Густав Ландауэр

«К истории слова Анархия»

(Zur Geschichte des Wortes Anarchie; Из: Der Sozialist, Nr. 1, 1909)

Ниже должна пойти речь не об истории идей анархизма, но об истории слова. О ней, насколько я знаю, заботились не так много, в любом случае, я понимаю, что могу внести очень незначительный вклад в историю этого слова. Я пишу его в надежде, что другие, которые разбираются в методике историко-терминологического исследования или в анархистской литературе лучше меня, будут сподвигнуты к дальнейшим исследованиям.

Как есть у нас слова «властвовать» и «править», то опираясь на соответствующие греческие глаголы, образовались, с одной стороны, такие выражения как автократия, аристократия, демократия, а с другой – монархия, олигархия и полигархия. Поскольку во всех этих формах, называющихся для Церкви и Государства в целом иерархией, либо вследствие войны, либо вследствие внутренних восстаний, либо в результате раздоров между теми, кто считал себя правомочными правителями, были временные состояния распада, неразберихи и полнейшей неуверенности, то для этих эпизодов, когда всё выходило из-под контроля, требовалось слово и их назвали «анархией». Т.е. слово имеет свои корни не в какой-либо теории, но в факте, который ни кем не был желанен: все они хотели какого-либо правления, но т.к. не все хотели одного и того же, то некоторое время, поскольку ни одна сторона не одерживала победы и не могла твёрдой рукой сотворить порядок, т.к. это выглядело даже так, будто каждый хотел чего-то другого и всё стремилось прочь друг от друга и грозило распасться, получалось состояние беспорядка вследствие недостаточности власти, которое и называли анархией. Но вскоре [люди] должны были заметить или поверить, что заметили, что даже в таком переходном состоянии существовала группа людей, которые использовали неразбериху, пытались её продлить, радовались её или даже после успешного успокоения стремились спровоцировать её снова. Так возникло слово анархист как обозначение для разжигателя беспорядков и нарушителя спокойствия, для друга беззакония и безобразия. Когда оно возникло, я не знаю, как и когда и где можно встретить упоминание слова в первый раз, но я не сомневаюсь в том, что оно довольно старое; ибо, где было возможно нежелательное, в особенности нежелательное со стороны привилегированной касты, состояние, чтобы для зачинщиков и подстрекателей не искали и не использовали бранное слово?

В книге Кропоткина «Французская революция» можно теперь подробно и хорошо скомпоновано читать, как во время Французской революции жирондисты, в особенности Бриссо, называли радикальное крыло восстания, «бешеных», которое хотели двигать революцию дальше в социальном, можно спокойно сказать, в социалистическом направлении, даже в своих песнях называли «анархистами». Эти борцы революции, являющиеся несомненно предтечами всех социалистических движений более позднего и нашего времени, назывались своими противниками, предтечами современных центристов или либералов, «анархистами» в ругательном смысле. Было бы интересно установить, принял ли кто-либо это презрительное прозвище. Мне об этом ничего не известно; в любом случае, связь между этими так называемыми «анархистами» и мужами того времени, которых нам следует рассматривать как предшественников анархизма, которые, однако, этого слова не используют, как например Вильям Годвин, не исследована. О всех этих предтечах я не могу здесь ничего сказать; мне ничего не известно о том, чтобы тот или другой хотя бы в намеренном парадоксе не применил к своим теориям и устремлениям скомпрометированное слово «анархия» или «анархизм». Но слово не забыто, Эдгар Бауэр, например, очень просто говорит в 1843 году об «анархистах 1793 года» и отвергает их метод борьбы и метод якобинцев как «лишь политическую революцию», как «анархию внутри государства». И это верно. Как революционеры они призывали к прямым и локальным действиям народа или общины; но из этого не родилась антицентралистская теория; напротив, довольно часто они, вместе с якобинцами, сражались за единую и неделимую республику и против якобы федералистских устремлений жирондистов.

В любом случае да будет указано на курьёзную шутку истории. Бриссо, человек, называвший своих социал-революционных противников анархистами, ранее как-то выразился: «Собственность – это кража». Прудон, который это выражение подхватил, должен был позднее стать тем, кто помог слову «анархия» к славе и использовал его как обозначение для теории и движения.

Прудон является, насколько я знаю, действительно первым, кто пропагандировал анархию. Но чтобы сказать, в каком смысле он избрал это слово, и чтобы отследить переходы, я должен ещё немного рассказать о предшественниках.

Собственно духовным отцом Прудона и вообще социализма и анархизма является человек, имевший самое сильное влияние на Французскую революцию из всех мыслителей, Жан-Жак Руссо. Сравнивая его с ранними борцами естественного или разумного права, от Монтескье, Локка, Гротиуса до самых борцов за народное право и против власти князей, то он не обладал ничем действительно новым, кроме своего размаха и личной природной силы, которая сделала из научного естественного права революционное народное право осуществления. Таким образом он, и вместе с ним все заступники естественного права вопрошают о возникновении Государства: в первую очередь не о возникновении Государства из естественного состояния безгосударственности, как часто ошибочно утверждается, но обо всё ещё продолжающемся социально-психологическом возникновении Государства из природы человека, для его целей по воле человека и его праву. Государство, так как об этом спрашивается, более не является чем-то само собой разумеющимся и неприкосновенным, но чем-то возникшим из общей воли, по свободному договору. Но особенностью договора является, что всё, что из него проистекает, не возникает раз и навсегда, но постоянно образуется в продолжающемся молчаливом согласии: ибо договор может в любое время, так же и односторонним отказом, быть расторгнут. Т.е. Государство проблематизируется, и это не отдельные индивиды, которые им охватываются и высказывают своё к нему отношение: в лице общества или народа ему противостоит уже некое целое, цельный организм, не являющийся Государством. Руссо, теоретики государственного права и национал-экономы, от которых он исходит, закладывают основу концепции, обратной Государству, заключающей в себе одновременно общность и свободу, социализм и анархизм: Общество. Непосредственно здесь и продолжает Прудон.

Естественное право, чьим сильнейшим воплощением в то время был Руссо, заключает в себе не только право народа на революцию, но и, Руссо наперекор, в зачатке анархический социализм.

Оба [логических] последствия вскоре развиваются: особенно сильно Фихте, который в своём «Сочинении об исправлении оценки публикой Французской революции» от 1793 года с равной энергией выступает за право расторжения общественного договора и за учение, по которому Государство имеет своей задачей сделать себя лишним. Идея Общества у него уже полностью отделена от Государства; везде, в мыслях и в настрое выступает сильное отвращение к Государству как к таковому; он провозглашает «право не признавать законы, кроме тех, которые люди сами себе дали». В том же фрагменте он отчётливо говорит, что человечество всё более приближается к этой цели безгосударственности, и что «на наших глазах» человечество начало прорыв в этом направлении. Похожие мысли Фихте высказывает и в более поздних трудах.

И в этой области дальнейшего развития естественного права под влиянием Руссо я встречаю ещё одно употребление слова «анархия», будучи в этот момент не в состоянии рассматривать дальнейшие связи.

В части третьей Всеобщей Энциклопедии Эрша и Грубера, изданной в 1819 году, есть статья «Анархия», написанная Роттеком, следующий абзац:

«Многие старые писатели (некоторые из которых, однако, слова «анархия» не применяют, хотя и формируют понятие о ней), среди новейших, к примеру, Мартини и сам Шлоцер, рассматривали Анархию как среднее состояние между гражданским и негражданским состояниями. Она есть общественное отношение людей, которые хотя и заключили между собой гражданский договор об объединении, но ещё не заключили договор о подчинении; в соответствии с которым среди них существует свобода и равенство и никакой общественной власти; но была бы действенна лишь сила единогласных решений. Только в понятии настоящего общественного договора заключается одновременно подчинение естественной власти общества. Только в абстракции, не в реальности, договор об объединении и договор о подчинении могут быть разделены; из этого следует, что Анархия, если она должна обозначать общество без всякого насилия, есть нечто само себе противоречащее или неестественное».

Т.е. из заметки Роттека следует, как и из критики, которую он в ней практикует, что Мартини, Шольцер и более ранние правоведы понимали под анархией состояние без всякой общественной власти, но тем не менее не без порядка, спокойствия и защиты. Я поищу этих преподавателей права, чьи книги принадлежат довольно старому времени, Мартини – 1783 г., Шольцер – 1793 г., и надеюсь при случае сообщить что-нибудь ещё.

Хотя Роттек и называет анархию или общество без насилия неестественным явлением, в дальнейшем он ограничивает эту критику. Он допускает, что «живущим в очень маленьких, в очень простых условиях и по неиспорченным, возможно, традиционно святым, действенным вообще без всякой государственной власти, обычаям обществам на крайний случай вполне может хватать анархистской конституции»; он говорит, что германцы во времена Цезаря и Тацита в основном ещё являлись анархистским обществом, и добавляет: «Эти германцы же наслаждались под покровом, конечно, хороших обычаев и верного духа общины, который делает искусственные органы общего волеизъявления никчёмными, большими защитой, спокойствием и гражданским счастьем, чем это зачастую бывает возможно при искусственных конституциях и регулярной власти». А в дальнейшем он обсуждает интересную мысль, что такая анархия, отчасти, могла бы состояться и в государственной жизни тем, что определённые области жизни отстраняются от вмешательства Государства и предоставляются свободе.

То, что эта перемена значения, которую пережило слово «анархия» у правоведов, ещё не перешла в обиходную речь хотя бы интеллектуальных работников, показывает один очень странный абзац у Людвига Борне, на который я указывал уже несколько лет назад. Он (абзац) был написан, пожалуй в 1825 или 1826 году.

Речь идёт о длинном сочинении в форме рецензии на одну, как кажется, безынтересную французскую книгу Nouvelles lettres provinziales, Париж, 1825 г. Из следующих цитат станет ясно, насколько анархистскими были мысли Борне: «Не более ли желательно быть отданным на произвол тирана, который как человек всё же может быть умилостивлен, чем попасть под власть непрекословных законов? ... Принимал бы весь народ участие в правлении, каждый человек, каждая душа, этим не была бы гарантированна свобода. Народ может быть своим тираном и часто был им... Когда Людовик XIV сказал: Государство – это я!, его самой большой и опасной ошибкой было не то, что он рассматривал себя как государство – его самой большой и опасной ошибкой было то, что он считал государство самым высшим. Но это заблуждение король разделял со своими поданными, его время разделяло его с прошлым, оно разделяло его с грядущими столетиями, и большинство наших современников всё ещё разделяют его. Государство – это Прокрустово ложе, где человека растягивают и увечат, пока он не станет подходящим. Государство, колыбель человечности, стало её гробом. Государство – это одновременно и бог и священник, и богу трепетно приносятся все жертвы, которых возжелает жрец... Законы должны быть в состоянии сделать себя никчёмными, или они всегда такими были и всегда такими будут. Но каким образом могут законы стать никчемными, если свобода всегда должны быть ограниченной? Это будет возможно тем, что законы воспитают гражданина к законности, что они творчески ему внушат то, что раньше они ему только показывали; что они научат его слушаться своего собственного голоса, как раньше чужого; и ограничивать свою волю, как раньше он ограничивал лишь свои действия.

... Человек должен научиться использовать свою силу, он не должен бояться опасностей свободы. Защита законов отняла у нас все силы и мужество. ... Даже британский народ пользуется свободами, но не свободой. А свободы есть лишь действенные доказательства власти. Поэтому повсюду слышно, как власть говорит о свободах, и видно, как она избегает слова «свобода». Она говорит о свободных учреждениях: свобода называется учреждением, но лишь власть является таковой».

Борне представляет здесь, как мне кажется, опираясь на Фихте – слово «законность» для внутреннего голоса и добровольной связанности общего духа не может скрыть происхождения из школы Канта и от его «морального закона» – несмело и неуверенно учения, которые мы сегодня называет анархистскими. Знал ли он это слово? В это можно почти поверить, и я сам раньше в это верил. Он продолжает: «Важно не то, что власть находится в тех или иных руках: власть сама должна быть уменьшена, в каких бы руках она ни была. Но ни один властитель не позволил добровольно ослабить власть, которой обладал, пусть он и использовал её достойно. Власть может быть ограничена только, если нет господ – свобода исходит из анархии. Мы не должны отворачивать лица от этой необходимости революций, ибо она так печальна. Мы должны как мужчины твёрдо смотреть опасности в глаза и не имеем права дрожать перед ножом хирурга. Свобода исходит только из анархии – вот наше мнение, так мы поняли уроки истории».

Выделения сделаны рукой самого Борне. Вчитываешься внимательней – слова не двусмысленны: Борне понимает здесь под анархией революционный беспорядок. Только во время, когда нет определённого правителя, во времена восстаний и переходных периодов вообще может быть ограниченна власть, может быть достигнута большая свобода. Т.е у Борне нет имени для общества с возможным ограничением государственной власти; анархия для него не цель, но путь: беспорядки революции. При этом не исключено, что ему пришло в голову это выражение, потому что он уже использовался в изменившемся значении в трудах некоторых юристов для обозначения желательного состояния, в то время как Борне ещё использовал его в старом значении.

Одновременно и независимо друг от друга анархизм возник в Германии и Франции в 1842 и 1843 годах, но играл в Германии лишь роль гостя, как чужак проездом, в то время как он из Франции перетягивал на свою всех сторону свободных людей и части народов.

Чужака проездом можно понимать даже дословно, ибо первым, кто в Германии одновременно против религии и Государства, примыкая к младогегельянцам, Фейербаху и Бруно Бауэру, выдал по-настоящему анархистские слова, был русский, Михаил Бакунин, в своём сочинении «Реакция в Германии. Записки француза» (Жюль Элизар), которое появилось в 1842 г. в Немецком ежегоднике. Уже в этом раннем сочинении живёт особый звук пламени, прорыва, размаха, подземного рокота, демоничности, который отличает Бакунина от всех умов того времени. В отличие от преимущественно критичных разума и иронии других, в трудах Бакунина живёт, пока он водит пером, природная, варварская сила. И так это первое сочинение анархично в изначальном смысле, почти что всё находится ещё в чувственном, не смотря на абстрактный язык Гегеля.

Ясный, режущий ум, напротив, принадлежит человеку, который, собственно, и основывает анархизм в Германии после этой размашистой диалектической увертюры: Эдгар Бауэр, абсолютно принадлежащий Критической школе, один из самых светлых и блестящих умов, бывших в Германии, как бы ни был он теперь забыт. Его книга «Борьба критики против Церкви и Государства», вышедшая в 1843 г. и принёсшая ему четыре года заключения, является основополагающим трудом анархизма. Его отношение к слову «анархия» очень интересно. Мы уже видели, как он говорит об «анархистах 1793 года», касательно революционной борьбы того времени он говорит: «Анархия, являющаяся началом всех хороших вещей, там, как минимум, была: дело шло к обнадёживающему разрушению: религия была отменена. Но та анархия была анархией внутри государства. ... И это было ошибкой, единственной ошибкой мужей революции, которые верили, что настоящая свобода может быть воплощена в государстве». Таким образом, он сознательный «анархист» и следовательно Новый, но в старом смысле этого слова: во имя враждебности к Государству и Церкви, во имя освобождения он хочет просто разрушать, разрушать, разрушать. Это было задачей того, что он называл критикой. На упрёк, который ему сделали: «Дашь ли ты нам другое видение, кроме анархии, убийства и грабежа?», он отчётливо отвечает: «Тут я отвечу очень просто, что это не наше дело – созидать. ... Наше pronunziamento … негативно, история напишет к нему подтверждение (Bejahung)». Слова, написанные Бакуниным за год до этого: «Страсть разрушения – это в то же время творческая страсть», рождены тем же духом.

Тем временем во Франции уже появился великий конструктор и позитивист, чьим девизом было «destruam et aedificabo», «буду разрушать и строить». В тот же год, 1843, Прудон, который, кстати, в самостоятельном развитии под влиянием Канта и того, что витало в воздухе от Гегеля, пришёл к тем же результатам, что и Фейербах, к основе позитивной анархии; анархия была для него лишь негативным обозначением того, что следовало построить: Общество как отмену Государства. Публикация датирована 1843 годом, отрывки написаны уже в 1842 г. Ещё в 1843 Мозес Гесс в «Двадцати одном письме из Швейцарии» уведомлял свободные умы в Германии о новой формулировке; он пишет: «В Германии сначала Фихте провозгласил, конечно, несколько грубовато и дико, автономию духа: во Франции мы видим в Бабёфе первый и поэтому ещё грубый образ единой социальной жизни. Или проще выражаясь: от Фихте в Германии пошёл атеизм, от Бабёфа во Франции – коммунизм, или, как Прудон теперь точнее выражается, анархия, т.е. отрицание политической власти, отрицание понятия Государства или Политики». Эту новую анархию Гесс обсуждает в тех же «Двадцати одном письме», в своём сочинении «Философия действия», широко и подробно, что, кстати, не приносит наслаждения; что выдаёт ужасный порядок мыслей человека, который лишь кокетливо играет с силой и резкостью. Достаточно скоро он стал марксистом.

Это предшествовало вышедшей в 1844 году книге Макса Штирнера «Единственный и его собственность». Она находится под довольно сильным влиянием «критики» братьев Бауэр, только Штирнер в этой книге, чьей основной темой является не действительность и воплощение, а возможность, с лёгкостью может через неё перешагнуть: его не заботят ни реальность, ни основания свободного общества, никакое долженствование, никакая оценка, но лишь полное оправдание и объявление ничем не связанного Единственного состоятельным во всех проявлениях его жизни, которые даже не сравниваются друг с другом. То, что Единственный, когда освободится от всех наваждений, снова связывает и добровольно ограничивает сам себя, разумеется, во имя самого себя, появляется как вторая тема; это означает его «союз эгоистов», с которым он (Штирнер) уже находится под влиянием Прудона. В связи с этим находится и учение, которое он даёт угнетённым: не требуйте, не жалуйтесь о плохих чертах, силе и безоглядности хозяев, но будьте сами сильными, безоглядными, подобными господам. Слово «анархия» он использует, однако, не в смысле Прудона, а ещё в смысле Эдгара Бауэра, которому он во всём близок. Он говорит, например, против либерализма: «Цель его – разумный порядок, а не анархия, законность, самость». И здесь он заходит дальше критиков и гуманистов, что отрицает революцию, которая имеет всё же позитивную цель, и вместо неё проповедует возмущение Единственного: «Быть неконституционным стремится возмутитель». Но повсюду можно заметить: за провоцирующими словами и жестами нигилиста, желающего показать, что он от всего свободен, стоит человек, который, если бы он дольше говорил к нам, то сказал бы нам ещё отчётливей, что он уже сказал: если вы хотите изменить условия, то вы должны не условия менять, но должны сделать то, что «имеет своим неизбежным последствием изменение условий»: изменить самих себя, подняться, прийти к самим себе.

Бакунин, Эдгар Бауэр и Штирнер являются теми, кто примиряются со старым значением слова «анархист» применительно к себе: бунтарь, беззаконник и даже преступник; именно так, прежде всего должны произойти хаос, растворение всего святого, разрыв всех уз. И как уже в мыслях Борне, бывших похожими, даже если они и были высказаны куда осторожней, помимо этой анархии, рядом с этой анархией должно было создаться ещё безымянное общество без господ, то и у этих трёх анархия перехода и, всё ещё не названная, новая анархия порядка находятся в несомненной связи друг с другом, в связи, длящейся и по сей день и ставшей знаком сущности большинства анархистов. Но и здесь мы уже видим разделение: одни хотят чрез внешнюю анархию беспорядка, революцию, прийти к свободному безвластному обществу; другие делают ударение на внутренней анархии, внутреннем освобождении как пути к анархии.

Теперь мы должны увидеть, как Эдгар Бауэр, который так явно повлиял на Штирнера, в свою очередь попал под его влияние, и как он шёл ещё дальше по этому пути в направлении, которое у Штирнера можно найти лишь в зачатке. Давайте последуем за Эдгаром Бауэром, этим очень подвижным умом, ещё немного.

«Видите ли» – пишет Бауэр в 1848 году (перед началом революции) в журнале «Эпигоны» – «видите ли, я был в то время (при написании книги) настоящим борцом за народ, я считал это честью, ползать в атмосфере народных масс, набирать ею полные лёгкие и упражнять свою грудь в крике: Народ! Народ! – Поэтому я тогда не имел сил говорить от своего имени, высказывать свою волю, но нуждался в народных массах и их интересах как в основании и ударении для моей теории – поэтому я давно отрёкся от всякой ответственности за либеральные принципы, для прокламирования которых я тогда слишком зависел от времени и общественного мнения». Это – движение к ещё более резкому индивидуализму, к которому Бауэр, смотри его сочинение «О сентиментальности» в берлинском ежемесячнике Буля в 1844 г., всегда был склонен: выражения в другом месте «Поездки за общественный счёт», которая была процитирована выше, показывают: он вместе со Штирнером отдаляется от гуманистов. Но он задерживается долго на этой теме: «я делаю, что хочу»; он обращается к позиции, на которой в свою очередь долго стоял Борне и спрашивает: Что должно при полнейшей внешней свободе заступить на место внешней власти, искусственных принудительных связей? И находит тот же ответ. Борне говорил: на место законов должна встать внутренняя законность. И Эдгар Бауэр внезапно отворачивается в конце этого сочинения от блестящей, граничащей с дерзостью иронии и заканчивает в глубочайшей серьёзности: «Сколько деревьев свободы, до вершин которых добирались пытливые умы и видели оттуда желанную землю, уже рухнуло! Но их корни остались. Пересадим их себе в сердца, выносим их в нашей крови, может быть и вырастет настоящее дерево». И на этом месте он больше ничего не желает слышать о своём слове «анархия», когда его уже коснулись незваные, отвратительные, грязные пальцы.

Из коммунизма Вейтлинга, из анархистских тенденций Бауэра, Штирнера, Прудона, изо всего беспорядка и нетрадиционного стремления к обновлению разума того времени один человек сделал неприятное варево. Вильгельм Марр, человек, который, кажется, всю жизнь был занудой. Его книги, нетактичные в любом смысле, нетактичные вплоть до клеветы, именно поэтому и интересны для истории времени. Одной из его книг, вышедшей в 1848 г.: «Человек и брак перед судом морали», критически занимался Бауэр, чтобы высказать свою неприязнь к тому, что этот человек называл анархией, чтобы в нём критиковать себя. Не анархия, говорит теперь Эдгар Бауэр, но – власть. Это гордое слово он хочет очистить от Государства, внешнего принуждения бездуховности, и хочет превратить его в внутреннее исцеление человека, лишь оно сможет дать ему силы быть свободным среди свободных, равным среди равных. Прислушаемся к нему:

«Что значит анархия? Что значит властвовать? ...

Всякая власть предполагает внутреннюю связь между властвующим и тем, над кем властвуют. Солнце властвует над планетами, и присущий обеим сторонам закон тяготения связывает их. Я властен над собой, если я даю своим действиям законы, и внутренне удерживаюсь ответственностью, которую сам на себя наложил. И далее, другой действительно властен надо мной, лишь когда нас связывают страх, признание с моей стороны и интерес с его...

Если я боюсь ответить сам себе, то я живу в анархии. Лежит ли на народе груз жестокой власти, которой он лишь с помощью внешних пут удерживается вместе, то он живёт в анархии. Такая анархия была в Риме при императорах: беспорядочная толпа и неограниченный правитель, удерживаемые вместе страхом. Но не следует обманываться: анархии массы, её глупой и беспорядочной беготне всегда будет соответствовать слепая и деспотичная власть, власть, эксплуатирующая массу, насмехается над ней и при этом пользуется её же помощью, чтобы наказывать немногие очнувшиеся умы, немногие честные умы, которые обитающими в них самоуважением и стремлением к эстетической завершённости удерживаются от вмешательства в общую низость. Смотри опять же Рим при императорах...

Мы сами живём во время анархии. Анархия в области науки, нечестность умов, мудрость «Единственных» и деспотия фраз: анархия в области промышленности и тирания капитала; анархия в политике и над плоскими головами – всеобщий пресс полиции...

То есть не анархию следует прокламировать, а власть; это власть, которую нам снова следует завоевать и чьи законы следует выяснить. Это ответственность, которую нам снова надо создать».

Эдгар Бауэр является здесь всё ещё индивидуалистом; но он поставил своё «дело» не на ничто, на пустую возможность: я делаю, что хочу; это ему опротивело, когда он увидел приверженцев, которых нашло учение; теперь он спрашивает, как Фихте спрашивал своё Я: «Но чего я хочу? Чего я должен желать?» Так что это Штирнер и всё же не Штирнер, когда Бауэр обращается против «отказа от себя» и против «веры в осчастливливающее общество» и добавляет: «Каково было бы, если бы перевернули дело, сначала отложили бы в сторону общество, сначала сделали бы что-либо из себя, а потом смотрели бы, не пошли бы у этого общества дела лучше с такими членами, которые не протягивают к нему всё время руки, а которые вообще о нём не заботятся, но являются прилежными людьми

Превращение, которое предложил Бауэр для слова «власть»: самообладание и взаимосвязь, ответственность, не привилось. Скорее ещё и этот смысл вошёл в слово «анархия», так что теперь не стоит удивляться, когда разнородные элементы, довольно нечётко связывающиеся одним многозначным, ярким словом, находят друг друга как анархисты.

Прудон, между прочим, во всём поддержал бы Эдгара Бауэра в этой последней стадии, хотя он и не прекращал использовать слово «анархия». Он никогда не был «анархистом» как Вильгельм Марр и его последователи; он никогда не понимал под анархией разрыв всех связей, пустоту неврастенического сенсуализма.

Прудон использует это слово с того момента, когда утверждается его теоретическая и боевая позиция против общественной анархии (беспорядок) и за политическую анархию (порядок не через власть правительства, а через общественное соглашение). Подробные описания этой анархии находятся в «Исповеди революционера» (1849) и в «Idee generale de la Revolution» (1851). Он подчёркивает, что его идея социализма и анархии является только дальнейшим развитием идеи общественного договора, чьим первым и важнейшим представителем он называет протестантского борца 17-ого столетия, Пьера Журио, о чьей безуспешной борьбе с Бейлем и о чьей блестящей борьбе с Людовиком XIV можно с лёгкостью что-либо найти, в то время как я ничего не смог найти о его роли в теории и социальной философии. Там же, напротив, самым яростным образом Прудон обращается против обновителя идеи общественного договора, Руссо, которого он по праву упрекает в том, что тот поставил идею под влияние народного правительства и, тем самым, якобинства. Так принято, чтобы сын ругал отца, который не понял сам себя и обширность воспринятой им идеи, исказил её и испортил. Помимо Журио и учителей общественного договора до Руссо, Прудон называет, пришедшего от других предпосылок, не от абстракции, а от истории к тем же результатам, Сен-Симона, говорившего о том, что на место правительственной и феодальной системы должна прийти административная и индустриальная система. Затем Прудон называет в числе тех, кому отрицание правительства служило основой трудов и действий, Морелли (1760) и, хотя они этого и не знали, «бешеных», эбертистов и Бабёфа.

Он сам очень редко называет себя анархистом. Если ему нужно прилагательное для понятия «анархия», то он говорит не «анархистский», а, т.к. это правильней, естественней и сильнее, «анархичный» (anarchique). В остальном он никогда не цеплялся к тому или иному слову; и сколь уверенно он стоял на своём месте, сколь остро он боролся с противниками, он всегда чувствовал себя частью огромного переворачивающего движения и никогда не основывал чего-либо вроде секты или партии. Так в заглавиях его книг никогда не идёт речи о каких-либо «измах», но только о том, чего они касаются: народ, голос народа и т.д. Мы не нисколько продвинулись во многих отношениях, если не могли избегнуть во имя краткости и ясности по сектантски звучащих названий, вроде социалист, социализм, анархизм, но мы обязуемся никогда не цепляться к определённому слову и сквозь все учёности всегда позволять звучать голосу природы, народа и общества и, не в последнюю очередь, нашему голосу.

Уже в 1850 году вышел журнал, хотя всего два номера, изданный Bellegarigue, «L´Anarchie, journal de l´Ordre» (Анархия, журнал порядка): упрямо и прекрасно подчеркивается изменившееся значение слова: то, что вы раньше называли беспорядком, безвластие, это и есть как раз верный и настоящий порядок, с помощью разума, добровольности и совместности работы вместо насилия правительства.

Это слово больше не теряется. Жозеф Дежак опубликовал в своём журнале Le Libertaire «анархистскую утопию», которую он назвал L'Humanisphere. Но оно ещё редко употребляется, и хотя с возвращением Бакунина из тюрем и Сибири (1863) и Интернационалом борьба с государственными институтами набирает силу, слово «анархия» встречается нечасто.

Это изменяется только, когда в 1876-1880 гг. в итальянской и юрской федерации Интернационала, преимущественно при содействии Кафиеро, Малатесты, Кропоткина и Элизе Реклю вырабатывается система коммунистического анархизма – под влиянием марксизма, как я утверждаю.

Слово пережило тогда ещё одно усиление смысла. Буржуазией и государственниками и самими анархистами ассоциировался анархист, хотевший нового порядка без правительства, всегда с бунтарём, зачинщиками беспорядков и недисциплинированными людьми, то с террористическими актами, преимущественно восьмидесятых и девяностых годов, пришло ещё и приравнивание анархизма к «пропаганде действия», анархистов – к метателям бомб. Не только противники, и сами анархисты участвовали в этом изменении смысла и приняли его; есть и такие, которые хотят считать вообще только склонных к насилию и сторонников насилия анархистами.

С другой стороны, «индивидуалистские анархисты», чьими предводителями были Бенджамин Таккер и Джон Генри Маккей, и которые опирались на Прудона и Штирнера, обосновали систему анархизма, которая объясняет, что анархия исключает не только общественное насилие, но всякое индивидуальное, и что путь к анархии – должен быть уже анархистским; под этим они понимают: ненасильственным.

С совсем другой точки зрения исходил Руссо нашего времени, Толстой, как Руссо – странная смесь из рационализма и силы чувств, к тому же итогу: против всякого насилия! Он сам не применяет к своему учению слова «анархизм», но много раз объяснял, что позволяет называть себя анархистом.

Так это слово, как и многие другие, естественным путём переменило своё изначальное значение на противоположное и всё же сохранило старое. Анархист, принципиальный сторонник насилия – анархист, принципиальный сторонник ненасилия.

То, что объединяет различные идеи новейшего развития, есть нечто, что с этими этическими оценками мало либо ничего общего не имеет: идея общества и общественного договора вместо общественной власти правительства. Решает ли отдельный индивид в отдельном случае применять насилие или в любом случае отказывается от насилия – серьёзный вопрос, который вовсе не обязательно должен быть с этим связан.

И это каждый должен будет теперь, после того, как было показано, как много колеблется вокруг одного этого понятия общества, объединения, экономического союза, серьёзно решить для себя: чем должна быть внутренняя возможность и воплощение внешней свободы, т.е. добровольной связанности. Но от этого решения будет зависеть, насколько желанной будет внешняя организация безгосударственного общества и насколько возможным будет считаться её зарождение и возникновение.

Перевод с немецкого: Ndejra