ИСТИНА – ЭТО СИБИРЬ

Перспективы критической теории

Наверное, главной заслугой философии деконструкции перед всеми, кто готов работать для её преодоления, стала открывшаяся возможность заново пересмотреть формулировку основного вопроса философии. Столь долго обживавшийся мыслителями философский вопрос “Что” (“Что есть Б?”, “Что первично?” и т. д.) уже не вызывает удивления, но удивление вызывают люди, его задающие. В вопрошании о чтойности скрыта вся история метафизики, но не потому, что оно отсылает к оппозиции Ничто и Нечто, но потому, что сам вопрос порождает диалектику Сущего и несущественного. Вот почему, избегая вопроса “Что”, мы, возможно, не только освободимся от метафизики в мышлении, но и избавимся назойливого бормотания внутреннего Деррида, повинуясь запрету которого я пишу эту фразу в предположительном наклонении. Однако необходимо понять и помнить, что успехи деконструкции базируются на игнорировании проблемы возможности знания, т.е. Истины и, стало быть, критики. Поэтому единственный вопрос, который я задаю философии на исходе эпохи постмодерна – это вопрос об Истине, и это вопрос “Как?”.

Здесь нужно соблюдать осторожность. Наш вопрос не может быть вопросом: как есть Истина, как она создаётся и функционирует. Это проблема другой философии и другой ситуации, что доказывается хотя бы тем, насколько безопасен и лёгок в эксплуатации оказался Фуко для российского контекста. Вводит в заблуждение и вопрос о том, как возможна Истина, т.к. побуждает мыслить Истину в духе средневекового реализма, – как предмет или процесс существующий независимо от меня и моих обстоятельств, всегда готовый стать для меня объектом. Мой вопрос звучит и пишется одинаково: как, какими средствами, следует мне познавать Истину, вне зависимости от того, существует ли она.

Но здесь необходима двойная осторожность, ибо сохраняя в своей мысли метафизическое понятие Истина, мы стоим перед двойной опасностью. Теперь как сторонники, так и противники метафизики вправе спросить с различными оттенками снисходительности или сарказма: “Что есть Истина?”. Отказываясь от дурной бесконечности ответов, я могу на это только коанически заметить, что Истина – это Сибирь.

Неотъемлемое свойство любого революционного эксцесса, любого радикального художественного жеста, наконец, любого религиозного озарения состоит в том, что все эти деструктивные акты теряют деструктивность лишь только находятся силы, способные к их истолкованию или даже просто комментарию. Однако в данном случае я не обладаю тем непререкаемым авторитетом, который только и превращает, казалось бы, абсурдное деяние или высказывание в вызов затемнённому сознанию неофита, требующий, заметим, не экзегезы, но ответного сигнализирующего о просветлении действия. Не подкреплённое символическим капиталом моё предложение (Истина – это Сибирь) не может быть считано академическим сообществом как философема. В силу своей неформатируемости под тот или иной метадискурс (литература, философия, религия), в т. ч. маргинальный, это высказывание рискует остаться непонятым. Поэтому сомнительная честь стать первым комментатором и критиком своего положения принадлежит мне самому.

Когда я говорю “Истина – это Сибирь”, – я совсем не имею ввиду населить платоновскими эйдосами некую конкретную культурно-географическую область. Я исхожу из того, что Сибирь не имеет отношения к умопостигаемому миру идей, т.к. вполне достижима физически. Поэтому здесь, как и везде, где Абсолют полагается заданным, философии отводится сугубо вспомогательная роль. Её задача состоит в ответе на вопрос: как нам добраться до Сибири или как нам добраться до Истины. Воплощение Истины во вполне достижимую Сибирь не только снимает ряд недоказуемых метафизических высказываний (Истина в истинной вере в истинного Бога, Истины не существует, Истина в вине и т. д.); не только снова делает эмпирический опыт фундаментом познания; но и позволяет ставить новые критерии философской критики. Когда истинность Истины может быть проверена лично, то критерием становится сама Истина, а в ведение критики попадают методы её достижения, отбираемые по принципу надёжности и практичности.

Однако после некоторых размышлений становится ясно, что такое прочтение исходного тезиса как “Истинна эта Сибирь” было бы чрезмерным упрощением сути дела. В этом положении чувствуется отчётливый кинический импульс. Оно вызывает в памяти знаменитую полемику Диогена с Парменидом и Платоном. Но особенность кинической критики заключается в том, что противостоять ей можно лишь принимая её правоту. И я был бы вправе побить палкой всякого удваивающего согласную, ибо языковые игры уводят в сторону от главного – та Истина, о которой идёт речь, находится вне структур повседневности. Несмотря на всё моё восхищение этой страной и её народом эта Сибирь имеет к Истине не большее отношение, чем Шварцвальд или какой-нибудь Верхний Энгадин.

Размышляя о конкретном историческом воплощении Сибири я постепенно понимаю, что с Истиной отождествляется скорее Сибирь середины XIX века. Та Сибирь, пребывая в которой, служа которой, великий революционер и учёный П. А. Кропоткин дважды отрёкся от фамильных ценностей и стереотипов. Первый раз, когда отказавшись от блестящей карьеры, открытой ему княжеским титулом и пажеским корпусом уехал служить в Сибирь, стремясь к реальному делу. Второй раз – уже в Европе, оставив кропотливую научную работу, с головой погрузился в революционную борьбу. Сибирский период Кропоткина невелик – с сентября 1862 по апрель 1866. Но именно там произошло структурирование личности Кропоткина. И тем легче предположить, что вся революционная деятельность мятежного князя была попыткой (возможно, удачной) возвращения к подлинному гармоничному существованию, испытанному им в Сибири. Так мне открывается смысл следующих слов одного современного революционера и поэта:

И в этом прав Кропоткин

Который видел путь

Там

Где его нет

Но где он должен стать

И станет

Возможно ещё одно прочтение – “Истинно (говорю вам) это Сибирь”. Однако, в зависимости от положения говорящего, эта фраза либо ложна, либо содержит тавтологию. Здесь ситуация в точности такая же, как с другим расхожим утверждением, весьма полюбившимся продолжателям гегелевской философии, – “Без человека Бытие оставалось бы немым; оно было бы здесь, но не было бы правдой”. Обаяние и смелость порыва улетучатся, как только задашься вопросом, для кого Бытиё (Das Seyn) вещает таким трудоёмким способом? Кто ещё воспринимает правду – человеческую правду – Бытия? Боюсь, в результате получится, что посредством Бытия люди общаются с людьми, а это уже вне критики.

Но есть определённый аспект, в котором выражение “Истинно (говорю вам) это Сибирь” может быть прочитано как имеющее отношение к Истине. Речь идёт, прежде всего, об очевидной религиозной коннотации фразы. Уместно напомнить, что часто во всех смыслах подлинными первооткрывателями Истины были те, кто не раз выражал желание затвориться в ней. “Не скажешь подлинную (под-линную) – скажешь подноготную”. Эта древняя поговорка даёт представление не только о репрессивном характере производства Истины. Подспудно присутствуя в любом дискурсе о подлинности, она задаёт нашей мысли определённые границы, согласно которым мы воспринимаем процесс познания на картезианский манер, как испытание или пытку природы. Однако на протяжении всей истории колонизации Сибири мы в изобилии встречаем примеры прямо противоположной гносеологической стратегии, когда бегство от пытки стало одним из условий религиозных исканий. Неудача сибирских религиозных старателей и беглецов [1] позволяет усомниться не в верности стратегии, но лишь в искренности отшельнического пафоса. Да и сегодня мы часто можем наблюдать, как маргиналы и “маргиналы” стремятся не к Бытию рядом или вне цивилизации культуры, но к тому, чтобы сделать своё узкое поле центральным текстом культуры.

Так или иначе, но сейчас мы появляемся в Сибири как агенты властвующей там определённой формы рациональности, стремящейся показать себя необходимой и единственно возможной. Но верно и то, что Сибирь представала и предстаёт перед урядником или сборщиком податей совсем не так, как перед старовером или беглым крепостным, хотя это одна и та же Сибирь. Поэтому, хотя Истина существует вне моего сознания и не нуждается в нём, её существование, отличаемое философией от бытия и имеющее большее практическое значение, её непотаённость, зависят и от моей деятельности, в том числе деятельности сознания и в сознании. [2]

Наверное, уже понятно, почему недопустимо понимание исходного тезиса как “Истина в Сибири”. Чтобы не умножать сущности без необходимости. Но также и потому, что слова эти, “Истина в Сибири”, могли бы спровоцировать паломничество адептов, готовых сквозь сибирскую промышленность, которая подобно птице Феникс толи догорает, толи снова разгорается; сквозь сибирское пьянство, ставшее там явлением природы, искать другую истинную Сибирь. Это было бы ошибкой. Не существует никакой истинной истины, помимо той, что существует рядом с нами. Но значит ли это, что для меня – русского – не существует никакой Сибири до русской колонизации? Нет, так тоже нельзя говорить. При той особого рода топологической рефлексии, которую я здесь пытаюсь описать, редукции необходимо подвергнуть не внешнее, а внутреннее содержание сознания, т.е. аксиомы его существования, появление которых обусловлено не моим личным опытом, но всей историей человеческого рода. Возможно, так следует понимать парадоксальное речение Г. Маркузе о диалектической логике, действующей “вопреки языку грубых фактов и идеологии” [3], хотя сам идеолог новых левых имел ввиду совсем другое.

Может показаться, что здесь мы жертвуем топосом самой рефлексии ради гипотетических “абсолютных” конфигураций гнозиса, через которые так легко осуществить очередное издание “общечеловеческих ценностей. Это не так. Все без исключения человеческие сообщества, в том числе и сообщество применявшее в течение некоторого времени идеологему “общечеловеческих ценностей для экспансионистских целей, создаются не единством дискурса, но единством телесных практик, репрессий, наслаждений, среди которых, конечно и язык занимает своё место. Своей задачей я видел фиксацию внимания на таких практиках, репрессиях, наслаждениях, которые хотя и переприсваиваются культурой, маркируются ей как радикальное искусство, религиозный опыт, политический экстремизм, философия и пр., тем не менее несут возможность иной чувственности, иной рациональности. Эти практики и есть критика. Но само появление иной рациональности рядом и вокруг критических актов есть уже знак рождения новой культуры, новой критики. В этом смысл знаменитого афоризма Гёте-Бакунина: "Страсть к разрушению есть в то же время творческая страсть".

Однако помимо созидательно-разрушительной существует ещё одна функция критики. Мы помним, что единственной областью, свободной от критики может быть область непосредственного знания, т.е. Сибирь. Парадоксальной задачей философской критики становится (я чувствую, что замыкаю герменевтический круг) осознание того, что Истина не познана, а Сибирь не достигнута. Иными словами, философия – дисциплина критическая par excellence – самим фактом своего существования одновременно сигнализирует о неудаче в познании Истины и о возможности такого познания.

Последний сюжет. Говорят (Кастанеда говорит), что из-за определённых физиологических причин женщины более приспособлены к непосредственному восприятию. Образ жены декабриста, отправляющейся в Сибирь, т.е. в подлинно неведомое для дворянки начала XIX века, кажется мне весьма плодотворным. Он в очередной раз свидетельствует о важности для развития способности абстрагирования от стандартизированных поло-ролевых игр. Об аскезе, наконец. Но метафору можно и перевернуть. Обладает достаточной внутренней устойчивостью образ философа, страстно погружающегося в неведомое, неутомимо ищущего соединения с мудростью, т.е. с самим неведомым. Дело вкуса.

Герберт Маридзе

 [1] Кстати сказать, именно благодаря содействию П. А. Кропоткина около 7 тыс. духоборов переселились в конце XIX века из Сибири в Канаду, которая, по словам Петра Алексеевича, “немногим меньше Сибири и по общему характеру во многом сходна с Сибирью, особенно в своей западной части”. – Цит. по: Маркин В. А. Неизвестный Кропоткин. – М.: ОЛМА-ПРЕСС, 2002. С. 257.

[2] Мне не хотелось бы здесь подробно останавливаться на помимо моей воли возникающей дихотомии пролетариата умственного и физического труда. Нет ничего легче, чем объяснить внезапное появление этой ложной оппозиции своенравными играми языка. И это означало бы признать не только независимость языковых структур, но и независимость структур сознания от самого сознания.

[3] Маркузе Г. Эрос и цивилизация. Одномерный человек: Исследование идеологии развитого индустриального общества - М.: ООО "Издательство АСТ", 2002. С. 304-305.