного
обмена».
Вряд ли можно было превратить подобные взгляды в
бунтарскую теорию революции, как пишет Б. С. Итенберг. Дело было не в
превращении, а в создании принципиально иного — революционного направления
анархизма.
И хотя термин «социальная ликвидация» был воспринят
Бакуниным у Прудона, но это действительно был лишь термин, ибо организацию
национального банка на средства народа и слияние буржуазии и пролетариата нельзя
сравнивать с тем революционным смыслом, который вложил в эти слова Бакунин.
Все это не означает, однако, отрицания определенной роли Прудона в
складывании доктрины бакунизма. По нашему мнению, роль эта состояла в
непосредственном обмене мнений, в форме ли жарких споров 40-х или более
спокойных бесед 60-х годов.
В натурах этих двух людей было много общего:
общественный темперамент, энергия, раскованность мысли, масштабность
замыслов, склонность к диалектике (в которой Прудон, по замечанию К.
Маркса, не пошел дальше софистики) (22), была и некоторая идейная
близость.
«Вызывающая дерзость» нападок на современный строй, —
писал Маркс о Прудоне, — «остроумные парадоксы, с помощью которых он
высмеивает пошлый буржуазный рассудок, уничтожающая критика, едкая ирония,
проглядывающее тут и там глубокое и искреннее чувство возмущения мерзостью
существующего, революционная убежденность» (23) — все это было близко
Бакунину.
Ему, призывающему к разрушению всех империй,
представляющих искусственное соединение народов, в 40-е годы оказались близки
мысли Прудона о необходимости разрушения всех старых форм жизни, а в 60-х —
разработка им проблемы федеративной организации общества. Но, учитывая
уровень философского образования Бакунина, сложившиеся ко времени встречи с
Прудоном его взгляды на революционный путь развития общества, его федерализм,
нет оснований искать прямых влияний на него французского
философа.
Скорее всего, речь должна идти о том, что время
расцвета утопического социализма, обусловленное крушение ем феодальных
монархий, становлением буржуазного строя и поисками передовой мыслью иных,
справедливых форм организации человеческого общества, дало различные формы
социальных утопий.
Появление среди них антиавторитарных вариантов,
связанное со стихийным протестом мелкобуржуазных слоев, не удовлетворенных
итогами буржуазных революций, или с феодальным и национальным гнетом, довлеющим
еще над народами Центральной и Восточной Европы, было вполне закономерным,
ибо отражало реальные тенденции жизни.
Близкое по времени возникновение различных
анархистских доктрин в тех исторических условиях было вполне естественным,
как естественны были отдельные анархистские идеи в трудах других
социалистов-утопистов. Именно отталкиваясь от этих посылок, а не от
степени заимствования идей от того или иного предшественника, следует
рассматривать социальную суть бакунизма.
Из последнего соображения не следует, конечно,
отрицание идейных влияний, испытанных Бакуниным, и определенный
эклектизм его системы, впитавшей в себя различные революционные теории, а
также практику революционных и национально-освободительных движений в ряде
стран.
Французские революции, начиная с 1789 и включая 1848 г.,
убедили его в реальной возможности широкого участия народа (24) и в
невозможности его политического освобождения без экономического
равенства.
Определенное значение для складывания анархических
воззрений Бакунина имел утопический коммунизм. Бабувизм он рассматривал как
«последний вывод» (25) революции, исторически ею порожденный, как
«последнюю революционную попытку прошлого века» (26).
Революционный заговор, распространение тайных
обществ в сочетании с восстанием народа в момент революции особенно
привлекали Бакунина. Соответствовало представлениям Бакунина и теоретическое
обоснование бабувизма: борьба за естественное общественное устройство,
отвечающее требованиям человеческой природы, за равенство, как основной принцип
естественного права, объяснение разрыва между ним и действительностью
злонамеренным заговором части общества против невежественных масс.
Форма борьбы за восстановление естественного права, предложенная «железным
человеком с античным складом ума» (27), «величайшим заговорщиком нашего
столетия», как он называл Ф. М. Буонарроти, стала «священным залогом» новым
поколениям. «Благодаря тайным обществам... коммунистические идеи дали ростки в
народном воображении» (28).
Однако авторитаризм, свойственный учению Бабёфа, и
вытекающую из него трактовку равенства Бакунин принять не мог. Идея
экспроприации всего имущества, капиталов, орудий производства в пользу
государства, становящегося «единственным хозяином в обществе», была прямо
противоположна антиавторитарной доктрине Бакунина. Равенство же,
сливающееся с могуществом и властью государства, могло быть лишь декларативным,
таким же, как и в буржуазных государствах. Критикуя бабувизм, в 1871 г. он
противопоставлял ему свою постановку проблемы: сначала ниспровержение всех
учреждений и общественных отношений, созданных буржуазным пониманием
равенства, затем установление экономического и социального равенства путем
всеобщей свободы. С книгой Буонарроти «Заговор во имя равенства», вышедшей
в 1828 г., Бакунин, возможно, был знаком до 1843 г.
Но если Буонарроти был для него известен по
литературе, то В. Вейтлинг стал живым источником идей утопического
коммунизма. Познакомились они в 1843 г. «Вейтлинг мне понравился, — писал
он позднее в «Исповеди», — он человек необразованный, но я нашел в нем много
природной сметливости, ум быстрый, много энергии, особенно же много
дикого фанатизма, благородной гордости и веры в освобождение и будущность
порабощенного большинства» (29). В книге Вейтлинга «Гарантии гармонии и
свободы» Бакунина особенно поразили места, связанные с организацией революции и
с отрицанием каких бы то ни было реформ. «Долой словесный хлам, — писал
Вейтлинг о последних, — и скажем прямо: нам нужна революция» (30). Эту
и другие подобные фразы Бакунин привел в письме к А. Руге.
Проблема использования в революции социальных низов
города вплоть до уголовных преступников, выдвинутая Вейтлингом, не явилась
для Бакунина первоисточником в его позднейшем обращении к «разбойному
миру». К обоснованию им последнего тезиса мы обратимся далее. Теперь же заметим,
что «благородные разбойники» Бакунина, представлявшиеся ему носителями
социального протеста против всех проявлений крепостничества и самодержавной
власти, должны были стать действенным элементом повсеместного крестьянского
бунта; уголовные же преступники Вейтлинга призваны были во время революции
дезорганизовать жизнь города.
В утопическом коммунизме Бакунину были наиболее близки
идеи социальной справедливости, установленной на основе обобществления земли,
орудий и средств производства, ассоциированный труд. Можно предположить,
что ассоциации, присутствующие во многих учениях утопистов, заставили
Бакунина пристальнее взглянуть на сельскую общину в России. Возможно также,
что возрождение в 30-40-х годах коммунизма бабувистского толка (Дезами, О.
Бланки, Ж. Ж. Пийс и др.) с его требованиями немедленного коммунистического
переустройства мира способствовало позднее утверждению его представлений о
возможности близкой социальной революции в России и Западной
Европе.
К идейным влияниям, своеобразно отразившимся в разные
годы на формировании взглядов Бакунина, относится учение К.
Маркса.
Начало их знакомства — 1844-1848 гг. Бакунин, по
существу, был первым русским, старавшимся понять систему идей Маркса.
«Маркс был тогда гораздо более крайним, чем я, — вспоминал он спустя 30
лет, — да и теперь он если не более крайний, то несравненно ученее меня. Я тогда
и понятия не имел о политической экономии, и мой социализм был чисто
инстинктивным. Он же, хотя и был моложе меня, уже был атеистом,
ученым-материалистом и сознательным социалистом. Именно в это время он
вырабатывал первые основания своей настоящей системы. Мы довольно часто
встречались, потому что я очень уважал его за его знания и за его страстную и
серьезную преданность долу пролетариата» (31).
В приведенном фрагменте Бакунин говорит о своем незнании
политической экономии в 40-е годы. Из ряда других его высказываний следует, что
он понял ее значение благодаря Марксу. Однако знакомство его с этой
наукой не стало достаточно глубоким. Возможно, прав Ф. Меринг, полагавший,
что это обстоятельство оказалось для Бакунина «роковым» (32). Вообще, в
построении им своей доктрины не хватало логики. Признавая «великой и
плодотворной» мысль Маркса о том, что все религиозные, политические и правовые
явления в истории являются не причиной, а следствием экономического развития, он
сам исходил из иных посылок. О
самом Марксе он писал: «С особенным тщанием изучал он английских
экономистов, превосходящих всех остальных положительностью познаний и
практическим складом ума, воспитанного на английских экономических фактах, и
строгою критикою, и добросовестностью смелых выводов. Но ко всему этому г. Маркс
прибавлял еще два новых элемента — диалектику самую отвлеченную, самую
причудливо тонкую, которую он приобрел в школе Гегеля, и точку отправления
коммунистическую» (33).
Во всяком случае, политическая экономия,
материализм и атеизм основоположника научного социализма оставили свой след
в сознании Бакунина, хотя и не повлияли на его социальную
ориентацию.
Теоретическое соотношение учения Маркса и Бакунина
в нашей литературе решалось однозначно. Примерно так же рассматривалась и
история их взаимоотношений. Считая необходимым критический анализ бакунизма, мы
полагаем нелишним напомнить некоторые оценки этих проблем в биографии Карла
Маркса, написанной историком Францем Мерингом, «...не только желающим, — по
словам В. И. Ленина, — но и умеющим быть марксистом»
(34).
Фактическому разбору вопроса Меринг предпослал следующее
соображение: «Нелепо и к тому же несправедливо относительно и Бакунина и
Маркса судить об их отношениях только по тому непримиримому разладу, которым
закончились эти отношения. Политически и особенно психологически
увлекательно проследить, как в течение тридцати лет они постоянно то тяготели
друг к другу, то становились во враждебные отношения»
(35).
После дружеских контактов 40-х годов, после тюрем,
ссылки и лондонского периода жизни Бакунина Маркс, резко отрицательно
относившийся к Герцену, охладел и к его старому другу. Но во время создания
Интернационала Маркс, по словам Меринга, «первый сломал лед и пришел к
Бакунину» (36).
Они увиделись 3 ноября 1864 г., а на следующий день
Маркс писал Энгельсу: «Бакунин просит тебе кланяться... Должен тебе
сказать, что он очень мне понравился, больше, чем прежде... Он теперь после
провала польского движения будет участвовать только в социалистическом
движении.
В общем, это один из тех немногих людей, которые,
по-моему, за эти шестнадцать лет не пошли назад, а наоборот, дальше» (37).
Позднее, в 1870 г., и «Конфиденциальном сообщении» (38) К. Маркс, говоря о той
же встрече, добавлял, что он принял Бакунина в Международное
товарищество рабочих и что последний обещал работать не покладая рук.
Работа эта должна была состоять в пропаганде документов Интернационала. Она
должна была способствовать пониманию итальянским пролетариатом истинных
целей и задач рабочего движения и тем самым могла принести большую пользу в
борьбе с влиянием мадзинистских организаций.
Повлияли ли эта встреча с Марксом и сам факт
создания I Интернационала на Бакунина? Бесспорно, да. Эти события
значительно увеличили в его глазах роль рабочих в грядущей революции, но в
то же время заставили форсировать обоснования антиэтатизма и децентралистской
организации общества. Это было время, когда, оставив надежды на
национальное движение, Бакунин находился в поисках новой тактики, способной
объединить народы европейских стран и поднять их на социальную революцию. Можно
считать, что создание Интернационала с его открытой программой и тактикой, с
утверждением идей грядущей диктатуры пролетариата активизировало деятельность
Бакунина по созданию тайной организации, которая, по его словам, исключала
всякую идею диктатуры и «опекунской правящей власти». Испытав известное
влияние идей Маркса, Бакунин не смог принять его авторитаризма. На становление
его доктрины в этом смысле влияли идеи и факторы, социально более ему близкие. К
тому же он полагал, что марксизм, выдвигая идею диктатуры пролетариата,
игнорирует интересы других слоев общества, и прежде всего крестьян и
ремесленников, составлявших большинство населения
Европы.
Живая действительность ряда этих стран, и прежде всего
Италии, стала одним из истоков складывавшейся у Бакунина антиавторитарной
концепции.
С 1864 г. Бакунин жил сначала во Флоренции, а
затем, в 1865-1867 гг., — в Неаполе. После переезда в Швейцарию он не
оставил самых тесных контактов с итальянским революционным движением.
Социально-экономическая действительность Италии более других западноевропейских
стран отвечала его представлениям об условиях, необходимых для начала
революции.
«В Италии, — писал он, — не существует, как во
многих других странах Европы, особого рабочего слоя, уже отчасти
привилегированного благодаря значительному заработку... и до того
проникнутого буржуазными началами, стремлениями и тщеславием, что принадлежащий
к нему рабочий люд отличается от буржуазного люда только положением» (39). Не
считая рабочую аристократию революционной, Бакунин противопоставлял ей
«нищенский пролетариат», преобладавший в Италии, и утверждал, что
только в нем «заключается весь ум и вся сила будущей социальной революции»
(40).
Помимо социальной базы, видел он в этой стране и то,
чего, по его мнению, недоставало другим странам: «пылкую, энергичную
молодежь, совершенно выбитую из колеи, без видов на карьеру, без выхода,
которая, несмотря на свое буржуазное происхождение, не истощена в моральном
и интеллектуальном отношении подобно буржуазной молодежи других стран»
(41).
К числу этой молодежи, очевидно, относились и
неаполитанские демократы (К. Гамбуци, Д, Фанелли, К. и Р. Миллети и др.),
ранее соратники К. Пизакане, а теперь друзья Бакунина.
Пизакане погиб в 1857 г. Бакунин знал лишь его
работы. Система идей итальянского революционера была освещена
«глубоким и острым чувством природы и общества в духе Руссо и ранних
социалистов-утопистов», — писал Дж. Берти
(42).
Пизакане был материалистом и социалистом-утопистом.
Он призывал к революции, уничтожению всех существующих при буржуазном строе
социальных институтов, включая право наследования, к возврату к
естественным законам. Опираясь на природные законы, он считал, что каждая
личность и каждая община должны быть свободны, а нация должна представлять
собой вольный союз свободных коммун.
Сходство этих положений с бакунизмом было
очевидным, но были между ними и различия. Пизакане не доверял
творческим возможностям народа, а потому выдвигал фигуру гения для создания
общественного договора, гарантирующего свободное его развитие. Бакунин,
напротив, в народе видел источник справедливости и
законности.
Абсолютную свободу Пизакане предлагал ограничить
свободой других и вслед за Руссо гарантировать общественным договором.
Бакунин же исходил из того, что свобода — не ограничение, а утверждение
свободы всех. Но не различие, а именно сходство идей, так же как сходство
социальных отношений в Италии и России, послужило еще одним аргументом в пользу
складывавшейся анархистской доктрины.
Идеи социальной революции, децентрализации и
федерации, выдвигавшиеся последователями Пизакане, не были в 60-х
годах анархистскими, так как в то же время они отстаивали политические права для
трудящихся, посылку в парламент рабочих депутатов (43).
И. В. Григорьева считает, что в 60-х годах влияние
Бакунина вообще было невелико в Италии, и вместе с тем пишет, что «примерно к
весне — лету 1872 г. завершился переход большей части итальянской
мелкобуржуазной молодежи на позиции бакунизма» (44). Причину этого явления
она видит в том, что «в 60-е годы Бакунин, еще не связанный тогда с
Интернационалом, выступал в Италии как одиночка, действовавший на свой страх и
риск». В 1871 г. он, по ее словам, «выдвинул свои лозунги, прикрыв их
великим знаменем Международного товарищества рабочих» (45). Действительно,
Бакунин часто выступал как член Интернационала, но не это обеспечивало ему
успех. Более убедительное объяснение этому дает Ц. И. Кин: «Италия конца 60-х —
начала 70-х годов, — пишет она, — была благоприятным полем для деятельности
анархистов, поскольку люди, воспитанные в традициях Рисорджименто, могли
психологически воспринять идеи Бакунина как нечто близкое им» (46). Ленин
считал, что значительная часть стран Европы в те годы не была еще подготовлена
к восприятию передовой
пролетарской идеологии.
«Каких-нибудь тридцать лет тому назад, — отмечал он в 1905 г., — марксизм не был
господствующим даже в Германии, где преобладали, собственно говоря,
переходные, смешанные, эклектические воззрения между мелкобуржуазным и
пролетарским социализмом. А в романских странах, во Франции, Испании, Бельгии,
самыми распространенными учениями среди передовых рабочих были прудонизм,
бланкизм, анархизм, явно выражающие точку зрения мелкого буржуа, а не
пролетария» (47).
2. ФИЛОСОФСКОЕ ОБОСНОВАНИЕ БАКУНИНЫМ ГЛАВНЫХ ПОЛОЖЕНИЙ
АНТИГОСУДАРСТВЕННОСТИ
Антропологический характер материализма Бакунина. —
Категория свободы. Солидарность. — Антитеологизм и позитивизм. —
Антиэтатизм и федерализм. — Проблема организации и социальной революции. —
Наука и революция
Доктрина бакунизма как политическая утопия
складывалась наряду с развитием философских воззрений позднего
Бакунина. Эта параллельность была связана с созданием им обоснования
анархо-революционной перестройки общества. Ее закономерность он выводил из
объективных форм бытия материи. Бесконечное взаимодействие миров вселенной и
миров, ограниченных Солнечной системой, природа как всеобщая причинность,
«созидающая миры», логика как естественное следствие развития всего живого,
объективные природные законы, объединяющие, организующие человеческое
общество, — все это служило, по Бакунину, доказательством неизбежности конечного
торжества безгосударственных форм жизни.
«Все причины, — считал он, — действующие в
известных и неизвестных мирах, так же как и на нашем земном шаре, являются
материальными» (48). Считая мир природы результатом логики естественного
развития вещей, Бакунин выводил аксиому: «Все, что естественно, — логично,
и все, что логично, оказывается уже осуществленным или будет осуществлено,
включая социальный мир» (49). Так протягивалась нить от естественных оснований
мира природы к социальному миру, к законам, общим для всего
сущего.
Природные законы естественны и реальны, они
исключают идею бога — творца и законодателя, поскольку эта идея в свою
очередь исключает мысль об обусловленности вещей законами. Если законы не
присущи органически предметам, которыми они управляют, тогда они созданы волею
творца, враждебны и чужды людям. «Это не законы, — писал Бакунин, — а
декреты, которым подчиняются не через внутреннюю необходимость и естественное
течение, а через внешнюю силу, божественную или человеческую» (50).
Так он обосновал противоестественность установлении существующего
социального строя. Человек может и должен подчиняться лишь природным законам,
через знание и разумное применение которых он освобождается «от тяжелого
бремени, которое оказывает на него непонятный мир материальный и
социальный, включающий все вещи и всех людей, которые его окружают»
(51).
Человек существует в природе, и смена поколений — это
лишь «трансформация неограниченной материи». Действия людей на природу
определены ее же законами. «Человек, таким образом, не может никогда бороться
против природы, следовательно, не может ни победить, ни обуздать ее» (52).
О победе над природой говорят «теологи», метафизики и всякого рода идеалисты...
Они полагают, что существует ум в отрыве от материи, и, разумеется, они
фактически подчиняют материю разуму» (53).
Вопрос о первичности материи или сознания Бакунин решал
в пользу материи: «существует единственно материальное, а духовное есть его
продукт. ... Идеи, — считал он, — материальны иначе, но все-таки
материальны, как и другие явления всеобщего характера. Одним словом, все, что
называют... божественным в человеческом мире, сводится к комбинированному
действию внешнего мира и человеческого тела, которое из всех существующих вещей
на земле представляет материальную организацию наиболее сложную и совершенную»
(54).
Материалистически решая главный вопрос философии,
Бакунин вместе с тем оставался на позициях антропологического
материализма.
Социальное, доказывал он, появилось не из
развивающихся отношений людей между собой, а из самой «природы
человечности». «Природа человечности», бесспорно, имела важное значение для
развития социальных отношений людей (55).
Рассматривая проблему соотношения человечности и
животности, Бакунин, ссылаясь на Фейербаха, писал о способности знать, думать,
абстрагироваться как о чертах, отличающих человека от
животного.
Говоря об истории, оп определял ее содержание как
«революционные отрицания прошлого. ...Именно в прогрессивном отрицании
первобытной животности человека, в развитии его человечности она и состоит.
...Человек, хищное животное, двоюродный брат гориллы... вышел из животного
рабства и, пройдя через божественное рабство — переходный этап между его
животностью и человечностью, — идет ныне к завоеванию и осуществлению своей
человеческой свободы» (56). Только таким путем, по Бакунину, и осуществлялся
прогресс в человечестве.
В прогрессивно нарастающей потребности знания Бакунин
выделял потребность человека познать самого себя. «Человек — существо думающее,
и, чтобы реализоваться в своей полноте, оп должен сам себя познать» (57).
Самовыражение человека как вида, навязанное особенной его природой и необходимо
присущей его существу, состояло, по Бакунину, в полной реализации человеческой
свободы.
* * *
Толкование категории свободы проходит красной нитью
через все работы Бакунина анархистского периода. Ввиду важности этого сюжета
проследим за его развитием. В 1864 г. в первом программном документе бакунизма
(58) он уже формулирует свою точку зрения на происхождение свободы в ходе
преодоления человеком животного начала. Мысль эта остается определяющей и в
последующих работах, но в первой из них он рассматривает ее развитие во
взаимообусловленности с законом солидарности. «Человек, — пишет он, —
инстинктивно и неизбежно является социальным существом и рождается в
обществе, как муравей, пчела, бобр. Человеку, как и меньшим его братьям, т.
е. как всем диким животным, присущ закон естественной солидарности, заставляющий
самые примитивные племена держаться вместе, помогать друг другу и править с
помощью естественных законов». Благодаря тому что человек наделен разумом,
отличающим его от животных, благодаря прогрессивному развитию интеллекта он
создал «вторую природу — человеческое общество. И это единственная причина,
почему его инстинкт естественной солидарности превращается в сознание, а
сознание в свою очередь рождает справедливость». Путем последовательных эволюции
и исторических революций человек превращает примитивное общество в
организованное, разумное, создает свою свободу.
«Свобода — это не ограничение, а утверждение свободы
всех. Это закон солидарности... Разум возгорается от разума, но по одному и тому
же закону под давлением глупости он гаснет. Таким образом, разум каждого
растет по мере того, как возрастает разум всех других, и глупость одного в
какой-то мере есть глупость всех» (59).
Идеализм представлений Бакунина о роли
прогрессивного развития интеллекта в общественном развитии и в освобождении
человека, здесь очевиден. Однако нельзя не обратить внимания на гуманизм
постановки вопроса о солидарности и взаимопомощи и роли их в процессе
становления человеческого общества. К этой проблеме в 60-х годах Бакунин
обратился одним из первых. Несколько позднее она стала достоянием русской
публицистики. В научном же плане роль взаимопомощи в процессе развития
человечества вслед за Ч. Дарвином была разработана русскими учеными К. Ф.
Кеслером и главным образом П. А. Кропоткиным (60). Плодотворным
направлением дарвинизма считают эти идеи и ряд советских и зарубежных
ученых-генетиков (61). Нельзя согласиться с Е. Л. Рудницкой и В. А. Дьяковым (62), отрицающими значение этну идей в истории человечества. Нет
оснований не видеть смысла и в определении Бакуниным главного принципа
солидарности как «непрерывной зависимости индивидов и масс»
(63).
Но вернемся к представлениям Бакунина о свободе. В
позднейших своих определениях он уже не связывал ее непосредственно с
солидарностью и взаимопомощью. Ища более широкие основания для анархистской
доктрины, он не мог не обусловить «естественной силой вещей» такой важнейший ее
компонент.
«Свобода человека состоит единственно в том, что он
повинуется естественным законам, потому что он сам признает их таковыми, а
не потому, что они были ему внешне навязаны какой-либо посторонней волей —
божественной или человеческой, коллективной или индивидуальной»
(64).
В другой работе Бакунин несколько конкретизирует это
определение. «Свобода в ее рациональном смысле, — пишет он, — есть господство
над внешними вещами, возникшее в результате познания законов природы... это
наука, работа, политическое возмущение; это, наконец, организация, одновременно
разумная и свободная, социального общества, понимающего природные законы,
присущие каждому человеческому обществу. Первое и последнее условие этой свободы
состоит всегда в наиболее полном подчинении всемогуществу природы, нашей
матери, в наблюдении и строгом применении ее законов»
(65).
Так, «политическое возмущение», иными словами —
революция, и «разумная организация общества» в соответствии с природными
законами и есть проявление свободы. Такое определение по существу близко к
понятию свободы как познанной необходимости.
Связь свободы с коллективизмом — один из важных аспектов
этой проблемы. «Человек становится человеком и приходит как к сознанию, так и к
осуществлению своей человеческой природы не иначе, как в обществе и только
совокупными действиями общества» (66). «Свобода... в объединении» — таков тезис
Бакунина. Близкие понятия «объединения», «организации», «совокупных действий
общества» он непосредственно соединяет с понятием «коллективной свободы».
«Истинно свободным я становлюсь только через свободу других, так что, чем
многочисленнее свободные люди, тем более обширной, глубокой и широкой становится
и моя свобода» (67).
Высшим условием свободы Бакунин считал закон равенства,
одинаково прилагаемый «к целым нациям, классам, сообществам, индивидам» (68).
Анализируя его в начале 70-х годов, он снова возвращался к проблеме
солидарности, «связующей всех людей» и обладающей огромной социальной силой. «Но
если это социальное могущество существует, — ставил он риторический вопрос,
— почему его недостаточно было до сих пор, чтобы смягчить, очеловечить
людей?
На этот вопрос ответить очень просто: потому что до сих
пор эта сила сама не была очеловечена, а не была она очеловечена потому, что
общественная жизнь, верным выражением которой она является, основана, как
известно, на поклонении божеству, а не на уважении человека; на власти, а
не на свободе; на привилегиях, а не на равенстве; на эксплуатации, а не на
братстве людей... Следовательно, реальные действия общественности всегда в
противоречии с гуманными теориями, которые она исповедует, производили
всегда пагубное и развращающее влияние, а не моральное. Она не подавляла пороки
и преступления, а создавала их.
Следовательно, ее власть... антигуманная; ее влияние
зловредное и гибельное. Хотите вы сделать ее благотворной и гуманной? —
Совершите социальную революцию. Сделайте так, чтобы все потребности стали
действительно солидарными, чтобы все материальные и общественные интересы
каждого стали согласны с человеческими обязанностями каждого. А для этого
есть только одно средство: разрушьте все учреждения неравенства; установите
экономическое и социальное равенство всех и на этой основе возникнет
свобода, нравственность, солидарная человечность всех»
(69).
Итак, на пути человеческой солидарности стоит
религия и власть государства. Ликвидация их восстановит действие этого
естественного закона, превратит его в могущественную созидательную силу,
«очеловечит» общественность.
Постановка вопроса о восстановлении человечности, в
условиях ликвидации централизации и авторитаризма, характерна для утопии
Бакунина. В приведенном тексте есть и иные мысли. Это разоблачение не столько
буржуазного государства, сколько общественности, призыв к
ответственности всех людей за существующий социальный
порядок.
Такой аспект проблемы определялся подходом Бакунина
к личности только как части общества. «Для человека жизнь без всякого общества,
вне всякого человеческого влияния, полное отчуждение равняются нравственной и
физической смерти» (70). Общественное мнение им рассматривалось как «сумма
преобладающих социальных влияний», выраженных общим сознанием значительной
части людей.
Это вполне рациональное объяснение противоречило одной
из важных сторон доктрины Бакунина — его интуитивизму. Инстинкт, считал он,
«никогда не ошибается» (71). На умозрительном заключении о народном
социальном инстинкте строились в значительной мере представления
Бакунина о постоянной готовности крестьянства к бунту. Он утверждал, что
все человеческие поступки — следствие взаимодействия социальных инстинктов,
присущих самой природе человека.
Интуитивизм, воспринятый частично от Шеллинга, а более
от Спинозы, представляя собой разновидность иррационализма, внес много
путаницы и противоречий в систему Бакунина.
Ошибка Бакунина, как и Чернышевского, по словам
Ленина, состояла в смешивании «противоположений материализма идеализму с
противоположением метафизического мышления диалектическому» (72). В то же
время Бакунин замечал, что экономические, материальные явления
«представляют настоящую базу» (73), что «в основании всех исторических вопросов:
национальных, религиозных и политических лежал всегда, не только для
чернорабочего народа, но и для всех сословий и даже государства и церкви,
самый существенный вопрос — экономический» (74).
Пытаясь осмыслить историю с позиций материализма,
высказывая ряд верных положений, Бакунин не постигал до конца реальных
противоречий общественного развития. Вместе с том его идеи и пропаганда в
области антитеологизма, критики субъективного идеализма позитивистской школы и
особенно О. Конта имела важное научное значение.
* * *
Антитеологизм являлся одной из основополагающих черт
социальной доктрины Бакунина. Как верно заметил В. Ф. Пустарнаков, он связывал
антитеологизм с освобождением людей, организацией труда на основах
экономического равенства, с уничтожением политической власти и
ликвидацией государства. Исчезновение «божественных призраков» было для
него необходимым условием «торжества человечества, с одной стороны, неизбежным
следствием его освобождения — с другой» (75).
В религии Бакунин видел одно из главных препятствий
освобождению человечества. «Признание в мире, вне его и над ним высшего
бесконечного существа... — писал Бакунин, — царей, так же как необходимо из них
вытекающее существование богопоставленных государств, со всем их
историческим хламом: с правом государственным, уголовным, гражданским, с
наследственною собственностью и деспотизмом семейным, с полицейской властью
и с военным насилием; все эти темные проявления религии были несомненно
продуктом того первобытного рабства, в котором наш род погрязал в начале своей
истории... Все эти несомненные следы нашей первоначальной животности
человек тащил, постепенно их уменьшая, по мере того, как он сознавал и
осуществлял свое человечество, сквозь всю историю, тащил, как освобождающийся
Спартак тащит свою цепь» (76). Тяжестью цепи Бакунин объяснял
медленность процесса освобождения и развития
человека.
И в современном мире народ «своей верой был обречен на
рабство». «До тех пор пока религиозные идеи не будут радикально искоренены
из воображения людей, полная народная эмансипация останется невозможною»
(77). Именно поэтому уничтожение народной веры Бакунин считал первейшей задачей
революционеров.
Никаких компромиссов в этом вопросе он не
признавал. Отсутствие определенности или некая теологическая
двусмысленность позитивистов, «открывающих двери мистицизму», обусловила
его критическую позицию по отношению к их школе. Но прежде чем объяснить
суть этой критики, остановимся на том, что сближало Бакунина с позитивной
наукой. Речь шла о проблеме и методе познания всего сущего, о стремлении к
синтезу, к универсальной единой науке.
Большую роль в осознании этой задачи Бакунин
отводил «последнему гегельянцу и душеприказчику осужденной на смерть
метафизики» — JI. Фейербаху. Именно после него стала ясна
необходимость «обращения к действительному миру... необходимость основания
целой системы наук, включая сюда, разумеется, всю психологию и всю социологию,
основанную на естествознании» (78).
Логика Бакунина при определении задач науки была
следующей: мир един, знание и понимание его человеческим разумом должно
быть единым. Но задача эта превосходит интеллектуальные возможности
человека. Разделив науку на множество особых наук со своими методами
исследования, человечество не решило проблемы познания. Разделенные науки
опять-таки имеют одну цель: «создание универсальной науки, понимания единства
универсальной реальности миров, постоянного научного переосмысления
всего Пространства» (79).
«Объединение всех положительных наук в единое
человеческое знание образует позитивную философию или всеобщую науку... Эта
философия, предугаданная и подготовленная всеми благородными умами, была
впервые возведена в законченную систему великим французским
мыслителем, набросавшим ее первый план ученой и смелой рукой»
(80).
Первое же знакомство с этой системой не прошло
бесследно для Бакунина. Идея синтеза наук вполне соответствовала
анархистской доктрине, а середина 60-х годов и была временем ее оформления. Ю.
М. Стеклов был неправ, утверждая, что работы О. Конта стали известны
Бакунину в конце 60-х годов, когда его анархистская система была в основном
завершена. Письмо его к Герцену от 28 июня 1866 г. свидетельствует о том, что к
этому времени он хорошо освоил смысл и значение
позитивизма.
Так, рассказывая Герцену о Г. Н. Вырубове, Бакунин
пишет, что последний «напомнил ему своею контовскою доктриною мою юность,
когда я горячку порол во имя Гегеля, так же как он порет ее теперь во имя
позитивизма. Но Конт перед Гегелем впереди, — напрасно только молодой друг
наш возводит его на степень абсолюта» (81). И далее он обосновывал превосходство
материализма Конта в сравнении с «метафизикой» Гегеля.
Позднее, сосредоточившись на критике позитивизма,
Бакунин не отказывался от своей причастности к его философии, называя свою
систему «научно-позитивистской». Критика же его была основательна и
справедлива. Признавая, что философия позитивизма возникла «как солидный
атеизм», что базируется она на признании естественных законов, исключающих
существование бога, Бакунин вынужден был констатировать, что ни один из ее
представителей «никогда не хотел открыто это сказать». Для них бог всегда
оставался «непроверенной гипотезой» (82), проверить которую невозможно.
Непознаваемой для человеческого разума считалась в позитивизме и
первопричина, созидающая миры.
«Причины не имеют идеального отдельного
существования, они не вне вещей... — отвечал на последнее утверждение
Бакунин. — Вселенная... ансамбль всех вещей — образует сущность, определяет
законы их движения и развития и в свою очередь результаты и причины того
бесконечного количества действий и частичных реакций, всеобщность которых
составляет универсальность, солидарность и причинность»
(83).
По поводу же утверждения позитивистов о том, что «вещи
не подчиняются всеобщим законам», Бакунин замечал, что их «политическое
доктринерство ищет опору в ложных выражениях» (84).
Следует отметить и еще один важный и правильный упрек
Бакунина в адрес позитивной науки: «Ее предметом являются и не могут не
являться лишь абстракции... Они вынуждены своей природой игнорировать реальных
индивидов, вне которых даже самые верные абстракции не имеют реального
воплощения» (85).
Еще в 1868 г. Бакунин объяснял Вырубову, что по части
«положительной социологии» позитивизм «не более как ребяческий лепет». Он не
замечает «действительного и всесильного движения ума в массах — движения,
обусловленного крупными историческими изменениями... Вы, позитивисты...
обращаетесь к этой живой массе, как к мертвому материалу... или как к белому
листу, на котором Вы правы будто бы писать все, что Вам внушает
учено-книжное направление... Для Вас среда все равно, лишь была бы наука —
поэтому-то, любезный Вырубов, я и позволяю себе называть Вас доктринером и
немножко попом не Бога христианского, а науки» (86).
Позднее Бакунин, не раз возвращаясь к проблеме науки,
продолжал постоянную полемику с «доктринерством» позитивизма. «Жизнь вся
быстротечна и преходяща, — писал он, — но также и вся трепещет реальностью
и индивидуальностью, чувствительностью, страданиями, радостями, стремлениями,
потребностями и страстями. Она одна самопроизвольно творит вещи и все реальные
существа.
Наука ничего но создает, она лишь констатирует и
признает творения жизни.
... То, что я проповедую, есть, следовательно, до
известной степени бунт жизни против науки или скорее против проявления
науки, не разрушение науки, — это было бы преступлением против человечества, —
но водворение науки на ее настоящее место» (87).
На «правление науки» претендовали позитивисты,
утверждая право познания бытия лишь за положительным знанием, полученным в
результате синтеза наук и отрицающим это право за философией. В то же время саму
науку они абстрагировали от жизни, ставя задачу познания не сути явлений, а
лишь их внешней структуры. Широкое влияние позитивистского подхода к науке
вызывало резкие протесты Бакунина, служившие не раз поводом к
несправедливым обвинениям его во враждебном отношении к научному
знанию.
* * *
Философские посылки антиэтатизма Бакунина опирались
на всевластие объективных законов природы, исключающих, по его утверждению,
законодательство, устанавливаемое не через «внутреннюю необходимость», а
через внешнюю силу; на объяснении социального естественной сутью человека, его
инстинктами солидарности и свободы, которые состоят в разумной и свободной
организации общества, в непрерывной зависимости индивидов и
масс.
Но Бакунин был не только философом, а критика его
государственной организации общества не ограничивалась существовавшими в то
время эксплуататорскими государствами. Выступая против этатизма, он боролся и
против идеи будущего революционного государства.
В ходе этой борьбы Бакунин не замечал того, что по
отношению к институту государства у него и К. Маркса были и общие черты.
Очевидно, прав исследователь бакунизма А. Леннинг, полагая, что Бакунин по
существу не знал о развитии взглядов Маркса и Энгельса. Он понимал лишь, что в
области политической их программа ограничивается взятием власти и
учреждением диктатуры пролетариата (88). Не замечал он позиции марксизма
как по отношению к разрушению существующей государственной организации, так
и по отношению к ее будущим историческим судьбам.
По этому поводу В. И. Ленин писал: «Маркс
сходится с Прудоном в том, что они оба стоят за "разбитие" современной
государственной машины. Этого сходства марксизма с анархизмом (и с Прудоном
и с Бакуниным) ни оппортунисты, ни каутскианцы не хотят видеть, ибо они
отошли от марксизма в этом пункте» (89).
Прудон и левые прудонисты выступали главным образом
против бюрократизма и централизации государства. «При этом централизация
рассматривалась ими как один из неотъемлемых признаков любого государства», —
справедливо замечает Е. Е. Козлова (90).
В. И. Ленин пояснял, что государство нужно
пролетариату лишь на время. «Мы вовсе не расходимся с анархистами по
вопросу об отмене государства как цели. Мы утверждаем, что для достижения
этой цели необходимо временное использование орудий, средств, приемов
государственной власти против эксплуататоров, как для уничтожения
классов необходима временная диктатура угнетенного класса»
(91).
Историческую обусловленность государственных форм хорошо
понимал и А. И. Герцен. «Из того, что государство — форма переходящая, —
писал он в письмах «К старому товарищу», — не следует, что это форма уже
прошедшая... И что значит отрицать государство, когда главное условие
выхода из него — совершеннолетие большинства» (92).
Но государственные формы не находили себе места в
анархистской системе Бакунина. Как же считал он возможным осуществить
организацию общества в период революции и в последующее время создания основ
новой жизни при том отсутствии «совершеннолетия большинства», о котором
писал Герцен?
На этот вопрос Бакунин отвечал, что социальная
революция должна привести к уничтожению всякого принципа власти, и
тогда правительство станет лишь управлять общими делами. С уничтожением
политической централизации, с ликвидацией политического государства будет
осуществлен принцип добровольной организации снизу вверх, обеспечивающий полную
свободу личностей и групп. Проблема "совершеннолетия большинства" опять
оставалась за кадром. Без ее решения "полная свобода" становилась
утопией.
«Мы не утописты, — писал Ленин, — мы не мечтатели о том,
как бы сразу обойтись без всякого управления, без всякого подчинения; эти
анархистские мечты, основанные на непонимании задач диктатуры пролетариата,
в корне чужды марксизму и на деле служат лишь оттягиванию социалистической
революции до тех пор, пока люди будут иными. Нет, мы хотим социалистической
революции с такими людьми, как теперь, которые без подчинения, без
контроля, без "надсмотрщиков и бухгалтеров" не обойдутся»
(93).
Другое важное теоретическое расхождение марксизма с
анархизмом касалось проблемы федерализма.
«Маркс расходился с Прудоном и Бакуниным как раз по
вопросу о федерализме (не говоря уже о диктатуре пролетариата), — писал Ленин. —
Из мелкобуржуазных воззрений анархизма федерализм вытекает принципиально.
Маркс централист. И в его рассуждениях нет никакого отступления от централизма»
(94).
В 40-х годах Бакунин проповедовал федерализм, не отрицая
при этом принципа государственной власти. С середины 60-х годов
федералистские идеи вошли в состав его антиэтатизма. Он взял эту форму как
единственную, отвечающую потребности человечества в «свободной и разумной»
организации, построенной по принципу «снизу вверх». На неизбежность,
«принципиальность» федерализма для мелкобуржуазной системы анархизма и
указал В. И. Ленин.
Модель федералистской организации мира представлена
в первом же программном документе анархистского периода Бакунина (1864 г.). В
нем говорится об общине как независимой организации, «основанной на
индивидуальной и коллективной свободе всех ее членов», о федеральном
союзе общин, образующем провинцию, о нациях, состоящих из союза последних и,
наконец, о международной федерации.
Е. Л. Рудницкая и В. А. Дьяков видят в этой модели
наличие «государственного аппарата» в связи с наличием в разные ее звеньях суда,
национальных армий, Высшей международной директории и Высшего совета и пишут о
противоречии этой федерации анархистской свободе (95).
Но «разумная организация» всегда сочеталась у
Бакунина с представлением о свободе, о чем упоминалось выше, и о чем сам он
писал в том же документе: «...порядок и организация должны... идти снизу вверх
от периферии к центру. Это является непременным условием свободы, которой
порядок должен служить не основанием, а лишь венцом... Порядок в человеческом
обществе должен слагаться из как можно более широкого развития всех
индивидуальных, общинных, коммунальных, провинциальных и национальных
свобод» (96).
Главная же особенность этой модели, мимо которой прошли
Е. А. Рудницкая и В. А. Дьяков, состоит в том, что она создавалась Бакуниным не
как итог послереволюционной организации человеческого общества, а как
вариант начала его переустройства. Вот как эта идея представлена в
программе «Международного тайного общества освобождения человечества»:
Директория и Высший совет будут «представлять великое единство, лагерь,
революционную родину свободы в Европе и во всем мире, против лагеря реакции
религиозной, политической и социальной» (97). Речь идет здесь о мире, в котором
еще предстоит совершить социальную революцию.
Подтверждая это, Бакунин пишет о войне «не на жизнь, а
на смерть», которая начнется между этими лагерями. «Направлять, вести эту войну,
искать друзей внутри реакционного лагеря и содействовать им, вызывать
революционное брожение повсюду посредством активной и мощной пропаганды,
раскалывать реакцию, ее уничтожать» (98) — таковы «миссия»... «долг» руководящих
органов международной федерации.
Не противоречивость Бакунина видим мы в этой модели, а
попытку представить постепенный путь социальных преобразований анархистского
толка созданием федерализирующихся общественных единиц, возглавляемых высшим
международным советом для дальнейшей борьбы против реакции, конечная цель
которой полное осуществление «социальной и политической революции»
(99).
Ведь сам Бакунин определенно свидетельствовал, что до
победы революции и утверждения новых принципов организации общества «необходимо
по крайней мере 50, а может быть, более 100 лет» (100), и оговаривал условия не
принимать в тайный Интернационал людей, имеющих «безумную мысль... немедленно»
полностью реализовать предложенную им революционную программу (101). Еще одно
подтверждение допущения Бакуниным длительности процесса, предшествующего
«социальной ликвидации», содержалось в работе «Организация Интернационала» (1872
г.), где он конкретно указывал на подготовительный этап борьбы: «солидарную
борьбу рабочих против хозяев, тред-юнионы, организацию организаций и федераций,
касс сопротивления» (102).
Не предполагал он в начале 70-х годов, что разрушение
всех государств, уничтожение буржуазной цивилизации и создание путем федерации
«нового общечеловеческого мира» можно осуществить немедленно. Его формулировки в
«Государственности и анархии» в отношении принципов будущего общества не были
иными по существу, они лишь звучали более остро по форме, поскольку задачи
письма к А. Сульману и книги, призванной стать манифестом бакунизма, были
различны. Именно поэтому нельзя согласиться с утверждениями авторов публикации
«Международного тайного общества освобождения человечества», о том, что план
преобразования общества, изложенный в этом документе, «мало гармонировал с
антиавторитарными и анархическими высказываниями Бакунина», поскольку он «вместо
известных ранее форм государственности предложил еще одну такую же форму»
(103).
В первых своих программных документах 1864-1867 гг.
Бакунин достаточно ясно сформулировал свои антигосударственные позиции. Но из
этого не следовало отрицания им значения организации и авторитета. Отвергая
власть как антипод свободы, он, в известных пределах, признавал авторитет.
«Я преклоняюсь перед авторитетом специалистов, — писал он, — потому, что он
мне внушен моим собственным разумом» (104). Из того, что никакой ум не в
силах охватить все, следует для науки и для промышленности необходимость
разделения и ассоциации труда. «Всякий является авторитетным
руководителем и всякий управляем в свою очередь. Следовательно, отнюдь не
существует закрепленного и постоянного авторитета, но постоянный взаимный
обмен власти и подчинения, временный и, что особенно важно, —
добровольный». Закрепленного, постоянного и универсального авторитета не должно
быть, «ибо не существует универсального человека, способного охватить все науки,
все ветви социальной жизни» (105). «Единственный великий и всемогущий,
естественный и одновременно рациональный авторитет, который мы можем
уважать, это — авторитет коллективного и общественного духа общества,
основанного на равенстве и солидарности, точно так же, как и на свободе и
взаимном человеческом уважении всех его членов. «Это власть... вполне
человеческая» (106). По существу, в этих словах содержится признание
возможности «человеческой власти», основанной на подлинном деловом авторитете.
Говоря о руководстве революционным движением, Бакунин тем самым также
признавал проявление власти, поскольку ее требовала сама организация
революционных сил.
* * *
Организация как таковая занимала значительное место
в анархистской системе Бакунина. На этот важный пункт его программных и
тактических построений справедливо указывал В. Полонский. «Представление о
Бакунине как о человеке, отрицавшем крепко организованную иерархию и
дисциплину, — писал он, — покоятся на незнании его организационных методов»
(107). Частично можно согласиться с Полонским в том, что организационная
система Бакунина уходила корнями в заговорщическую деятельность мелкобуржуазных
революционеров, которую он пытался связать с международным рабочим
движением и идеей социальной революции. В практической работе Бакунина
действительно видны следы влияния заговорщической деятельности французских
утопических коммунистов, форм освободительной борьбы в Италии,
Испании.
Исследование этого сюжета не входит в наши задачи,
состоящие лишь в том, чтобы указать на наличие у Бакунина принципов
организации и дисциплины. Они явствуют из всех его программных документов
(108), из книг, статей и писем.
Еще в 1862 г., обращаясь к авторам «Молодой России», он
замечал: «Без дисциплины, без строя, без скромности перед величием цели мы будем
только тешить врагов наших и никогда не одержим победы»
(109).
Одним из наиболее распространенных в литературе примеров
отношения Бакунина к проблеме организации является его попытка провозглашения
Коммуны в Лионе 26 сентября 1870 г. Шла франко-прусская война. В массовых
стихийных демонстрациях французских рабочих, после поражения армии и свержения
Наполеона III требовавших вооружения народа, Бакунин увидел зарю социальной
революции.
Начаться она, по его мнению, могла на юге Франции. «Лион
— вторая столица Франции и ключ юга, на нем лежит двойной долг: организовать
вооруженное восстание юга и освободить Париж». Лион и Марсель по прогнозам
Бакунина должны были стать очагами национального и революционного движения,
которое сможет противопоставить себя «по-военному организованным силам
нашествия» (110).
По всем этим соображениям Бакунин и счел себя
должным откликнуться на призыв лионских революционеров и отправился в Лион.
«Я решил понести туда свои старые революционные кости и там, вероятно, сыграю
свою последнюю игру», — писал он А. Фогту (111).
По приезде он написал воззвание к гражданам Лиона.
Приведем его текст. «Плачевное положение, в котором находится страна, бессилие
официальных властей и индифферентизм привилегированных классов привели
французскую нацию на край гибели. Если революционно организованный народ не
поспешит действовать, его будущее погибло, революция погибла. Все
погибло.
Взвесив размеры опасности и принимая во внимание, что
нельзя... откладывать отчаянного выступления народа, делегаты федерированных
Комитетов спасения Франции... совместно с Центральным Комитетом предлагают
немедленно принять следующее решение:
Ст. 1. Административная и правительственная
государственная машина, ставшая бессильной,
упраздняется...
Ст. 2. Все уголовные и гражданские суды закрываются и
заменяются народным правосудием.
Ст. 3. Уплата налогов и ипотечные платежи
прекращаются. Налоги заменяются взносами федерированных коммун, взимаемыми
с богатых классов соразмерно потребностям спасения
Франции.
Ст. 4. Распавшееся государство не может впредь
вмешиваться в платеж частных долгов.
Ст. 5. Все существующие муниципальные организации
распускаются и заменяются во всех федерированных коммунах Комитетами
спасения Франции, которые будут осуществлять все виды власти под
непосредственным контролем парода.
Ст. 6. Каждый комитет главного города департамента
пошлет двух делегатов, которые все вместе составят революционный Конвент
спасения Франции.
Ст. 7. Этот Конвент немедленно соберется в ратуше Лиона,
как второго города Франции...
Этот Конвент, опираясь на весь народ, спасет
Францию.
К оружию!!!» (112)
Далее следовало 25 подписей, среди которых и
подпись автора воззвания. 25 сентября из Лиона Бакунин писал Огареву:
«Старый друг. Немедленно пошлю тебе нашу прокламацию, зовущую народ на
низвержение всех оставшихся и мешающих властей. Сегодня ночью арестуем всех
главных врагов, завтра последний бой и надеемся — торжество»
(113).
Восставшим действительно удалось захватить власть в
городе, отстранив представителей правительства, и провозгласить «революционную
федерацию». Но измена генерала Клюзере и неорганизованность лионских
революционеров привели к поражению. Ф. Меринг считал действия Бакунина
«мужественной попыткой пробудить заснувшую энергию французского пролетариата и
направить ее одновременно против внешнего врага и против капиталистического
общественного строя» (114).
Размышляя о судьбах лионского восстания, Бакунин все
более убеждался в значении дисциплины и организации. «В письмах к французу»
(1870 г.) он писал: «При всей своей враждебности к тому, что во Франции зовется
дисциплиной, я признаю тем не менее, что известная дисциплина, не
автоматическая, но добровольная и продуманная, прекрасно согласуемая со
свободой индивидов, необходима и всегда будет необходима, когда многие индивиды,
свободно объединившись, предпримут какую-нибудь работу или какие-либо
коллективные действия. При таких условиях такая дисциплина не что иное, как
добровольное и обдуманное согласование всех индивидуальных усилий,
направленных к общей цели. В момент действия, в разгар борьбы роли, конечно,
распределяются сообразно способностям каждого, оцененным и выясненным целым
коллективом: одни управляют и распоряжаются, другие исполняют распоряжения.
Но никакая роль не окаменевает, не закрепляется, не остается неотъемлемой
принадлежностью кого бы то ни было... В этой системе, в сущности, нет
больше власти. Власть растворяется в коллективе и делается действительным
выражением свободы каждого, верным и серьезным осуществлением волн всех...
Вот истинно человеческая дисциплина, дисциплина, необходимая для
организации свободы» (115).
В 1872 г. в работе «Организация Интернационала» он
замечал, что народу недостает организации. Эта естественная организация,
считал он, «должна вытекать из повседневной жизни» и сосредоточиваться в
Интернационале (116).
Соображения Бакунина о необходимости организации, о
дисциплине как сознательной воле всех объединенных в коллективе людей, были не
однозначны. Если потребность организации масс стояла в порядке дня, то
постановка вопроса о «человеческой дисциплине» была для того времени
нереальна и противоречила, по существу, его же представлениям о
народе.
«Невежественные массы» с их «окаменелыми
представлениями» вряд ли могли бы сознательно и согласованно проявлять
революционную, а значит, «человеческую дисциплину». Но в системе
бакунинских идей с понятием времени дело обстояло сложно. С одной стороны, он
писал об отдаленности революционных преобразований и связанных с ними
требований к людям, с другой — сиюминутно ждал начала революции и
социальной ликвидации отжившей, как он полагал, экономической и политической
системы. В последнем случае, по концепции Бакунина, люди менялись сразу и
кардинально.
«Гражданская война нарушает, колеблет в массах
баранье состояние, столь дорогое правительствам и превращающее народ в
стадо, которое пасут и стригут по желанию... Ум народа возбуждается,
порывает со всей вековой неподвижностью и... разбивая иго традиционных и
окаменелых представлений или понятий, которые заменяли ему всякие мысли, он
повергает все кумиры страстной, суровой критике» (117). Но и этого было бы
недостаточно для полной перестройки человеческого сознания, если бы не все
объясняющий социальный инстинкт, на котором в значительной мере основаны
представления Бакунина о народе и революции.
«Народ хочет, но не знает». Но раз «в глубине своих
инстинктов» он «хочет», тотем самым он — «бессознательный социалист».
Причем бессознательный социализм рабочих «глубже и социалистичней»
социализма ученых-социалистов. Рабочая масса социалистическая «в силу всех
потребностей своего существа, а не в силу потребности мысли, как это происходит
у последних; в действительной жизни потребности первого рода имеют гораздо
большую силу, чем потребности мысли» (118).
Такова была логика Бакунина, в основе которой лежал
антропологический материализм, сочетавшийся в известной мере с интуитивизмом. Те
же основания во многом определяли его учение о социальной
революции.
Инстинкт бунта органически, считал он, присущ
человеку. Мыслью и бунтом начал он свое отделение от животного начала. Но
мысль вторична. Поэтому революции, которые шли «не от жизни к мысли, но от
мысли к жизни» (119), потерпели поражение.
«...Революции не импровизируются. Они не делаются по
воле отдельных личностей, ни даже самых могущественных ассоциаций. Они
независимо от всякой воли и от всякой конспирации всегда происходят в силу
хода самих вещей. Их можно предвидеть, иногда предчувствовать их приближение, но
никогда нельзя ускорить их взрыв» (120).
Слова о невозможности импровизации революции,
возникновение которой обусловлено «силой вещей», удивительным образом
противоречат всей практической деятельности Бакунина и ряду его последующих
теоретических обобщений. Прежде чем представить это, остановимся коротко на
причинах, движущих силах и «механизме» революции в понимании
Бакунина.
Помимо инстинктивного чувства бунта, революционной
готовности масс содействуют нищета и отчаяние. Они способны довести людей до
отдельных или местных выступлений, но недостаточны, «чтобы поднять целые
народные массы. Для этого необходим еще общенародный идеал,
вырабатывающийся всегда исторически из глубины народного инстинкта,
воспитанного, расширенного и освещенного рядом значительных происшествий,
тяжелых и горьких опытов, — нужно общее представление о своем праве и главная,
страстная, можно сказать, религиозная вера в это право. Когда такой идеал и
такая вера в народе встречаются вместе с нищетою, доводящей до отчаяния, тогда
социальная революция неотвратима, близка и никакая сила не может ей
воспрепятствовать» (121).
Вопрос о «народном идеале» для Западной Европы
Бакуниным разработан не был. К «идеалу» же русского крестьянина обратимся в
следующей главе, а пока продолжим общую схему бакунинской
революции.
Живущие в полной нищете, лишенные, по существу,
собственности люди «не развращены ею». А потому, когда начнется борьба, они не
остановятся перед истреблением «своих собственных селений и городов, а так как
собственность большей частью чужая, то в них обнаруживается... страсть к
разрушению. Этой отрицательной страсти далеко не достаточно, чтобы
подняться на высоту революционного дела; но без нее последнее немыслимо,
невозможно, потому что не может быть революции без широкого и страстного
разрушения, разрушения спасительного и плодотворного, потому что именно из
него и только посредством него зарождаются и возникают новые миры»
(122).
Что должно, по Бакунину, следовать за актами
разрушения?
«Что же должны делать революционные власти, — и
постараемся, чтобы их было как можно меньше, — что они должны делать, чтобы
расширить и организовать революцию? — спрашивает сам Бакунин. — Они должны
не сами делать ее путем декретов, не навязывать ее массам, а вызвать ее в
массах. Они должны не навязывать им какую-нибудь организацию, а, вызвав их
автономную организацию снизу вверх, под сурдинку действовать при помощи
личного влияния на наиболее умных и влиятельных лиц каждой местности»
(123).
Ответ этот по-своему замечателен. Он демонстрирует
полное бессилие применения утопии к реальной жизни, представляет в сжатой форме
суть противоречий бакунизма в вопросах организационных. С одной стороны, по
теории не должны, с другой — на практике не могут обойтись без
«революционной власти», и тогда выдвигается совсем уж утопически-иезуитская идея
об управлении путем личного влияния анархистов на народных лидеров. При этом
возникает еще одно противоречие между представлением Бакунина о том, что
«самопроизвольная деятельность самого народа одна может создать народную
свободу» (124), с другой — о необходимости «под сурдинку» наладить эту
«самопроизвольную» деятельность.
На какой народ в Западной Европе рассчитывал
Бакунин в своих революционных планах? Прежде всего на
рабочих.
Говоря об «исторических классах» (письмо к Г. Н.
Вырубову от 15 февраля 1869 г.), о том, что одни из них живут, другие
умирают, он констатировал, что ныне умственно и нравственно умирает
буржуазия — и скоро погибнет физически. «Исторический класс ныне —
работник. Вот наш новый мир... Между двумя противоположными мирами — буржуазным
и рабочим есть в действительности много оттенков... Я по природе человек не
оттенков и потому целиком ушел в рабочий мир» (125).
В период франко-прусской войны и Парижской коммуны
Бакунин не раз обращался и к идее союза рабочих и крестьян как единственной
силе, способной противостоять контрреволюции (об этом подробнее в гл.
IV).
Однако как бы часто он ни обращался к рабочим на Западе
(126), в России он не видел никаких тенденций к образованию пролетариата.
Там единственным «революционным» классом для него оставалось крестьянство.
«Народ» же как термин и в 70-х годах продолжал оставаться наиболее
распространенным в его публицистике, книгах, программных
документах.
* * *
Остановимся еще на одном аспекте революционной теории
Бакунина — соотношении науки и революции. Только в контексте очевидного для него
грядущего социального переустройства общества можно понять оценку им роли,
места и значения науки.
Буржуазные науки он отвергал, так же как все
буржуазное богатство. Отвергать их он предлагал в том смысле, «что,
разрушая общественный строй, при котором они являются достоянием одного или
нескольких классов, мы должны требовать их как общего достояния для всех»
(127).
Только после экономического и политического
освобождения народа, считал Бакунин, возможно его широкое всестороннее
образование, возможен и расцвет науки. «Единство и самая возможность
рациональной науки впервые поставлена. Остается восстановить то же единство
и тот же разум в жизни» (128). «Восстановить разум» значило совершить
революцию. Но сама революция не может, по Бакунину, быть связана с наукой,
потому что первая есть высочайший взлет жизни, вторая же лишь ее «мозговое
отражение», абстракция.
«Наука, самая рациональная и глубокая, не может угадать
формы будущей общественной жизни. Она может определить только отрицательные
условия, логически вытекающие из строгой критики существующего общества...
Никакой ученый не в состоянии научить народ, не в состоянии определить даже
для себя, как народ будет и должен жить на другой день социальной
революции.
Это определится, во-первых, положением каждого
народа и, во-вторых, теми стремлениями, которые в них проявятся и будут
сильнее действовать, отнюдь же не руководствами и уяснениями сверху и вообще
никакими теориями, выдуманными накануне революции» (129).
Отрицая возможности современной ему науки
прогнозировать будущее, Бакунин пишет: «Истории, как действительной
науки, например, еще не существует и в настоящее время едва начинают
намечаться бесконечно сложные задачи этой науки». И далее спрашивает: «Что может
создать она кроме универсальной картины человеческой цивилизации и
абстрактной оценки живого, страдающего материала этой истории?»
(130).
Бакунин сожалеет о миллиардах безвестных индивидов,
«раздавленных колесами ее колесницы». «...Эти индивиды не найдут себе ни
малейшего местечка в истории. Они жили и они были принесены в жертву, раздавлены
для блага абстрактного человечества, вот и все» (131). Но нельзя, считает он,
упрекать за это историческую науку. Она неизбежно должна игнорировать индивида.
«Все, что мы имели право требовать от нее, это то, чтобы она указала нам верно и
определенно общие причины индивидуальных страданий... в то же время она
должна показать нам общие условия, необходимые для действительного
освобождения индивидов, живущих в обществе» (132).
Учитывая уровень современной Бакунину исторической
науки, нельзя сказать, чтобы требования, предъявляемые к ней, были указаны
неверно. Миссию общественной науки он видел в том, чтобы освещать путь. Но
только сама жизнь, «которой предоставлена полнота ее самопроизвольности,
может творить. Как разрешить такое противоречие? — спрашивал он. — С одной
стороны, наука необходима для рациональной организации общества; с другой
стороны, не способная интересоваться реальным и живым, она не должна вмешиваться
в реальную и практическую организацию общества»
(133).
Выход из этого противоречия Бакунин видел в
ликвидации корпоративности науки. В будущем обществе необходимо
«растворить отдельную социальную организацию ученых во всеобщем и равном для
всех образовании ... ... чтобы массы ... могли отныне взять в руки свои
собственные исторические судьбы» (134). Однако из этих слов не следовало,
что Бакунин представлял науку в качестве специальности каждого человека. Наука
должна стать доступной всем, но заниматься ею должны будут те, кто будет иметь
соответствующие склонности.
Общим достоянием сделается только общее научное
образование и, «главное, знакомство с научным методом, привычка мыслить, т. е.
обобщать факты и выводить из них более или менее правильные заключения»
(135).
В целом проблема науки и революции решалась
Бакуниным в известной последовательности: сначала революция, потом
наука. Кроме приведенных выше аргументов он высказывал и еще один, имеющий
в известной мере личный характер. «Наука требует всего человека, а
революционное дело также требует всего человека; оба мира, один
теоретический, другой практический, равно громадны, и делить между собой
одного и того же человека они не могут. К тому же их методы совершенно различны.
В науке царствует и должна преобладать критика и сомнения. В революционном
же деле вместе с холодным обсуждением людей и положений, разумеется
необходимом, без страстной воли и веры не сделать ничего»
(136).
Бакунин прошел через абстрактную науку и
революционную борьбу. Поочередно служа обоим, он так и не смог разделить
себя, но реальная борьба за торжество социальной справедливости более
импонировала его натуре. Возможно, поэтому в его социологии оказались
многие положения, основанные не «на критике и сомнении», а на страсти и
вере. Во всяком случае, его собственное мироощущение могло повлиять на этот
последний аргумент доказательства несовместимости науки и
революции.
* * *
Анализ круга идей, в той или иной мере повлиявших на
создание Бакуниным анархистской доктрины, выявление основных линий ее
теоретического обоснования дает возможность сделать некоторые
выводы.
Теоретическая основа бакунизма не была оригинальной: его
теория возникла на той же социальной базе, что и другие социальные утопии; как и
они, она была отражением нарастающего протеста угнетенных, безмерно
эксплуатируемых масс, не ждущих более спасения от государств и стихийно
стремящихся к более свободным формам организации жизни. Этим
обстоятельством объясняется наличие во многих направлениях утопического
социализма схожих идей децентрализации и федеративной организации общества,
стремления к утверждению ассоциированного труда, к равенству,
справедливости, отрицание политической борьбы. Часто в социальных утопиях
присутствуют и протесты против государства, реже — его полное отрицание.
Безгосударственный федерализм становится анархизмом.
Революционный путь преобразования общества
представлен далеко не во всех утопических теориях. В радикальности же
подхода к проблеме социальной революции первенство принадлежит
Бакунину.
Им была разработана иная, по сравнению с
предыдущими, модель революционной анархистской утопии, основанной на
материалистическом понимании природы и применении ее законов к развитию
человеческого общества. И хотя материализм, соединенный с идеалистическими
идеями и со значительной долей интуитивизма, создал глубокую противоречивость
системы аргументов, социальная концепция его в целом имела ряд позитивных
сторон. Перспективна бакунинская модель федерализма, важны проблемы народа, его
роли в истории, коллективизма как важнейшего компонента будущего,
неизбежности революционных преобразований, его аргументированная
критика государства.
1 Бакунин М А. Собр. соч. и писем. М., 1934. Т.
II. С 169.
2 Там же Т. III. С.. 212-213.
3 Речи, произнесенные М. Бакуниным в Центральной секции
округа Куртлари Международного союза рабочих в мае 1871 г. // ЦГАОР СССР. Ф.
825. Оп. 1. № 301. Л 82.
4 Литературное наследие Г. В Плеханова. М., 1940. Т.
VIII. ч. I. С. 156.
5 Плеханов Г В. Избр. философские произведения.
М., 1936. Т. 1. С. 532
6 Володин А. И. Утопия и история. М., 1976. С.
168-169
7 Переписка Николая Владимировича Станкевича. М., 1914.
С. 669-670.
8 Бакунин М. А. Собр. соч. и писем Т. III С.
146.
9 Там же С. 176.
10 Там же. С. 543-544.
11 Пустарнаков В. Ф. М. А. Бакунин как
философ // Бакунин М. А. Избр. философские соч. и письма М., 1987. С.
35
12 Сен-Симон К. А. Избр. соч. М.; Л., 1948. Т. 1.
С 433.
13 Кропоткин П. А. Современная наука и анархия.
М.; Л., 1921. С. 69.
14 Марухин В. У. Критика К. Марксом и Ф.
Энгельсом анархистской концепции социальной революции: Дис. ... канд. ист.
наук. М., 1982.
15 В. Ф. Марухин в этом случае находит выход. Он пишет, что
учение Годвина будто стало известно Бакунину и повлияло на него через Р.
Оуэна. См : Марухин В. Ф. Указ. соч. С. 30
16 Бакунин был на 8 лет моложе Штирнера и на 5 лет —
Прудона. Доктрина Штирнера была сформулирована им в 1845 г. в книге
«Единственный и его достояние»; Прудон приобрел известность в 1840 г. после
выхода его книги «Что такое собственность?», Бакунин стал известен как идеолог
анархизма в начало 70-х годов.
17 Саводник В. Ницшеанец 40-х годов: М Штирнер и
его философия эгоизма. М , 1902; Шельвин Р. Макс Штирнер и Ф. Ницше. М.,
1909.
18 Застенкер Н., Итенберг Б. Прудон //
Философская энциклопедия. М., 1967. Т. 4. С. 412.
19 Там же. С. 411.
20 Герцен А. И. Собр. соч. в 30 т. Т. Х С.
190-191.
21 Бакунин М. Избр. соч. М , 1919. Т. II С
247
22 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2е изд. Т. 16. С.
31.
23 Там же. С. 25.
24 Именно эта сторона революционной теории позднее была
разработана П. А. Кропоткиным в его книге «Великая французская революция
1789-1793 гг.» В 1909 г. книга вышла одновременно в Париже, Лондоне, Лейпциге.
Последнее изд. — М., 1979.
25 Бакунин М. Избр. соч. М., 1920. Т. III. С
137.
26 Речи, произнесенные М Бакуниным в Центральной секции
округа Куртлари Международного союза рабочих. ЦГАОР СССР. Ф. 825. Оп. 1, №
301. Л. 95
27 Там же. Л. 96.
28 Бакунин М. Избр. соч. Т III. С.
137.
29 Материалы для биографии М. А. Бакунина. М.; Л., 1923.
Т. 1. С. 109.
30 Вейтлинг В. Гарантии гармонии и свободы. М.; Л
. 1962. С 387.
31 Стеклов Ю. М. Борцы за социализм. М., 1923. Ч.
1. С. 258.
32 Меринг Ф. Карл Маркс: История его жизни Пг.,
1920. С
327.
33 Archives Bakounine.
Leiden, 1967. V. III P. 118.
34 Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 18. С
377
35 Меринг Ф. Указ. соч. С
328.
36 Там же С. 329.
37 Маркс К., Энгельс Ф. Соч. 2-е изд. Т. 31. С.
14.
38 Там же. Т. 16. С. 429-441.
39 Стеклов Ю. Михаил Александрович Бакунин. М.;
Л., 1927. Т. II. С 279
40 Там же.
41 Там же. С. 279-280.
42 Берти Дж. Демократы и социалисты в период
Рисорджименто. М., 1965. С. 340
43 Григорьева И. В. Идейные истоки влияния
бакунизма в итальянском рабочем движении эпохи I Интернационала // Новая и
новейшая история 1962. № 3. С 97.
44 Там же. С. 106.
45 Там же. С. 101.
46 Кин Ц. И. Италия конца XIX века: судьба людей
и теории. М., 1978. С. 67-68.
47 Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 39. С. 12.
48 Bakounine
М. Oeuvres. Paris, 1908. V. III.
P. 344.
49 Ibid. P.
230.
50 Ibid. P.
233.
51 Ibid. P.
246
52 Ibid. P.
286.
53 Ibid. P. 282.
54 Ibid. P. 346
55 Здесь мы разделяем точку зрения акад. Б Астаурова
(Homo Sapiens et Hymanus — человек с большой буквы и эволюционная генетика
человечности // Новый мир. 1971. № 10).
56 Бакунин М. Избр. соч. Т. II. С. 156, 157.
57 Bakounine М.
Oouvres. V. III. P. 277.
58 Это — «Международное тайное общество освобождения
человечества», написано в форме письма к шведскому общественному деятелю А.
Сульману. Опубликовано E. Л. Рудницкой и В. А. Дьяковым. См.: Революционная
ситуация в России в 1859-1861 годах. М., 1974.
59 Там же. С. 330, 331.
60 Кропоткин П. Взаимная помощь как фактор
эволюции. СПб., 1907.
61 Астауров В. Указ. статья; Эфроимсон В.
П. Эволюционно-генетическое происхождение альтруистических эмоций // Научная
мысль Вестник АПН М , 1968 Вып. II.
62 Рудницкая E. Л. , Дьяков В. А. Рукопись М. А.
Бакунина «Международное тайное общество освобождения человечества» (1864 г.) //
Революционная ситуация в России в 1859-1861 годах.
63 Бакунин М. Избр соч. Т. IV С.
71.
64 Там же. Т. II. С. 166.
65 Bakounine М.
Oeuvres. V. III P 246.
66 Бакунин М. A. Бог и
государство. М., 1906. С 17.
67 Там же. С. 20
68 Бакунин М. Избр. соч. Т. II. С
167.
69 Там же. С 178-179.
70 Там же. Т IV. С. 57-58.
71 Бакунин М. А. Собр. соч. и писем. Т. III. С. 230
-231.
72 Ленин В. И. Полн. собр. Соч. Т. 18. С.
382.
73 Бакунин М. Избр. соч. Т. III. С.
144.
74 Бакунин М. Наука и насущное революционное
дело. Женева, 1870. С. 12.
75 Пустарнаков В. Ф. Указ. статья. С.
28.
76 Народное дело. 1868. № 1. С.
30.
77 Bakounine М.
Oeuvres. V. III. P. 397.
78 Бакунин. М. А. Наука и народ II
Народное дело. 1868. № 1.С. 31.
79 Bakounine
М. Oeuvres. P.
298.
80 Ibid. P. 325.
81 Письма М. А. Бакунина к А. И. Герцену и Н. П.
Огареву. СПб., 1906. (Далее: Письма...).
82 Bakounine М.
Oeuvres. V. III. P.
340.
83 Ibid. P.
352.
84 Ibid. P. 353.
85 Бакунин М. Избр. соч. Т. II. С.
199.
86 Бакунин М. А. Письма к Г. Н. Вырубову //
Вестник Европы. 1913. Кн. II. С. 76, 77.
87 Бакунин М. Избр. соч. Т. II. С. 193,
197.
88 Lehning Arthur,
Introduction, Archives Bakounine. Leiden, 1967. V. III. P.
XXVI-XXVII.
89 Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 33. С.
53.
90 Козлова Е. Е. Идейное содержание левого
прудонизма // Вопр. истории. 1979. № 12. С. 194.
91 Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 33. С.
60.
92 Герцен А. И. Собр. соч. Т. XX. кн. 2. С.
591.
93 Ленин В. И. Полн. собр. соч. Т. 33. С.
49.
94 Там же. С. 53.
95 Рудницкая Е. Л., Дьяков В. А. Возникновение
тайного Интернационала Бакунина // Новая и новейшая история. 1971. № 6. С.
123.
96 Революционная ситуация в России в 1859-1861 гг. С.
346.
97 Там же.
98 Там же.
99 Там же. С. 353.
100 Там же. С. 354.
101 Там же. С. 355.
102 Бакунин М. Избр. соч. Т. IV. С.
13.
103 Там же. С. 307.
104 Бакунин М. Избр. соч. Т. II. С.
168.
105 Там же. С. 169.
106 Там же. С. 178.
107 Михаил Бакунин: Сб. статей. М., 1926. С.
77.
108 К ряду этих документов, посвященных русскому
движению, мы обратимся в следующей главе.
109 Стеклов Ю. М. Указ. соч. Т. II. С.
83.
110 Бакунин М. Избр. соч. Т. II. С.
18.
111 Стеклов Ю. М. Указ. соч. Т. IV. С.
34.
112 Там же. С. 39-40.
113 Письма... С. 409.
114 Меринг Ф. Указ. соч. С.
377.
115 Бакунин М. Избр. соч. Т. II. С.
24.
116 Там же. Т. IV. С. 69-70.
117 Там же. Т. II. С. 111.
118 Там же. Т. IV. С. 11.
119 Archives
Bakounine. V. III. P. 27.
120 Бакунин М. Избр. соч. Т. IV. С. 21.
121 Archives
Bakounine. V. III. P.
24.
122
Ibid.
123 Бакунин М. Избр. соч. Т. IV. С.
177.
124 Там же. Т. II. С. 202.
125 Вестник Европы. 1917. Кн. 2. С.
177-178.
126 «"Освобождение рабочих есть дело самих рабочих",
сказано в предисловии к нашим общим статусам, — писал Бакунин в 1872 г. — Это
тысячу раз правда. Это главная основа нашего Союза. Но рабочие в большинство
случаев невежественны, они еще пока совершенно не владеют теорией». Однако он
предлагал рабочим не помощь в овладении теорией, а единственный, как он полагал,
существующий путь «практического освобождения» (Бакунин М. Избр. соч. Т.
IV. С. 13).
127 Там же. С. 48.
128 Бакунин М. А. Наука и народ. С.
26.
129 Archives
Bakounine. V. III. P. 164.
130 Бакунин М. Избр. соч. Т. II. С.
199.
131 Там же. С. 200.
132 Там же.
133 Там же.
134 Там же. С. 201.
135 Archives
Bakounine. V. III. P. 113.
136 Ibid. P. 199.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
РУССКАЯ
РЕВОЛЮЦИЯ В ПРОГРАММЕ И ТАКТИКЕ БАКУНИНА КОНЦА 60-х — НАЧАЛА 70-х
ГОДОВ
1. БАКУНИН И
«НАРОДНОЕ ДЕЛО»
Идея русской революции была главной, хотя и не всегда
явно выраженной, во всех построениях Бакунина начиная с 40-х годов. Но в
1864-1867 гг., формулируя свои новые взгляды на международную организацию
революционных сил, создавая программу и тактику одного из направлений
анархизма, он не сразу обратился к конкретным вопросам русского
революционного движения. В эти годы он рассматривал Россию в ряду стран Европы,
готовых, по его мнению, к социальной революции. «Мы должны же наконец
понять, — писал он еще весной 1864 г., — что в целой Европе, не исключая и нашей
России, два лагеря, два отечества: один называется революцией, другой
— контрреволюцией» (1).
«По нашему убеждению, существующий и, скажем прямо,
единственный вопрос, лежащий ныне в основании всех прочих, как в России, так и в
других странах, тот же самый: это вопрос об освобождении многомиллионного
рабочего люда из-под ярма капитала, наследственной собственности и государства»
(2). Этой декларацией Бакунина начинался № 1 журнала «Народное
дело».
Обратившись практически к русскому делу, Бакунин должен
был заняться вопросами программы применительно к условиям его родины.
Однако первое время он ограничивался в основном повторением тех положений,
которые были сформулированы им в 1864 и в 1865 гг. в Программе
международного тайного общества международной революции, о которых
говорилось выше. Первый документ, адресованный к российскому обществу и
опубликованный в «Народном деле», почти дословно повторил те пять пунктов,
которые выделил Бакунин в программе 1865 г., написав на полях рукописи: «Наша
социалистическая программа» (3).
Прежде чем конкретно говорить о первых построениях его
русской программы, обратимся к обстоятельствам, связанным с созданием «Народного
дела».
С весны 1868 г. Бакунин жил в местечке Веве,
расположенном в окрестностях Женевы. Здесь он быстро сблизился с
кругом молодых русских: Н. И. и А. С. Жуковскими, О. С. Левашовой, М. К.
Элпидиным, С. Я. Жемановым, А. Я. Щербаковым, Н. И. Утиным. С последним он
познакомился еще в 1863 г. в Лондоне и первые годы вопреки собственным
позднейшим заявлениям (в статье «Интриги г-на Утина») относился к нему в целом
благожелательно (4). О том, как первоначально относился к Бакунину
Утин, мы не знаем, но в целом молодую эмиграцию привлекала простота и
дружественность обращения старого революционера, решительность его
воззрений.
Бакунин же, по словам 3. К. Ралли, рассчитывал привлечь
своих молодых соотечественников к создаваемому им тайному
Интернациональному революционному союзу. «Для начала он обратился с этой
целью к Ник[олаю] Иван[овичу] Жуковскому, который привлек за собой Н. Утина,
Ольгу Левашову и еще нескольких "дам"... Кружок этот, по предположению Бакунина,
должен был дать ему людей для образования интернациональной ветви русских
братьев» (5).
Идея создания русского журнала, по свидетельству
Бакунина, принадлежала Жуковскому. «Жук в то время, — вспоминал он позднее,
— предложил мне основать русскую газету. Муж г-жи Левашовой дал для этой цели
тысячу рублей. Но г-жа Левашова, которая возгорелась безумной страстью к Утину,
хотела, чтобы последний принял участие в редакции газеты. Между нами и
Утиным было абсолютное несходство... характеров, темпераментов, целей. Мы
хотели само дело, Утин заботился только о себе. Я долго противился всякому союзу
с Утиным. Наконец я устал и уступил» (6).
Уступка эта состояла в том, что почти весь первый
номер журнала написал он сам. Что же представляло собой это издание и на
какую читательскую аудиторию оно рассчитывало? «Народное дело» приглашало
все живые силы сплотиться «вокруг знакомого им знамени, поднятого в первый раз в
конце 50-х годов руками людей... имена которые живут в наших сердцах,
поощряя нас к делу». Речь шла о Чернышевском и Добролюбове. О них и их
последователях Бакунин стал писать с середины 60-х годов
(7).
Призывая революционную молодежь, он обращался и к
деятелям недавнего революционного движения, чьи мысли, стремления и
«страстная воля» ознаменовали конец пятидесятых — начало шестидесятых годов.
«...Мы будем смотреть на них как на чрезвычайную силу, — писал он. — Пусть они
отзовутся, дадут нам так или иначе знать о себе, мы встретим их с уважением
и будем с радостью учиться у них» (8).
Писал он и о тех из «наших друзей», которые
«ухватились» за земскую и судебную реформы как за последнее средство
спасения. Начинающееся вокруг земств движение казалось Бакунину полезным в том
смысле, что вырывало людей из «абстрактного созерцательного и во всех
отношениях вредного одиночества», знакомило их с действительными
нуждами народа, сближало с ним. Однако участие в этом движении допускалось
Бакуниным только при том условии, что «друзья наши не перестанут стремиться
к единственной серьезной цели нашего времени, к социально-политической
революции».
Общие программные положения Бакунина были широко
известны. Он выступал на конгрессах Лиги Мира и Свободы, писал многочисленные
статьи, особенно во французской демократической прессе, и везде
пропагандировал свои идеи. Очевидно, что женевская группа русских
эмигрантов была с ними знакома и в известной мере солидарна, когда
взялась за издание, совместно с Бакуниным, «Народного
дела».
Как же формулировал он «Нашу программу»? «Мы хотим
полного умственного, социально-экономического и политического освобождения
народа». Умственного, потому что без него невозможна полная политическая и
социальная свобода; социально-экономического — поскольку иначе «всякая
свобода была бы отвратительной и пустозвонной ложью».
Далее перечислялись меры, необходимые, по Бакунину,
для полного освобождения народа. Они состояли в упразднении права наследственной
собственности, уравнении прав женщин с мужчинами, уничтожении
семейного права, связанного с правом наследства, содержании детей
обществом, воспитании и образовании, равных для всех. Земля должна была
принадлежать земледельческим общинам. «Капиталы и все орудия работы —
работникам — рабочим ассоциациям». Будущая организация общества
мыслилась как свободная федерация рабочих и земледельческих артелей
(ассоциаций). «Мы хотим, — говорилось в заключение этого документа, —
полной воли для всех народов, ныне угнетенных империею, с правом полнейшего
самораспоряжения на основании их собственных инстинктов, нужд и воли, дабы,
федерируясь снизу вверх, те из них, которые захотят быть членами русского
народа, могли бы создать сообща действительно вольное и счастливое общество в
дружеской и федеративной связи с такими же обществами в Европе и в целом мире»
(9).
К новым формулировкам здесь можно отнести лишь
упоминание о возможности другим народам стать «членами русского народа». Но
это лишь конкретизация уже известного понятия «национальной семьи», которая
должна быть связана с задачами и целями «семьи интернациональной»
(10).
Повторяя свои основополагающие идеи, Бакунин и здесь как
исходный пункт социальных преобразований весьма неудачно выдвигал требование
уничтожения права наследования. Если отмена права наследования на землю и в
промышленных странах могла бы оттолкнуть от революционного движения
крестьянские массы, то расчет на успех подобной идеи в аграрной стране был по
меньшей мере наивен (11). Однако приверженность к теоретическим принципам,
вопреки реальной действительности, была характерна для многих программных
построений Бакунина.
В целом «Наша программа», отличаясь несвойственной ему
краткостью изложения, кончалась сообщением, что развитие ее принципов будет
предметом ряда особых статей под заглавием «Постановка революционных
вопросов».
Первая из них была посвящена проблеме «наука и
народ». Именно так называлась статья Бакунина в этом же номере
журнала.
Выбор темы не был случаен. Он обусловливался
конкретными обстоятельствами в идейной жизни русского общества: проявлением
живого, горячего интереса к просвещению народа и к проблеме позитивизма.
Бакунин не был оторван от российской действительности. Он читал русскую прессу,
общался как с кругом эмигрантов, так и с людьми, приезжавшими из России,
переписывался и встречался с родными. Последнее обстоятельство немаловажно,
поскольку братья и другие родственники Михаила Александровича играли
определенную роль в общественной и культурной жизни
общества.
Движение за народные школы, статьи о проблеме
всеобщего обучения в русских журналах 60-х годов были известны Бакунину,
еще ближе был он знаком с позитивизмом, его западными и русскими
представителями. В предыдущей главе говорилось о критике Бакуниным этого направления науки, оставляющего в толковании
мироздания место для религии. В религии и невежестве народных масс видел Бакунин
опору самодержавия. Разрушение этой опоры он считал наиважнейшей задачей
социальной революции. Именно поэтому он выбрал темой первой программной статьи
проблему соотношения науки и народа.
«Сторонники революции — мы враги не только всех
религиозных попов, но также и попов науки; враги всех утверждающих, что религия
нужна для народа... Мы хотим разрушения всякой народной религии. ...Мы хотим для
народа разумного, строгого научного знания» (12).
Народное невежество может быть побеждено
окончательно только наукой. Но у народа нет возможности и средств
подлинного просвещения, правительство же располагает неограниченными
возможностями и впредь препятствовать образованию народа. В этом Бакунин
видел социальный вопрос, который может быть разрешен не сетью народных школ, а
только революцией. «Да, народные школы, без сомнения, прекрасное дело.
Только кто даст народу время, охоту, возможность их посещать или посылать в них
своих детей? Ведь он задавлен работою, которая еле спасает его от голода. И кто
будет устраивать школы? Правительство, дворянство, богатые люди, попы, т. е. те
самые, против которых именно надо устраивать народные школы. Ведь это нелепость»
(13).
Попытки осуществить «эту нелепость» принадлежали часто
людям из дворянского сословия, «искренно преданным делу народного
просвещения и народного освобождения». Это, по его словам, «странное
явление» он не без основания приписывал влиянию просвещения, обладающего
«такою плодотворною силою, что несмотря на все гнусные политические и
экономические условия... оно успело образовать даже в дворянской среде... людей,
ненавидящих рабство, любящих справедливость и требующих более
человеческих отношений к народу» (14).
Следует заметить: всегда, когда дело касалось
просветительной или революционной деятельности дворян, Бакунин
подчеркивал, что те, кто вступал на этот путь, не выражали взглядов своего
сословия, а напротив, они жили и действовали наперекор привычкам и
интересам «той касты, к которой принадлежали по рождению». В целом же дворянство
всегда было опорой и союзником царской власти, «пагубной для парода и едино
спасительной для дворянства» (15).
Представляет интерес объяснение Бакуниным определенных
изменений в степени участия представителей дворянства в освободительной борьбе в
послереформенные годы. «Логика сословных интересов» способствовала, по его
словам, уменьшению «числа имущих дворян... в наших рядах». На смену им пришли
разночинцы, в которых «состоит теперь наша народная противогосударственная
фаланга — посредница между революционною мыслью и народом»
(16).
Возвращаясь к вопросу о школах, Бакунин не отрицал их
пользы. Он писал: «Будем устраивать и помогать устройству школ, в крайнем случае
даже правительственных, где и сколько будет возможно. Но не будем себя
обманывать, мы путем школ никогда не добьемся положительных результатов»
(17).
Считая себя обязанным вести пропаганду против религии,
вполне основательно полагая, что «религия в нашем народе болезнь только
накожная, отнюдь не проникшая в глубь его жизни» (18), он вместе с тем советовал
молодежи: «Поступайте осторожно с верой народа. Не потакайте ей, не
притворяйтесь перед нею, но и не оскорбляйте ее. Иначе вы оттолкнете народ от
себя, прежде чем он успеет увериться в нашей честной преданности его делу...
Боритесь против народного суеверия... Но там, где противурелигиозная пропаганда
могла бы восстановить его против нас, вы должны решительно воздержаться»
(19).
Главное направление революционной пропаганды должно было
быть направлено против царя, помещиков, чиновников, на пробуждение сознания
народного, на соединение всех местных разрозненных движений в одно
«всенародное дело». Но сам путь пропаганды Бакунин не считал радикальным.
Окончательно освободить народ от религии, создать условия для народного
образования могла лишь социальная революция.
Следует отдать должное Бакунину. Тон его первой
программной статьи в вопросах народного образования и народной религии был еще в
меру тактичен, критика позитивизма обоснованна и
объективна.
Однако совместная деятельность Бакунина с группой
«Народного дела» на этом кончилась. Обстановка в редакции сложилась столь
неблагоприятно для Бакунина, что он вместе с Жуковским вынужден был прекратить
свое дальнейшее участие в издании. Конфликт, как уже упоминалось, начался
еще во время подготовки первого номера журнала. «После короткого опыта, так как
деньги были, собственно, г-жи Левашовой, я оставил Утину газету вместе с ее
названием» (20).
В следующем номере «Народного дела» (№ 2-3) после
заявления об этом, шло сообщение редакции, что она «не находится в ведении
одного какого-либо лица и состав редакции не представляет собой никакого личного
значения: она может изменяться, смотря по обстоятельствам, но притом никак
не может измениться направление журнала» (21).
Доказательством тому служила помещенная в этом же номере
статья Утина «Пропаганда и организация. Дело прошлое и дело настоящее». «Тот,
кто сознательно читал нашу программу, должен был понять, что осуществление ее
может быть доступно не иначе, как по разрушении всех тормозов материальной и
умственной жизни народа... Подобными тормозами и препятствиями представляются
вся государственная, политическая, административная и финансовая машина и все
социальное устройство, основанное только на личных интересах
привилегированного барства» (22). Далее Утин ратовал не только за уничтожение
буржуазного государства, но и «всякого авторитарного государственного
социализма», за федеративную организацию будущего общества. «Федеративная
связь, — писал он, — полагает существенным условием своим полное,
всестороннее, самобытное развитие как каждой особой народности, так и
вообще всякой группы, сплоченной одними и теми же интересами» (23). Под этим
текстом мог бы подписаться и Бакунин. А если редакция журнала продолжала
разделять его взгляды, то вполне понятно, что она, как пишет Б. П. Козьмин, «не
считала необходимым пересматривать программу, изложенную в первом номере»
(24).
В следующих номерах «Народного дела» опять-таки
развивались близкие Бакунину идеи. Так, в № 7-10 (1869 г.) акцент делался на
преимущество, которым будто бы обладает «русский пролетариат по сравнению с
западным... То, к чему западный пролетариат приходит наконец путем
критического сознания и теоретического развития, то уже составляет реальное
явление в жизни русского пролетариата» (25).
Впрочем, Утин шел даже дальше Бакунина. «Вопрос о земле,
без которой немыслима воля... это и есть тот коренной существенный вопрос
всемирного пролетариата» — так ставил Утин основной социальный вопрос
революционной борьбы для Западной Европы и России (26).
Анализируя взгляды публицистов «Народного дела», Б. П.
Козьмин приходит к выводу, что они в понимании общественных явлений не только
далеки были от Маркса, но и, выступая с позиций идеализма, делали
«несомненный шаг назад по сравнению со своим учителем Чернышевским,
нередко дававшим при анализе конкретных исторических и социальных проблем
глубокое материалистическое их решение» (27).
Приведенные здесь теоретические соображения Утина
свидетельствуют о несостоятельности утверждений ряда исследователей, ищущих
причины разрыва Бакунина с «Народным делом» в анархизме старого
революционера (28).
Если бы это было так, то редакция после ухода
Бакунина не стала бы в следующем номере декларировать неизменность
программы журнала и пропагандировать анархистские идеи. В чем же состояла
подлинная причина разрыва Бакунина и Жуковского с группой «Народного
дела?»
Б. П. Козьмин видел ее в стремлении Бакунина
«установить как бы диктатуру эмиграции над всем революционным
движением в России», в желании его сделать революционеров на родине
«исполнителями предначертаний, получаемых из-за рубежа», часть же эмиграции
во главе с Утиным считала, что руководителем движения должен быть центр,
созданный и действующий в России (29). Согласиться с подобным утверждением
нельзя. Сам Козьмин не привел на этот раз никаких аргументов в пользу своей
гипотезы, за исключением «диктаторских замашек» лидера анархизма. Действительно,
при всем уважении Бакунина к молодой эмиграции, защите ее перед Герценом он сам
бывал с ее представителями нетактичен, резок, грубоват, не считался с чужими
характерами, самолюбием. Однако эти черты личности Бакунина не были
определяющими для его взглядов на организацию революционного движения. Его
стремление к созданию революционного центра именно в России, его желание
подчиниться этому центру подтверждались его деятельностью как в годы первой
революционной ситуации, так и в конце 60-х годов, когда он снова вернулся к
реальному участию в русском движении. Желание же его установить связи
западноевропейского и русского революционного движений опять-таки не
означало установления диктатуры Бакунина пли части эмиграции, с ним связанной.
Разрыв же с Утиным и его товарищами произошел не столько на идейной почве,
сколько на «абсолютном несходстве характеров, темпераментов, целей».
Последние слова, принадлежащие Бакунину и взятые под сомнение Б. П.
Козьминым, должны быть приняты в расчет. Не раз в своей жизни Бакунин расходился
с людьми именно на этой основе. Нельзя не учитывать и особенностей личности и
его оппонента.
Утин был человеком способным, имевшим за плечами немалый
опыт политической борьбы, стремившимся к самостоятельности в своих
действиях. Но сверх меры он был наделен честолюбием, склонностью к интригам.
Отрицательные черты его характера достаточно полно проявились уже в
конфликте с Герценом, который произошел из-за нежелания последнего подчиниться
настойчивым предложениям Утина преобразовать «Колокол», сделав его органом всей
эмиграции, либо передать часть средств Бахметьевского фонда на «общее дело», т.
е. на создание нового журнала. После неудачи с Герценом Утин попробовал
привлечь Бакунина. Через год в письме А. Д. Трусову Утин объяснял, что желал
«анонимности журнала», хотел, чтобы он не был «личным органом кого бы то ни
было» (30). Желание это осталось неудовлетворенным. Бакунин был слишком
крупной индивидуальностью, чтобы даже анонимное его участие не придало изданию
определенные черты его личности. Однако сам он был настолько заинтересован
в установлении связей с Россией, что по собственному желанию вряд ли оставил бы
журнал.
Утин же, однако, именно так пытался представить дело,
когда писал Трусову, «что Бакунин не способен ни к какой выдержанной работе,
что, увлекаясь, как тщеславный старый ребенок, он бросается с одного на
другое и готов бросить журнал только потому, что не видел еще кануна революции в
России и мечтал о наступлении революции в Женеве» (31). Дело было проще.
Утин имел основание рассчитывать на ведущую роль в редакции, при
участии же в издании Бакунина, как показал опыт первого номера, это было
невозможно. Таковы, по нашему мнению, были причины и обстоятельства разрыва
Бакунина с группой «Народного дела».
По поводу этого разрыва Огарев писал Герцену:
«"Народное дело", кажется, разошлось оттого, что люди между собой
разошлись. Как это ни жалко, а все же тем паче этого нельзя поправить» (32).
Герцен не жалел о случившемся. Он скептически отнесся и к появлению журнала
и к изложенной в его первом номере программе. Однако это не помешало
Александру Ивановичу указать Утину на недопустимость бесцеремонного обращения со
старым революционером. «Бакунин слишком крупен, чтоб с ним поступать
somairement*. У него есть небольшие недостатки — и огромные
достоинства. У него есть прошедшее, и он — сила в настоящем» — так писал Герцен
Утину в 1869 г. (33)
* Бесцеремонно (фр.).
Эту силу признавала и европейская демократия,
встречая Бакунина овацией на Международном конгрессе Лиги Мира и Свободы в
Женеве. Цель его появления там была в пропаганде анархистских идей, но он
говорил и о положении России, о русском народе и его
истории.
Первое выступление Бакунина (10 сентября 1867 г.) было
коротким. Он высказывался за поражение самодержавия в любой войне, так как
всегда «неудачи царя несколько облегчали бремя императорского самовластия»,
и призывал к разрушению всех государств, чтобы на развалинах «этих единств,
организованных сверху вниз деспотизмом и завоеванием, могли развиться
единства свободные, организованные снизу вверх свободной федерацией
общин в провинцию, провинций в нацию, наций в Соединенные Штаты Европы»
(34).
Вторая речь, произнесенная год спустя (1869 г.) на
другом заседании конгресса, в Берне, служила цели разъяснить слушателям ту
огромную разницу, которая существовала между понятием всероссийской империи
и народом. В историческом экскурсе Бакунин доказывал «искусственность»
возникновения централизации, подчеркивал самобытность народной жизни, ничем
кроме гнета не связанной с государством, весьма вольно толковал веру народа в
общность земли. Он искал ее истоки в периоде феодальной раздробленности, когда
крестьяне будто бы «кочевали» вместе с дворянством и князьями и потому «земля в
действительности не принадлежала никому, т. е. она принадлежала всему народу»
(35).
С большим основанием он объяснял царистские
представления народа. «Знаете, — говорил он, — что означает это
воображаемое обожание русского царя народом? Это — проявление ненависти к
дворянству, к официальной церкви, ко всем государственным чиновникам, т. е.
ко всему, что составляет самую суть императорского могущества... Царь для
народа... подобно богу... только отвлеченность» (36).
Далее, переходя к проблеме организации революции и
поставив риторический вопрос о том, «кто ее сумеет направить», он отвечал:
революционная русская молодежь. Бакунин называл ее «армией осмысленной и
энергичной», состоящей из детей мещан или разорившегося дворянства, число
которых, по его весьма умозрительным представлениям, простиралось до 40,
даже до 50 тыс. человек.
Мы коротко остановились лишь на русском аспекте
выступлений Бакунина. В целом же это было широкое изложение его программных
принципов, касающихся как обоснования уничтожения всех государств, так и будущей
организации общества. В то же время им было написано «Мотивированное предложение
Центральному комитету Лиги Мира и Свободы», выпущенное отдельной брошюрой под
названием «Федерализм, социализм и антитеологизм» (37). Обращения Бакунина к
делегатам заседаний конгресса вряд ли имели практический смысл, но
опубликованные речи и брошюры его получили определенный общественный
резонанс.
Для нас важна позиция А. И. Герцена. На приглашение
участвовать в конгрессе Лиги Мира и Свободы он ответил отказом, речи Бакунина
ему не нравились, однако он писал Огареву: «Бакунин и Вырубов (38), хотя и вздор
пороли и пису* помешали, но я очень доволен, что русский голос явился там»
(39).
* Производное от англ. слова peace — мир.
Из тактических соображений Герцен решил «писать в их
пользу». 15 октября во французском «Колоколе» появилась его статья, в которой он
оправдывал участие русских с целью использования европейской трибуны, мало того,
он заявлял о своей солидарности. «Русские могли воздержаться, как это сделали
мы; но, принимая участие в конгрессе, они могли появиться, только высоко держа
наше знамя, знамя нигилизма» (40).
Позднее Бакунин понял тщетность своих надежд на
организацию, чуждую подлинным интересам народов. «К стыду своему, — писал он в
1869 г., — я участвовал в этой буржуазной лиге и в продолжение целого года имел
глупость не отчаиваться обратить ее к принципам социализма» (41). Но тогда,
вскоре после второго конгресса Лиги, оп еще считал, что его выступления были к
месту и ко времени подходящи. Поэтому он и решил послать их К. Марксу. «Посылаю
тебе бандеролью все речи, которые я произнес в Берне», — писал Бакунин,
напоминая, что выслал ему также «Программу русской социалистической демократии»,
изданную в Женеве в сентябре 1868 г. (42) Кратко обозначая содержание своей
программы, он сообщал, «что первым условием действительного, то есть
экономического, социального и политического, освобождения русских и
нерусских пародов, томящихся в Российской империи, является радикальное
разрушение этой империи» (43).
2. ПРОГРАММНЫЕ ВОПРОСЫ ПОЛЕМИКИ БАКУНИНА
С ГЕРЦЕНОМ
Разномыслие между Герценом и Бакуниным,
определившееся в начале 60-х годов, продолжало углубляться. Разные
представления о путях и судьбах борьбы за освобождение народа все больше
разводили старых товарищей.
Весной 1866 г. погруженный в европейские
конспирации и планы международной революции, не определивший еще места в
них русского движения, Бакунин писал Герцену: «Прежде, чем я решусь
высказать свои убеждения насчет настоящего положения России и русского дела, мне
хочется, мне необходимо еще раз подробно и долго обо всем переговорить
en trois * с вами. Расходясь с вами, кажется, во многом, —
разумеется, только в путях, а не в целях, — я так высоко ценю сознательную
глубину и силу ваших убеждений, что не могу и не хочу выступать наружу со
своими, не попытавшись еще раз проверить их вашей мыслью»
(44).
* Втроем (фр.)
Бакунин был прав, говоря лишь о «проверке мыслью». Об
изменении каких-либо положений, укрепившихся в сознании людей, за плечами
которых у каждого был свой немалый опыт, свой характер, темперамент, склад
жизни, не было речи.
Говорят, что в споре рождается истина. Именно такой спор
нужен был им троим. Он помогал лучше сформулировать и укрепить в
собственном сознании те позиции, которые каждая из полемизирующих сторон считала
истинными.
Полемика их второй половины 60-х годов делится как бы на
два периода. В первом из них (1866-1867 гг.) наступал Бакунин. Он резко, и
часто справедливо, критиковал тактику издателей «Колокола»; на втором этапе
наиболее активная позиция принадлежала Герцену. Критика его была шире и
глубже, многогранней.
В 1866 г. своего рода программным документом стало
письмо Бакунина Герцену от 19 июля. Оно касалось вопросов тактики
освободительной борьбы, отношения к молодежи, критики либералов, проблем
государства и общины.
Определяющим пунктом противоречий были способы борьбы с
самодержавной властью. Обращение «Колокола» к правящим верхам представлялось
Бакунину неправомерным.
«Я просто не понимаю, — писал он 19 июля 1866 г., —
ваших писем к государю, ни цели, ни пользы: вижу в них, напротив, тот вред, что
они могут породить в неопытных умах мысль, что от государства вообще, и особенно
от всероссийского государства и от представляющего его правительства, можно
ожидать еще чего-нибудь доброго для народа. По моему убеждению, напротив, делая
пакости, гадости, зло, они делают свое дело... Вы утверждаете, что
правительство, как оно было поставлено, могло сделать чудеса "по плюсу и по
минусу" ("Колокол" 15 дек. 65, стр. 1718), а я убежден, что оно сильно
только в минусе и что никакой плюс для него
недоступен».
Государство, построенное «на радикальном отрицании
народной самостоятельности и народной жизни... переродиться в народное
государственное устройство не может». Не может, считал Бакунин, «иссякнуть и
нужная для государства реакционная политика... И вы от этой
необходимой реакции ждете чудес по психозу? И вы печатно предполагаете
возможность такого императора, который... совместил бы в себе царя и Стеньку
Разина? Любезные друзья, я не менее вас решительный социалист, но именно потому,
что я социалист, я решительно не допускаю совместимости социального
преуспеяния России... с дальнейшим существованием всероссийского
государства» (45).
Бакунин был прав, самодержавие по своей классовой
природе не могло быть совместимо с народным благом. Но у Герцена были
теоретические основания, объясняющие его тактику в этом вопросе. В основе его
отношения к верховной власти в России с давних пор лежал сенсимонизм.
Неясное представление о причинной связи между экономикой и политикой вело к
непониманию большинством социалистов-утопистов того, что пределы возможного
для всякого правительства определяются характером экономических отношений.
Бакунин, считая невозможным изменение существа правительственной власти в
России, в известной мере это понимал (46), позиция же Герцена в вопросе оценки
верховной власти теоретически была значительно слабее
(47).
В конфликте Герцена с молодым поколением Бакунин в целом
был на стороне молодых, хотя собственное столкновение с Утиным на время и
охладило их безоговорочную поддержку. Призывая Герцена отказаться от
обращений «к лысым друзьям-изменникам» (48), к царю и правительству, он
писал: «Ищите публики новой в молодежи, в недоученных учениках Чернышевского и
Добролюбова, в Базаровых, в нигилистах — в них жизнь, в них энергия, в них
честная и сильная воля... Эта публика сильна, молода, энергична — ей надо
полного света и не испугаете вы ее никакой истиною... Давайте ей всю
истину, чтобы она... могла узнать, куда идти и куда вести народ»
(49).
Возмущение Бакунина первым откликом Герцена на выстрел
Д. В. Каракозова, покушавшегося на жизнь Александра II (50), было обусловлено
той же линией поддержки молодого поколения. Не будучи сторонником террора
(«я так же, как ты, не ожидаю ни малейшей пользы от цареубийства в России,
готов даже согласиться, что оно положительно вредно, возбуждая в пользу царя
временную реакцию» (51)), Бакунин писал, что «ни за что в мире... не
бросил бы в Каракозова камня и не назвал бы его печатно "фанатиком или
озлобленным человеком из дворян"... Несмотря на теоретический промах его,
мы не можем отказать ему в своем уважении и должны признать его "нашим"
перед гнусной толпой лакействующих царепоклонников» (52).
Анализируемое письмо Бакунина содержит значительный
материал, помогающий установить степень его причастности к «русскому
социализму». Выше мы упоминали об обращении его к роли общинного уклада народной
жизни еще в 40-х годах. «Характер русской революции, как революции социальной,
предуказан заранее и коренится во всем характере народа, в его общинном
укладе», — писал он в 1849 г. (53) Ранее Герцена обратясь к этой идее,
Бакунин в целом остался ей верен и в последующие годы, однако это не исключало
его критического отношения к этому институту. Бакунин видел пороки общины в
отсутствии свободы ее членов, ее замкнутости, патриархальности, бесправии
лица перед миром, отсутствии справедливости, принижении женщины. «Прибавьте
к этому мгновенное обращение всякого выборного крестьянина в притеснителя
чиновника-взяточника — и картина будет полная» (54).
Далее он характеризовал те «добродетели», которые видели
в общине Герцен и Огарев: «Отсутствие... юридического права, замененного в
великорусском народе неопределенным и в отношении собственно к лицам крайне
бесцеремонным и даже совершенно отрицательным правом: другое, пожалуй,
положительное, хотя и весьма темное инстинктивное понятие народа о праве каждого
крестьянина на землю, понятие, которое, если разобрать его строго, отнюдь не
утверждает права всею народа на всю землю» (55).
Эти слова Бакунина представляют важнейший момент в его
размышлениях о судьбах общины. В связи с известной идеализацией ее Герценом
он вынужден был переосмыслить свои представления об общинном укладе и
здесь-то обнаружил единственный, по существу, положительный элемент, да и тот
весьма сомнительного свойства. Позднее он отбросит эти сомнения и будет
решительно утверждать наличие в народе идеала, т. е. веры в право всего народа
на всю землю, но пока он полагал, что это право в народном сознании
неразрывно связано с царистскими представлениями. «"Земля наша, а мы
государевы" — с этим понятием, друзья мои, русский народ уйдет не
далеко».
Изменит он свои формулировки и о значении
самоуправления общины, но дело будет не столько в сущности его
представлений, сколько в логическом обосновании революционно-народнического
варианта идеологии, требующего четко сформулированных положительных начал.
Сами же эти начала
действительно существовали, а развить их, по твердому убеждению и Бакунина
и Герцена, должно было социальное переустройство жизни.
В этом же письме он говорил, что в проблеме общины есть
другая сторона, «бунтовская, Стеньки-Разинская, Пугачевская, раскольничья —
единственная сторона, от которой должно, по-моему, ждать морализации и
спасения для русского народа. Ну, да это сторона уж не мирно развивающаяся,
не государственная, а чисто революционная, революционная даже и тогда,
когда она пробуждается с призывом царского имени».
Только революция, одновременно социальная и
политическая, может дать импульс развития заключенным в общине творческим
началам, только она и может спасти саму общину от начавшегося разложения.
«Община наша не имела даже и внутреннего развития... а если в ней, благодаря
напору государственности, стало заметно подобие внутреннего процесса, так
это процессы разложения — всякий мужик побогаче да посильнее других
стремится всеми силами вырваться из общины, которая его теснит и душит»
(56).
В разложении общины была, по Бакунину, угроза революции,
угроза федеративной организации жизни — безгосударственному социализму. Главный
пафос письма Бакунина был направлен на то, чтобы убедить старых друзей в
истинности анархо-революционного пути развития России.
«Ты социалист, — обращался он к Герцену,— поэтому ради
последовательности должен быть врагом вообще всякого государства,
несовместного с действительным, вольным, широким развитием социальных
интересов народов... Или ты социалист-государственник...?»
(57)
На том историческом этапе развития Герцен был
сторонником республиканских и демократических государственных форм.
Эти мысли он сформулировал в ноябре 1867 г. в статье «Ответ на призыв к русским
польского республиканского центра». Поляки предлагали участие в Европейском
республиканском союзе. Герцен считал подобное объединение в тех условиях
несвоевременным, практически невозможным.
«Социалисты, прежде всего, мы глубоко убеждены, что
общественное развитие возможно только при полной республиканской свободе, только
при полном демократическом равенстве» (58). Но иллюзий о возможности
установления в то время во всей Европе полной свободы и равенства
Герцен не питал. Он видел существующий «вотум невежества, вотум продажности,
упадка... — вотум против нас» (59). И хотя «разум, истина, нравственность явно
находятся на стороне республиканцев... но ни истина, ни нравственность, ни тем
более разум не являются обязательными и не могут навязываться силой; у них нет
права на насильственные признания, на вступление во владение против воли
народов» (60).
Так Герцен формулировал те мысли, которые два года
спустя легли в основание его писем «К старому товарищу». В письме к
Огареву, говоря о своем отношении ко взглядам Бакунина, он писал: «Моя статья о
Польше провела между нами ту черту, которую я давно хотел обозначить»
(61).
Развитию уже явно определившихся теоретических
разногласий была посвящена первая редакция писем «К старому товарищу» (62),
носившая название «Между страничками». Тексту предшествовал эпиграф из
Бентама, сохраненный позже и в самой статье: «Одни мотивы, как бы они ни были
достаточны, но могут быть действительны без достаточных средств». Эти
знаменательные слова заключали в себе ту же мысль, что и в ответе на призыв
«польского республиканского центра», ту же мысль, что не раз звучала за
последние годы в личных письмах, адресованных Бакунину.
В середине марта 1869 г. рукопись статьи Герцен
отправил Огареву, находившемуся в Женеве, и просил его показать текст
Бакунину. Последний нашел статью несправедливой и выразил желание отвечать
на рукопись с тем, чтобы потом опубликовать всю полемику. Герцен поддержал эту
мысль: «Его, т. е. Бакунина, мнение о статье интересно; он бы написал, я бы
отвечал. Молодые учились бы полемике без подтасовки, а может и еще кое-чему»
(63). Но полемика в задуманной форме не состоялась: ей помешал приезд С. Г.
Нечаева.
Бакунин так и не прислал Герцену полемического ответа па
первую редакцию статьи, Огарев же прислал. Он работал над своими замечаниями в
то время, когда сблизился уже с Нечаевым и во многом сошелся с Бакуниным.
Однако позиция Огарева была вполне самостоятельной, он оспаривал ряд
положений той и другой стороны. Отсутствие ответа Бакунина на статью Герцена
компенсировалось его прокламациями осени и зимы 1869/70 г.
(64)
Суть спора (65), по существу, сводилась к оценке
времени, сил и средств будущих революционных преобразований. Герцен
полагал, что звать к оружию можно «лишь накануне битвы» (66), время же ее еще не
наступило. Полное изучение готовности народа, сил и средств борьбы должно
предшествовать «работе осуществления» (67). Огарев отстаивал примат
революционной практики (68). У Бакунина вопрос о времени революции и готовности
к ней народа не вызывал сомнений. Он был уверен в наличии «могучего народного
инстинкта», представлявшегося ему в виде всегдашней готовности к бунту, был
уверен и в наличии «революционной мысли», способной объединить разрозненное
движение. Именно поэтому он писал: «У кого есть сердце для действий народных,
тот должен думать теперь об одном: как бы соединить все эти местные бунты в один
бунт всенародный, способный победить и свалить государство»
(69).
Для Герцена и Бакунина движущей силой революции был
народ, но посылки обоих революционеров при определении потенциальных
возможностей крестьянства были различны. Бакунин считал, что народ «социалист по
положению и инстинкту», Герцен полагал, что народ по инстинкту —
консерватор. При этом Бакунин не отрицал естественного консерватизма
крестьянского быта, что не мешало ему преувеличивать значение социальных
инстинктов, а стремление народа к земле и воле трактовать как стихийное,
веками существовавшее народное сознание, направленное на разрушение всех
государственных установлении. Полемизируя с Герценом по поводу пропаганды
подобных идей, он писал: «Ты говоришь... что, как масса не приготовлена еще к их
осуществлению, проповедовать их теперь непрактично. Я на это не согласен.
Мысли эти потому и имеют за себя будущее, что они стихийным образом живут и
всегда жили в потребностях масс» (70).
В качестве аргумента Бакунин привлекал «разбойный мир».
К пониманию им этого термина мы еще вернемся, здесь же отметим еще одну важную
линию разногласий старых товарищей — отношение народа к
государству.
Согласно доктрине Бакунина, народ решительно не приемлет
государства, живет своей, не связанной внутренне с ним жизнью. На подобные
противопоставления Герцен возражал: «Государство, церковь, войско
отрицаются так же логически, как богословие, метафизика и пр. В известной
научной сфере они осуждены, но вне ее академических стен они владеют всеми
нравственными силами. ...Старый порядок вещей крепче признанием, чем
материальной силой, его поддерживающей» (71).
Бакунин же не мог себе представить, чтобы программа,
вытекавшая, по его глубокому убеждению, из народных потребностей, оказалась
вдруг им не соответствующей и что «старый порядок вещей» вообще мог быть в
какой-то мере близок народу.
Отрицание Бакуниным буржуазной науки Герцен понимал
как выступление против науки вообще. Именно он стал авторитетным свидетелем для
тех, кто впоследствии видел в Бакунине лишь врага науки. Но дело было
сложнее. Бакунин, как отмечалось в предыдущей главе, выступал не
против науки, а против того, чтобы она служила лишь господствующим классам,
чтобы она была недоступна народу.
«Да не подумают, что мы отвергаем или презираем науку, —
писал он. — Мы не хуже других знаем, что способность и стремление к науке,
т. е. к систематическому уразумению существующего мира, составляет именно те
главные свойства, которыми человек отличается от других животных» (72).
Экономическая и политическая организация общества всегда давала возможность
получать образование только буржуазии, в то время как пролетариат
«осужден на вынужденное невежество». Отвергая буржуазную науку и буржуазное
богатство, Бакунин требовал их «как общего достояния для всех» (73). В пылу
полемики он забывал об определенной самостоятельности науки вообще. Герцен
был прав, утверждая, что если наука «в руках правительства и капитала... это не
ее вина. Механика равно служит для постройки железных дорог и всяких пушек и
мониторов» (74).
Теоретические разногласия старых товарищей порой
принимали весьма острую форму, но дружеские отношения их не теряли от этого
своей теплоты. Ни о каком «полном разрыве» (75) между ними речи не было.
Напротив, письма Герцена конца 1860-х годов свидетельствуют об
обратном.
3. ДЕЯТЕЛЬНОСТЬ БАКУНИНА И ОГАРЕВА
СОВМЕСТНО С НЕЧАЕВЫМ В 1869 — ПЕРВОЙ ПОЛОВИНЕ 1870 г. ПРОГРАММНЫЕ ТРЕБОВАНИЯ В
ПРОКЛАМАЦИЯХ БАКУНИНА ЭТОГО ПЕРИОДА
Письма «К старому товарищу» вышли в «Сборнике
посмертных статей Александра Ивановича Герцена» осенью 1870 г. К этому
времени сама жизнь, казалось бы, подтвердила правильность и глубину его
критики революционной тактики Бакунина. Речь идет о кратком по
времени, но чрезвычайно насыщенном по событиям периоде
нечаевщины.
Каковы были отношения между Бакуниным, Нечаевым и
Огаревым, какую роль сыграли они в революционном движении и, наконец, какие
теоретические уроки извлекли старые революционеры из этого неудачного
содружества? Чтобы ответить на эти вопросы, вернемся к событиям весны 1869
г.
К моменту появления Нечаева за границей он был заметной
фигурой студенческого движения, представлявшего в то время значительный
фактор общественной жизни страны. Смеете с П. Н. Ткачевым Нечаев был
автором «Программы революционных действий», вместе с Г. А. Енишерловым, К.
Н. Ивановым и др. обсуждал принципы будущего «Катехизиса революционера» и в
целом принадлежал к тому радикальному крылу, которое пыталось вывести
студенческое движение на арену общероссийской революционной
борьбы.
К концу 60-х годов у Нечаева сложилось
определенное, хотя и эклектичное в своей основе воззрение на
организацию революционного движения. Из политических направлений мысли ему
более всего импонировал бланкизм. Тактика же его определялась иезуитским
принципом «цель оправдывает средства». Создав легенду о своем аресте и
бегстве из Петропавловской крепости, он отправился за границу, рассчитывая
на поддержку Герцена, Огарева и Бакунина. Прежде всего его интересовал
Герцен, которому еще ранее он послал свою прокламацию «К студентам».
Александр Иванович не пришел в восторг от этого сочинения и, отказавшись от
предложения Огарева напечатать ее в Прибавлении к «Колоколу»,
посоветовал «пустить листком» (76).
В Женеву Нечаев приехал в первых числах апреля 1869 г.
«Вчера я его передал Бакунину, — писал Огарев Герцену 7 апреля. — Не думаю, чтоб
было что очень широкоразвитое, но развита энергия и много узнается и увидится
нового — в этом я почти уверен». У Бакунина «лишнее место, — прибавлял он, — и
он юношу взял к себе ночевать» (77). С этого времени и началось
продолжавшееся до конца лета 1869 г. теснейшее общение Нечаева с Бакуниным
и Огаревым.
Кратковременный союз и активное сотрудничество с
Нечаевым первого из них вызывало и вызывает по сей день известное недоумение
историков. Бакунин сам объяснил причины своей привязанности к молодому
революционеру в известном теперь письме к нему от 2 июня 1870 г. (78) Но
прежде чем привести слова Бакунина, следует сказать о некоторых качествах
Нечаева, сыгравших здесь решающую роль. Речь идет об искренней, глубокой,
фанатической преданности, по-своему понятой, идее революции, железной воле,
полной теоретической беспринципности, умении в интересах «дела» выдавать
чужие идеи за свои. В данном случае, чтобы привлечь Бакунина, он с успехом
воспользовался его же программными построениями. Позднее, объясняя Нечаеву
причины своего союза с ним Михаил Александрович писал: «Тем легче было мне
решиться на это, что ваша программа, по крайней мере в прошедшем году, не только
вполне соответствовала, но была вполне одинакова с моею программою,
выработанною постоянным... опытом довольно продолжительной политической
жизни» (79).
Принятие Нечаевым теоретических и программных
установок анархистской доктрины было для Бакунина главным условием
«интимно-политических отношений», установившихся у него с молодым
революционером. Но, кроме этого, он указывал еще две причины, толкнувшие его на
тесное сотрудничество с Нечаевым. «Во-вторых, ... признавая в вас
действительную и неутомимую силу, преданность, страсть и мышление, я считал
вас и считаю способным сплотить вокруг себя, и не для себя, а для дела,
настоящие силы; я говорил себе и Огареву, что если они еще не сплочены, то
непременно сплотятся в скором времени. В 3-их... признав вас из всех мне
известных русских людей за самого способного для исполнения этого дела, я
сказал себе и Огареву, что нам ждать нечего другого человека, что мы одни
стары и что нам вряд ли удастся встретить другого подобного, более
призванного и более способного, чем вы; ... поэтому, если мы хотим
связаться с русским делом, мы должны связаться с вами»
(80).
Огарев не менее Бакунина был увлечен личностью Нечаева.
Он, по словам Е. Л. Рудницкой, «увидел в нем яркое воплощение революционера
новой формации, тех выходцев из "низов", которые, как он писал еще задолго перед
этим, "должны стать руководящей сплои будущей крестьянской революции"»
(81).
Для обеспечения нужд пропагандистской кампании,
задуманной Нечаевым, Огарев потребовал у Герцена выдачи половины
Бахметьевского фонда (82). Герцен вынужден был согласиться. Деньги эти
обеспечили печатанье и распространение изданий «триумвиров», как называл
Герцен союз Бакунина, Огарева и Нечаева.
Авторами прокламаций выступали все трое. По
подсчетам Е. Л. Рудницкой, Огареву принадлежало 10 названий листовок,
прокламаций, воззваний в пропагандистской кампании 1869 г.
(83)
Бакуниным были написаны четыре прокламации:
«Несколько слов к молодым братьям в России», «Наука и насущное
революционное дело», «Постановка революционного вопроса», «Всесветный
революционный Союз социальной демократии».
Прокламация «Начало революции» № 1 «Народной расправы» и
«Катехизис революционера» не принадлежали перу Бакунина, а по идеям и стилю
были сочинениями Нечаева. Ю. М. Стеклов и Б. П. Козьмин, исходя из утверждения
теоретической беспринципности, будто равно присущей Бакунину и Нечаеву, считают
эти работы бакунинскими. С нашей точки зрения, это не так. Бакунин был
убежденным анархистом. Его взгляды были результатом теоретического
осмысления ряда философских систем прошлого, собственного опыта борьбы,
собственных размышлений. Поступаться ими и самому утверждать противоположные
идеи у него не было оснований. Нечаев же, как мы упоминали, был привержен
бланкизму, что не мешало ему пользоваться порой анархистской фразеологией.
Издания эти носили определенно выраженный бланкистский характер. Кроме того,
апология иезуитизма, оправдывание всех средств (яд, нож, петля, кинжал и т.
п.), призывы к террору никогда не находили себе места в пропагандистских или
философских работах Бакунина. Однако моральная ответственность за все
выпущенное в период совместной пропагандистской кампании не может быть
снята ни с Бакунина, ни с Огарева.
В Россию прокламации отправлялись чаще всего по почте
как знакомым, так и часто незнакомым Нечаеву лицам, где в большинстве случаев
они до поступления к адресату оказывались в руках властей. Полицейские
преследования тех, кому предназначалась подобная корреспонденция,
устраивали Нечаева, который считал, что репрессии по отношению к людям, еще не
окончательно вступившим на революционный путь, вызовут их негодование и
помогут вступить в ряды сознательных борцов против
самодержавия.
Подобная пропагандистская «тактика» вызвала
справедливую критику со стороны «Народного дела». «Кому... есть охота и
надобность подводить наше юношество под подозрение и под обвинение в подобных
проделках? Разве мало гибнет жертв за серьезное честное дело? Разве надо
помогать правительству в его террористической игре — без всякой цели, без
всякого результата?» (84) Острая критика была развернута Утиным и его
группой не только против формы пропаганды, но и против призывов Бакунина —
Огарева — Нечаева к организации повсеместного восстания в 1870 г. Эта дата
была связана с окончанием срока обязательных отношений крестьян с
помещиками и с резким ухудшением положения народа. «Приближаются
времена Степана Разина... — писал Бакунин в листовке «Несколько слов к молодым
братьям в России». — Теперь, как и тогда, волнуется вся крестьянская, вся
чернорабочая Русь». Разницу он видел лишь в одном: вождя восстания Разина должна
заменить «бессословная, безымянная молодежь» (85).
Свойственные Бакунину черты: принимать желаемое за
действительное, преувеличивать значение явления, отвечающего его стремлениям,
привлекать вольные исторические аналогии — все было здесь налицо. Но нельзя
сбрасывать со счетов действительного положения в это время русского
крестьянства. Голод 1868 г., особенно поразивший Смоленскую и Архангельскую
губернии, привел к тому, что «целые деревни, по словам В. А. Слепцова, стали
подниматься с места и уходить, целые деревни шли, сами не зная куда, шли искать
хлеба... Толпы голодных, с опухшими животами людей добирались даже до
Петербурга» (86).
Либеральная и демократическая общественность была
возбуждена. Статьи в журналах, которые сообщали данные о жизни и положении
народа, содействовали утверждению представлений о критическом положении и
возможности решительного выступления крестьян.
Книга «Положение рабочего класса в России»,
выпущенная В. В. Берви под псевдонимом Н. Флеровский, произвела впечатление
на К. Маркса, который в 1870 г. писал Ф. Энгельсу, что из нее «неопровержимо
вытекает, что нынешнее положение России недолго удержится, что уничтожение
крепостного права, of course, лишь ускорило процесс разложения и что предстоит
страшная социальная революция» (87).
В свете действительного положения в России нельзя
признать удачной форму критики Бакунина, Огарева и Нечаева, выбранную «Народным
делом». «Они думают, что сумеют произвести раскол в молодой России и станут,
наконец, коноводами хоть нескольких групп, лишь бы получить хоть какое-нибудь
оправдание своему назойливому выставлению себя на изумление Европе в
качестве руководителей и отцов русской революции, которая и вспыхнет, по их
уверениям, через год, через полгода, через два месяца... и будет уже
таковская, что Европе и во сне не снилось!» (88)
Еще менее удачно выглядело карикатурное изображение
Бакунина в том же номере журнала: «Хочу быть революционером, но не
теоретиком, не доктринером, а практиком! Давайте мне дело, дело! Скорее, а
то жар остынет! Скажите: что делать? Но делать сейчас и нельзя ли без
приготовлений, без труда!» (89)
Помимо статей, подвергавших в таком тоне критике
агитационную кампанию Бакунина и его союзников, журнал поместил запрос «По
поводу прокламаций», адресованный Герцену, Огареву, Бакунину. Творчество
этих трех революционеров аттестовалось как «до безобразия пошлые и до нелепости
тупоумные листки», «бред беззубого старчества рядом с бормотанием
доморощенных Митрофанов». «Мы думали, — писал автор запроса, — что издатели
"Колокола" Н. Огарев и А. Герцен сочтут нужным прямо ответить... допускают
ли они какую-либо солидарность с подобными листками?» (90) Затем редакция
«Народного дела» предлагала свои страницы для ответа Герцену, Огареву и
Бакунину. Предложением этим никто из них не воспользовался, но оно дало повод
Герцену писать Огареву: «Прочел я глупый "Запрос" в "Народном деле". Тебе и
Бакунину будет больно, что мое имя замешано в деле, против которого я
протестовал всеми силами. Оно было нелепо» (91).
В июле 1869 г. Нечаев уехал в Россию. По пути он должен
был расширить связи с болгарской революционной эмиграцией в Румынии.
Контакты Бакунина и Нечаева с представителями группы «Молодая Болгария»
были установлены ранее, в мае 1869 г., когда болгарские революционеры Т.
Райнов и Г. Грблев навестили Бакунина в Женеве (92). По воспоминаниям Райнова,
на просьбу болгар дать практические советы Бакунин ответил: «Деньги, оружие
и восстание», а в случае необходимости обещал послать опытного руководителя
(93). Позднее (17 декабря 1869 г.) в письме к Огареву Бакунин вспоминал
Райнова, «того самого симпатичного молодого человека, который был у меня при
Неч[аеве] и доставил нам все наши булгарские связи» (94).
Нечаев пробыл в Румынии две недели, налаживая там
транспортировку нелегальной литературы. О результатах своей деятельности он
сообщил Бакунину и Огареву зашифрованным письмом. Через границу он
переправился в районе Одессы, где попытался создать «нечто вроде... организации»
(95).
В начале сентября Нечаев был уже в Москве, где за три с
половиной месяца сумел объединить рвущуюся к активным действиям молодежь в
несколько кружков — «пятерок», которые в целом должны были составить
централизованную тайную организацию «Народная расправа», руководимую будто
бы Комитетом, а в действительности — одним Нечаевым. Однако внедрение им
иезуитских приемов в среду товарищей по борьбе, требование неукоснительного
подчинения таинственному Комитету, его личное диктаторство — все это но
способствовало укреплению организации. Убийство же И. И. Иванова (21 ноября 1869
г.), организованное Нечаевым после отказа первого подчиниться его диктатуре,
привело к полному провалу: несколько сот людей было арестовано, 87 из них
преданы суду. Самому Нечаеву удалось скрыться.
29 декабря 1869 г. И. Н. Любавин в письме к
Бакунину из Гейдельберга на основании слухов рассказывал о событиях в
России: «Вероятно, Вы уже знаете, что в Петер[бурге] происходит теперь сильная
суматоха. Открылся важный заговор, имеющий целью народное восстание на 19
февраля 1870 г. В течение одной недели заарестовано в одном Петербурге до
70 человек, кроме того сделаны аресты в Москве и в провинции. Арестуют крайних,
арестуют и "умеренников". В числе арестованных находятся 2 наших общих
знакомых: Негрескул и Би (возможно, Бой — псевдоним Нечаева. — Н. П.),
тот самый Би... который взялся хлопотать о Ваших делах. Как говорят, аресты эти
явились совершенно врасплох» (96).
Обеспокоенный Бакунин в письме Огареву от 7 января 1870
г. выражал надежду, что слухи «о нашем Бое» окажутся несправедливыми (97).
Надежды его сбылись.
Через две недели по возвращении в Женеву Нечаев
встретился наконец с Бакуниным, который жил в это время в Локарно, и убедил его
в плодотворности своей поездки в Россию. Действительные же его успехи
состояли не в деятельности «Народной расправы», а в развитии отношений с
болгарским освободительным движением, налаживании южных путей и связей для
провоза в Россию пропагандистской литературы. Деятельность мнимого
Комитета, как всегда, не подвергалась обсуждению. Убийство же И. И. Иванова,
представляемого Нечаевым шпионом, не вызвало у Бакунина осуждения
(98).
Ко времени возвращения Нечаева Бакунин был занят
переводом «Капитала» Маркса на русский язык. Работа эта была получена через
Любавина, и Бакунин получил в счет ее 300 рублей аванса. Нечаев, стремясь
переключить все время и энергию старого революционера на нужды своей
пропаганды, потребовал оставления перевода; заверив, что «Комитет» уладит все
его деловые обязательства. Улаживанием оказалось письмо Любавину,
написанное Нечаевым от имени «Комитета» в непозволительной, угрожающей
форме (99). Полгода спустя это письмо сыграло важную роль в разоблачении
Нечаева, а через два года фигурировало на Гаагском конгрессе Интернационала
в качестве обвинительного документа против Бакунина.
Но вернемся к пропагандистской кампании,
развернутой в первой половине 1870 г., после приезда Нечаева. Бакунин
принял в ней ограниченное участие. Он выступил лишь с одной прокламацией «К
офицерам русской армии» и написал брошюру в защиту преследуемого царским
правительством и швейцарскими властями Нечаева: «Бернские медведи и
петербургский медведь». Основным автором прокламаций стал Нечаев, действовавший,
однако, по плану, предложенному Огаревым. «Можно утверждать, что самый
план одновременного обращения к различным классам и группам русского
общества принадлежал именно ему», — пишет Б. П. Козьмин, напоминая о
воззваниях Огарева 1861-1862 гг. (100) Соглашаясь с этим мнением, Е. Л.
Рудницкая добавляет, что возрождение старого пропагандистского плана
Огарева «было искусственным, поскольку иным стало положение в России»
(101). Но если идея и план были предложены Огаревым, то исполнение в
преобладающей части определялось Нечаевым. Прокламации, обращенные к
различным слоям русского общества, носили характер скорее мистификации, чем
серьезной пропаганды. Чего стоили одни подписи в них: «Потомки Рюрика и
Партия Российского независимого дворянства», «Контора вольных русских
купцов», «Истинные пастыри», «Дума всех вольных мещан» и т. и. В то же
время был издан второй выпуск «Издания Общества Народной расправы»,
принадлежащий перу Нечаева.
*
* *
Как же отразились программные идеи Бакунина в написанных
им прокламациях периода двух пропагандистских кампаний 1869—1870
гг.?
«Несколько слов к молодым братьям в России» — так
называлась первая из них — продолжала идеи статьи «Наука и народ», но ставила их
в конкретной и весьма категорической форме.
В обстановке, когда, по представлениям Бакунина,
волнения охватили «всю крестьянскую, всю чернорабочую Русь... ожидающую новой,
настоящей воли, но уже не сверху, а снизу», место революционной молодежи было не
в университетах, а среди народа. «Ступайте в народ! Там ваше поприще, ваша
жизнь, ваша наука». Далее шло определение роли пропагандистов в народе:
«Грамотная молодежь должна быть не благодетелем и не диктатором —
указателем для народа, а только повивальною бабкою самоосвобождения
народного, сплотителем народных сил и усилий. Чтобы приобресть способность и
право служить народному делу, она должна утопиться в народе. Не хлопочите о
науке, во имя которой вас хотели связать и обессилить. Эта наука должна
погибнуть вместе с миром, которого она есть выразитель. Наука же новая и
живая, несомненно, народится потом, после победы, из освобожденной жизни народа»
(102). Не от книжного образования, а от степени исторического опыта
зависит, считал Бакунин, способность народа «к разумному
освобождению».
Эту же мысль он повторил в другой пропагандистской
брошюре — «Всесветный революционный союз...», написанной примерно в то же
время. «Народные массы вырабатывают свои убеждения, справедливые или
ложные, не путем книжного образования и сознательного мышления, а медленным и
трудным путем исторического опыта, путем исторических бед и страданий... Народ
мыслит фактами, а не словами — он большей частью презирает слова. Поэтому
надо убеждать его фактами, а не абстрактно-логическими заключениями»
(103).
Роль «сплотителя народных
сил», которую Бакунин отводил молодежи, была весьма значительной. Именно поэтому
в пропагандистской кампании 1869-1870 гг., так же как и в последующих случаях,
обращаясь к русскому революционному движению, Бакунин прежде всего
рассчитывал на передовую разночинную молодежь. Поскольку же авторитет науки
и просвещения для многих был велик, разрушать его он считал одной из важнейших
задач.
Если первая его статья в «Народном деле» была
посвящена соотношению науки и народа, то начало новой пропагандистской
кампании ознаменовалось постановкой вопроса о соотношении науки и
революционной молодежи.
Содержание брошюры «Наука и насущное революционное
дело» было, как всегда у Бакунина, шире поставленной им задачи. Не
останавливаясь на нем подробно, выделим лишь некоторые вопросы программного
характера. Прежде всего следует отметить некоторые изменения в
представлениях, высказанных Бакуниным в статье «Наука и народ». Если там он, не
возражая против открытия народных школ, сетовал лишь на непригодность их
для решения задачи подлинного просвещения, которое может быть обеспечено победой
революции, то здесь он решительно выступил против современного народного
образования. «Неужели же, — писал он, — механическое умение читать, писать
и считать вместе со знанием дурацкого и развратного катехизиса составляют
образование действительное, такое, о котором стоило бы говорить?» (104). Ни
подобное начальное обучение, ни наука не нужны народу, поскольку служат
целям и интересам самодержавного государства, отвлекая народ «хоть на малое
время от единственно ныне полезного дела — бунта» (105).
Способность к бунту органически, по Бакунину,
присущая народу вообще, особенно отчетливо проявлялась в русском
крестьянстве. Приводя сведения о крестьянских восстаниях, он заключал:
«Следовательно, вопрос но в способности его (народа. — Н. П.) бунтовать, а в способности
создать организацию, которая могла бы доставить его бунту победу и не случайную
только, а продолжительную и окончательную» (106). Так появлялся главный
вопрос «насущного революционного дела»— вопрос организации. Силы стихийной в
народе достаточно, но, лишенная организации, она не является настоящей
силой. «Она не в состоянии, — писал Бакунин, — выдержать долгой борьбы против
силы гораздо слабейшей, но хорошо организованной. На этом неоспоримом
преимуществе силы организованной над стихийною силой народа основано все
государственное могущество» (107).
Сообщив, что организация сил рабочих уже
совершается на Западе, Бакунин ставил вопрос о том, каким образом она
может произойти в России, — ставил, но не давал ответа. Брошюра осталась
незавершенной.
В другой прокламации — «Постановка революционного
вопроса» ответ на этот вопрос в общей форме был. Развивая свою известную
мысль о том, что молодежь не должна учить народ, Бакунин писал, что теперь
следует не учить, а бунтовать, объединяя разрозненные народные выступления.
Революционеры должны дать народу «единство повсеместного движения путем
сплочения его же собственных бунтующих и до сих пор разрозненных сил» (108). По
существу, это также был вопрос организации, для претворения в жизнь которой
следовало непосредственно участвовать в народных бунтах.
Что же называл Бакунин бунтом? В прокламации
содержалось разъяснение и по этому поводу. Он писал о двух видах народных
выступлений: бунтах мирного крестьянского населения и разбойничьих бунтах. При
подавлении первых части восставших удастся бежать, и они-то становятся
разбойниками. «Разбой — одна из почетнейших форм русской народной жизни. Он
был со времени основания московского государства отчаянные протестом народа
против гнусного общественного порядка... Разбойник — это герой, защитник,
мститель народный, непримиримый враг государства и всего общественного
и гражданского строя... боец на жизнь и на смерть против всей чиновно-дворянской
и казенно-поповской цивилизации» (109).
Так впервые прозвучала бакунинская апология разбойного
мира. Это было, пожалуй, самое необоснованное и фантастическое из всех его
утверждений. Но поскольку оно прочно вошло в актив его программных требований,
попробуем разобраться в его сути. По существу, Бакунин сам помогает это сделать.
В настоящей брошюре он говорит не о тех, кто грабит на дорогах мирных
жителей, а о тех, кто, спасаясь от разгрома того или иного местною бунта, уходит
в лес и, скрываясь там, пребывает в постоянной готовности продолжать начатую
борьбу. В письме Нечаеву от 2-9 июня 1870 г. он пишет о «казацко-paзбойном
мире», тем самым указывая, что речь идет о крестьянах, которые в поисках воли
бежали от крепостной зависимости. Разбойник в представлениях Бакунина – это
прежде всего человек, на все готовый не ради выгоды, денег, богатства, а только
ради воли. Необоснованность надежд Бакунина на «разбойный мир» состояла не в
том, что мир этот плох или аморален, а в том, что его попросту не было. 70-е
годы XIX в. нельзя было сравнивать с XVI-XVII веками. Народные легенды нельзя
было считать отражением современной действительности. Борьбу за землю в
послереформенные годы нельзя было рассматривать вне реальных требований и нужд
крестьян, чтобы объяснить настойчивость, с которой Бакунин отстаивал этот тезис,
можно обратиться лишь к единственному рациональному мотиву. «Разбойный мир»
нужен бы ему как доказательство того, что мысли о восстании и разрушении
существующих форм жизни всегда «стихийным образом живут в сознании масс». Но
рациональность не была определяющей чертой личности
Бакунина.
Мнения исследователей, например Ю. М. Стеклова, о том,
что Бакунин был прежде всего человеком дела, неверны. Стоит вспомнить его
занятия философией, его способность не только к познанию и объяснению
существующих философских систем, но и к созданию собственных
философско-социологических доктрин. Теория его, однако, не всегда
согласовывалась с действительностью, и тогда, чтобы заполнить брешь между
желаемым и действительным, возникали немотивированные утопии. Одной из них
и была апология «разбойного мира».
Именно утопический характер возвеличивания разбоя хорошо
понимал Огарев. «Ты в "Постановке революционного вопроса", — писал он, —
хочешь навязать народу движения, которых нот, движения, которые являются как
частные уходы от бед и преследований... Удастся могут только движения,
которые пойдут не в лес, а на сельские площади... Разбой остался в России
как частный случай. Чего же ты хочешь от подобных форм? Они вне народных
требований. Ты говоришь: "Мы, разумеется, стоим за народ". Кто это мы? Прежде
всего надо, чтобы народ нас признал за своих» (110).
Для становления бакунинской программы важна его
прокламация «К офицерам русской армии». Здесь проблема организации сил
русского движения, обозначенная в общем плане в брошюрах «Наука и насущное
революционное дело» и «Постановка революционного вопроса», обрела более
конкретные черты. Впервые им было сказано о тайной организации в России, о
ее задачах, моральном облике ее членов, о ее соотношениях с народом.
«Тайная организация — это как бы штаб революционного войска, а войско —
целый народ» (111). Под этим «штабом» Бакунин подразумевал «уже теперь
существующую и действующую организацию», подчиненную «всем приказаниям и
распоряжениям единого комитета». Нечаевская «Народная расправа»
представлялась значительной партией, «сильной своей дисциплиной, страстной
преданностью и самоотвержением своих членов». Бакунин наделял неизвестных
ему участников этой организации всеми теми добродетелями, о которых писал в
других своих программах, рассчитанных на Международное тайное общество. О
высшем органе — Комитете, о его идеальных членах, о коллективности,
царившей в нем, говорилось в том же патетическом тоне.
В итоге Бакунин формулировал основное программное
требование тайной организации: «Полнейшая свобода и полнейшее равенство всех
людей... основанные на общественной собственности и общем труде, равно для
всех обязательном» (112). За осуществление этой цели Бакунин предлагал бороться
как русским офицерам, так и всем желающим пополнить организацию. «Для всех
друзей, к какому бы они сословию и положению ни принадлежали, лишь были бы
они только искренни, наши ряды открыты» (113).
Подобное обращение было значительно более утопично,
чем надежда на русскую армию в начале 60-х годов, но нам важно подчеркнуть здесь
не тактическую цель прокламации, а определенность поставленного вопроса о тайной
революционной организации как штабе будущей революции.
Говоря о прокламации «К офицерам русской армии» и
возмущаясь представлениями ее автора о «Народной расправе», Ю. М. Стеклов
восклицал: «Вот что писал Бакунин уже после разгрома нечаевского
предприятия. Вот насколько он еще солидаризировался с нечаевскими
мистификациями» (114). Негодование это оправдано здесь лишь частично,
поскольку прокламация вышла в феврале 1870 г., когда Бакунин еще был полностью
уверен и в Нечаеве и в его организации. Крах всех надежд, с ним связанных,
произошел в мае, хотя первые признаки теоретических разногласий стали
намечаться в марте в связи с подготовкой нечаевского
«Колокола».
После смерти А. И. Герцена его протесты против
издания не принимались в расчет, но для придания авторитета этому начинанию
Нечаев стремился связать его с традицией старого «Колокола». Для этого он
хотел привлечь в редакцию Н А. Герцен, которая, решительно отказавшись от
упоминания где бы то ни было ее имени, взяла на себя, однако, обязанности
секретаря редакции, которые исполняла совместно с В. А.
Озеровым.
А. И. Герцен говорил о невозможности для журнала
«двойства воззрений», «Колокол» же возник теперь на полном их разнобое. Вот
как описывала Н. А. Герцен обстановку, предшествовавшую изданию: «Начались
у них споры о назначении журнала, и какого цвета он должен держаться.
Огарев и Бакунин без успеха старались убедить Волкова (Нечаева.— Н. П.),
что необходимо, чтобы "Колокол" был красный. Волков настаивал на исполнении
своего фокуса; старался доказать со своей стороны необходимость издавать
газету пеструю или бесцветную, так, чтобы всех озадачить, чтоб лица всех партий
безразлично могли писать в нем, конечно, чтобы выражать свое недовольствие
или свою ненависть против русского правительства». В итоге, заключает Н. А.
Герцен, «старики уступили молодому тирану» (115).
Запись Н. А. Герцен отразила внешнюю сторону
полемики. В действительности все было сложнее. И «старики» не были едины в
своих взглядах на издание, и «фокус» Нечаева был не так прост. Обратимся к
письму Бакунина Нечаеву от 2-9 июня 1870 г.: «Несчастная попытка Ваша издавать
"Колокол" на невозможных условиях»; «исковерканная программа "Колокола", от
которого комитет и Вы требовали просто нелепости, невозможности»; «против
своего убеждения, я уговорил Огарева согласиться на издание "Колокола" по
выдуманной Вами дикой, невозможной программе» (116). Фразы эти, разбросанные по
тексту письма, говорят о диктатуре Нечаева и в этой «несчастной попытке»,
убеждают в том, что сначала предполагалась другая программа издания и что
Огарев упорнее, чем Бакунин, сопротивлялся «дикому, невозможному»
направлению «Колокола». Последнее обстоятельство, на первый взгляд, кажется
странным, поскольку именно Огарев принял затем деятельное участие в
журнале.
Его роль, как и все содержание нечаевского
«Колокола», обстоятельно проанализирована Е. Л. Рудницкой. Однако
утверждение исследовательницы о том, что «абсолютно преобладающей в старом
"Колоколе" установке примата социальной революции над политической» новый
«Колокол» противопоставил программу «политической революции в ее абсолютно
чистом виде» (117), осталось недоказанным. Да и сама Е. Л. Рудницкая в
следующем же абзаце сообщает, что «призыв к "низвержению правительства" был
лишен какого-либо определенного политического содержания: тут же стирался и
его революционный смысл и его реальное наполнение» (118).
Не вполне можно согласиться и с другим утверждением
автора: «"Колокол", как его задумал Нечаев, был продолжением... "игры" (в
революцию — Н. П.), и Н. А. Тучкова была в целом права, возлагая главным
образом на Бакунина ответственность за это» (119). Однако участие последнего в
издании свелось к предварительному обсуждению его плана и к протесту против его
программы после публикации первого номера.
Выскажем несколько соображений по организации «Колокола»
и его роли в идейных разногласиях Бакунина с Нечаевым. Возможно, что
дополнительным аргументом, содействовавшим активному участию Огарева в журнале,
обращенном и к либеральному лагерю, было желание заполнить брешь в
пропагандистской кампании. В этом случае следует вспомнить Б. П. Козьмина,
считавшего, что возобновленный «Колокол» следует рассматривать не изолированно,
а как часть всей нечаевской пропагандистской кампании (120). Вместе с тем
нельзя согласиться с другим утверждением исследователя о том, что вся
программа «Колокола» была «приноровлена ко взглядам и вкусам русских либералов»
(121). Еще более неправ М. Конфино, утверждавший, что «политическая линия
"Колокола" была либерально-консервативной, и он стоял за
конституционную монархию с законными мирными реформами»
(122).
Содержание шести вышедших номеров «Колокола»
опровергает оба вышеприведенных мнения. Почти в каждом номере издания шла
речь о низвержении императорского ига (№ 1 и 3), уничтожении самодержавия (№ 2 и
4), о необходимости для народа освободиться самому «своим пониманием и
движением» (№ 6), наконец, довольно подробно говорилось о тайном
революционном обществе с центром в России, задача которого — «разрушение
существующего правительства» (№ 6). Все это не могло быть рассчитано на
либеральную общественность. Не могла быть ей близка и проводившаяся в каждом
номере идея объединения всех оппозиционных сил, куда редакция включала и
сторонников немедленного бунта.
Можно считать, что «ко вкусам либералов была
приноровлена» лишь часть «пестрой» программы «Колокола». Это касалось
материалов, обращенных либо к либеральной бюрократии (восхваление
деятельности братьев Милютиных), либо к левому крылу либерализма (критика
конституционных иллюзий), либо к либералам вообще, которых стремились запугать в
журнале призраком революции. Но и это делалось не с мыслью о реальном
успехе такой пропаганды в либеральной среде, а совсем с иной целью:
продемонстрировать тем, кого Нечаев считал своими единомышленниками,
возможности игры с этой оппозицией. Ведь с ней, составляющей по
«Катехизису» четвертую категорию общества, нужно было «конспирировать»,
«делая вид, что следуешь за ними, а между тем прибирать их в руки, овладеть
всеми их тайнами... и их руками и мутить государство» (123). Именно потому и
была программа «Колокола» «дикой, невозможной», что она, как и вся деятельность
Нечаева, строилась на мистификации, на введении в заблуждение и сталкивании
разных общественных течений.
Во 2-м номере журнала (9 апреля 1870 г.) появилась
статья Бакунина «Редакторам "Колокола"». «Прочитав со вниманием 1-й номер
возобновляемого вами "Колокола", — писал он, — я остался в недоумении. Чего вы
хотите? Ваше знамя какое? Ваши теоретические начала какие и в чем
именно состоит ваша последняя цель? Одним словом, какой организации желаете вы в
будущем для России?» (124).
Цитируя эти слова, исследователи рассматривали их до сих
пор как протест Бакунина против беспринципной программы издания, ранее ему не
известной, выяснившейся для него только после появления первого номера.
Новые документы (письма Бакунина и записи в дневнике Н. А Герцен) показывают
совсем иное положение дел: Бакунин знал о замыслах Нечаева, вместе с Огаревым
спорил с ним, но в конце концов смирился. Ясно, однако, и то, что реальное
воплощение этих замыслов уже в первом номере «Колокола» оказалось все же
неожиданным для него, вызвало новую острую реакцию, тем более, что во время
подготовки журнала, находясь в Локарно, он не принимал непосредственного участия
в работе.
Все эти обстоятельства и поясняют его слова об
«исковерканной программе». «Колокол» вышел за рамки тех уступок, которые
сделал Бакунин. Нечаев — центральная фигура издания — мог не считаться с
Бакуниным, поскольку уже к марту 1870 г. получил от него все то, в чем мог быть
ему полезен старый революционер. Вопрос о Бахметьевском фонде был решен в пользу
Нечаева. Бакунин рекомендовал его некоторым своим друзьям из
международной революционной демократии, наконец, он получил трибуну
«Колокола». Теперь, по его логике, можно было отбросить ненужную более
теоретическую маску и выступить с собственной политической программой (№ 2
«Издания Общества Народной расправы»), проделывая в то же самое время «фокус» с
«Колоколом». Причем он продолжал быть уверенным в дальнейшем подчинении
Бакунина Комитету, иными словами, ему, Нечаеву. Он настаивал на
переезде Михаила Александровича в Женеву, намереваясь полностью занять его
работой но изданию «Колокола».
В это время (2 июня 1870 г.) С. И. Серебренников
писал Нечаеву: «Фонда хватит на несколько месяцев. Только на набор,
бумагу, печатанье, а чем жить будет Бакунин во время работы? Чем другие,
которым придется тоже работать только для "Колокола"?»
(125).
От письма Бакунина во втором номере Нечаев
отделался несколькими общими фразами «От редакции». В следующем же
«Колоколе» он заявил, что особый «радикализм принципов, о котором так хлопочут
люди, занимающиеся одними теориями, кажется нам теперь несвоевременной
роскошью» (126). Это был весь ответ на условия, сформулированные Бакуниным. Идти
на союз с редакцией он соглашался лишь в том случае, если она «неуклонно и без
малейшей уступки» будет требовать «от всех, приступающих к вам, несомненных
доказательств ненависти к существующему порядку и твердого намерения всеми
средствами и силами способствовать к его разрушению»
(127).
Более Бакунин в журнале не участвовал. Статья его
«Панславизм», опубликованная во французском приложении к «Колоколу» от 9 апреля
1870 г., была посвящена разоблачению политики царизма в славянских странах и,
возможно, отвечала пожеланиям болгарских революционеров. Так закончилась
совместная деятельность Бакунина и Нечаева, но полный идейный разрыв был
еще впереди.
4. ПИСЬМО БАКУНИНА НЕЧАЕВУ ОТ 2-9 ИЮНЯ
1870 г. И ОБСТОЯТЕЛЬСТВА ИХ РАЗРЫВА. АНАЛИЗ ПЕРВОЙ «РУССКОЙ
ПРОГРАММЫ»
Причины разрыва Бакунина и Огарева с Нечаевым
долгие годы оставались неизвестными для исследователей. В 1927 г. Ю. М.
Стеклов писал: «При имеющихся сейчас в нашем распоряжении данных ответить вполне
точно на вопрос о действительных причинах разрыва трудно. Обе стороны ловко
законспирировали их не только от современников, но и от потомства. Таким
образом, мы и сейчас принуждены о многом только догадываться, ограничиваясь
темными намеками, отдельными выражениями, неясными фактами» (128). Близкую
мысль мы встречаем у английского историка Е. Карра: «Странно, что ни один
из обильных наших источников о деле Нечаева не сообщает сколько-нибудь ясно о
разрыве, и поэтому остается широкое поле для умозрительных предположений»
(129).
Новые материалы, обнаруженные и опубликованные сначала
М. Конфино (130), затем воспроизведенные в
«Архиве Бакунина» (131) и в 1985 г. вошедшие в том «Литературною
наследства» «Герцен и Запад» (132), создали возможность установить почти
все обстоятельства разрыва, а главное — проследить за эволюцией и программных и
тактических установок Бакунина.
С марта 1870 г., помимо вопросов, связанных с
изданием «Колокола», у Бакунина начали крепнуть сомнения и в других
действиях Нечаева. «Признаюсь, — писал он в письме 2-9 июня, — что уже первый
приезд мой в Женеву сильно разочаровал меня и пошатнул мою веру в
возможность крепкой связи и дела с Вами» (133). В начале мая в Женеву приехал Г.
А. Лопатин. Полностью информированный о положении дел в России и об опасной
роли Нечаева, Лопатин приехал для того, чтобы представить Бакунину истинную суть
всех последних событий и получить от Нечаева документы, которые последний
мог использовать в своих целях.
Разоблачения Лопатина попали на подготовленную почву, и
тем не менее они поразили Бакунина. Он не предполагал ранее того резонанса,
который может получить широкая огласка нечаевской истории в
революционных кругах Европы, хотя нельзя сказать, чтобы с самого начала
подобные мысли не приходили ему в голову. В первый приезд Нечаева, согласившись
поддерживать «комитет» во всех действиях в России, Бакунин отказался от
«слепой солидарности» с ним в заграничных делах, поскольку она, по его словам,
могла бы поставить его в положение, «противное обязанностям и правам, как члена
Интернационального Союза».
Поняв невозможность дальнейшего безоговорочного союза с
Нечаевым, Бакунин все же не решился сразу и полностью порвать с ним отношения.
Слишком велика была его надежда на возможность организации «русского дела» при
помощи Нечаева, слишком горяча была его личная привязанность, его
увлеченность молодым фанатиком.
Вернувшись в Локарно после объяснения с Лопатиным,
Бакунин принялся за письмо к Нечаеву, которое, не отрываясь, не
перечитывая, не согласовывая порой одно с другим, писал целую неделю, с 2 по 9
июня. Это был еще не полный разрыв; здесь присутствовало осмысление опыта,
размышления, планы и надежды на будущее новое сотрудничество. Особый интерес
этого документа состоял как в том, что в нем подробнейшим образом были
изложены теоретические основания, программа и тактика, так и в том, что все
общественные проблемы, неразрывно переплетаясь с глубоко личными, составляли его
«интимно политический» (134) сюжет. Эмоциональность же изложения:
беспощадные обличения Нечаева и тут же восхваление его достоинств, горькие
сожаления о своей недальновидности и новые иллюзии, страстная вера в
неизбежность революции и мысли о неготовности к ней народа, призывы к
нравственности и апология разбоя — все это придало письму неповторимый колорит,
сделало его одним из важнейших документов, характеризующих как личность, так и
взгляды Бакунина.
Кроме того, именно оно полнее всего объясняет наконец
подлинные причины разрыва Бакунина с Нечаевым. Однако документ этот следует
рассматривать в совокупности с последующими письмами Бакунина Огареву, Озерову,
Серебренникову и Тате, которые он называл «соборными посланиями». В этих письмах
он пытался уверить себя и других, что Нечаев остается человеком «драгоценным»
для «русского дела» и что он лишь увлечен ложной системой. При таком
подходе к вопросу интересы дела логически должны были, как рассуждал
Бакунин, заставить его союзника отказаться от своей системы и создать
возможность продолжения совместной работы, но уже на новых условиях. «Мы
должны все вместе своротить его с направления, на котором он себя и дело
погубит», — писал он друзьям (135). Надежды на «исправление» Нечаева Бакунин
основывал на том, что ложь, принятая им как фундамент его действий, сочеталась
будто бы в его натуре с «неспособностью к ловкому обману». Этот наивный
аргумент становился еще более шатким, когда тут же он обвинял его в «огромном,
поразительном отсутствии разума и внутренней правды» (136). «Я сказал все, что
умел, что мог, чтобы убедить его и чтобы убедить Вас, — обращался Бакунин к
Огареву. — Теперь мне остается поэтому ждать его и Вашего ответа»
(137).
Ответ Нечаева с согласием на встречу вызвал у
Бакунина новый взрыв необоснованных надежд и новую попытку еще раз
найти оправдание всем действиям бывшего союзника. Попытка эта была сделана
в следующем «соборном послании» (138) от 20 июня 1870 г., которое стало
последней попыткой Бакунина во что бы то ни стало, любой ценой
удержать ту силу, которой в его глазах обладал «высокий фанатик» — Нечаев.
Но и эти иллюзии кончились. В первых числах июля Бакунин приехал в Женеву. 4-го
числа агент III отделения Роман (под именем Постникова известный Герцену,
Огареву и всему кругу революционной эмиграции, где он сумел, к сожалению,
добиться определенного доверия) доносил начальству, что «Бакунин уже два
дня здесь». Очевидно, уже начало переговоров с Нечаевым убедило наконец
Бакунина в тщетности его надежд.
Свидетельство об этих днях — запись от 3 июля в дневнике
Н. А. Герцен, где она рассказывает о первом свидании с Бакуниным после «всех
этих историй и переписки» и где уже нет речи о каком-либо сотрудничестве с
Нечаевым. «Кажется, в самом деле все кончено между Бакуниным, Огаревым и
Нечаевым. Последний тоже опять здесь в Женеве. По видимому, они все ужасно
спорили эти дни» (139). 10 июля в письме к Лаврову Н. А. Герцен упомянула, что
Огарев и Бакунин прекратили все сношения с Нечаевым
(140).
Об этом собрании Бакунин рассказывал дважды,
разоблачая Нечаева в письме к Таландье 24-28 июля и в письме к Мрочковскому
от 19 августа 1870 г. В последнем он привел ответ Нечаева на предъявленные ему
обвинения: «Так как вы никогда не хотели отдаться нам совсем, говоря, что у
вас есть интернац[иональные] обязательства, мы хотели заручиться против вас
на всякий случай. Для этого я считал себя вправе красть ваши письма и считал
себя обязанным сеять раздор между вами, потому что для нас невыгодно, чтобы
помимо нас, кроме нас, существовала такая крепкая связь»
(141).
Однако и после этого Нечаев не прекратил дальнейших
попыток заставить Бакунина работать на свою систему. С этой целью он предложил
ему издавать новый журнал. По всей вероятности, Нечаев имел в виду тот журнал,
который стал издавать в Лондоне в сентябре 1870 г. (совместно с В.
Серебренниковым) и для которого использовал название «Община», намечавшееся
ранее Огаревым для своего журнала (142).
Между тем в дни разрыва с Нечаевым Огарев и Бакунин сами были заняты мыслью об издании нового журнала. Я. 3. Черняк, публикуя наброски Огарева к этому изданию под заглавием «Община, или Русская община», высказывал мнение, что именно он был автором программы предполагаемого журнала (143). Однако новые документы позволяют утверждать, что программа эта была плодом совместного творчества Огарева и Бакунина. Показывают они также роль Лаврова в готовившемся издании и уточняют причины, по которым этот замысел не был реализован. По словам участвовавшего в обсуждении этого плана Сажина, «предполагалось при посредстве этого журнала связаться с русским обществом и интеллигенцией» (144). Согласно донесению Романа (Постникова), Бакунин и Огарев 10 июля заходили к нему, чтобы поговорить о журнале, а 14 июля состоялось уже специальное совещание, где кроме инициаторов присутствовали Постников, Озеров и Жуковский. Постникову было предложено снабжать издание корреспонденциями из России (что